Приглашаем посетить сайт

Вопросы античной литературы в зарубежном литературоведении
Эллинистическая поэзия и римская литература

Эллинистическая поэзия и римская литература

Вопрос о греческих образцах имеет отношение и к творчеству других ранних римских поэтов. Обычно считается, что римские эпики и трагики III — II вв. подражали исключительно классической греческой поэзии; александрийского влияния Рим не знал до времени неотериков. Однако следует помнить, что греческой культурой, с которой непосредственно соприкасался Рим, была культура эллинистическая, и с произведениями классиков римские поэты знакомились через посредство эллинистических теоретиков. Это позволяет поставить вопрос об элементах александрийской поэтики в произведениях ранних римских поэтов — вопрос сложный и, при скудости материала, требующий большой осторожности, но вполне правомерный. К сожалению, нам были недоступны работы Шеволы Мариотти о Ливии Андронике, Невии и Эннии 23, в которых этот вопрос едва ли не впервые ставится во всем своем объеме. Судя по рецензиям, автор не избежал обычных при первом подступе крайностей (так, он прямо связывает Ливия с традицией Антимаха, а Энния — с традицией Каллимаха, главным принципом Энния считает ποικιλία, а главным его произведением — сатуры, и т. п.); но это не умаляет значения выдвинутой им проблемы. Во всяком случае, такое исследование плодотворнее, чем общие рассуждения о достоинствах и недостатках «эпического духа» у Энния, предлагаемые В. Корфмахером и Э. Туролла 24. Интересным показателем промежуточного положения Энния между традицией Гомера и антигомеровской традицией Каллимаха является пролог к «Анналам», убедительно реконструированный Я. Вашинком 25: здесь Энний удваивает сцену своего посвящения в поэты — сперва его наяву посвящают Музы на Геликоне (как Гесиода и Каллимаха), а потом во сне — Гомер на Парнасе.

В стороне от этого направления стоит исследование Э. Марморале о Невии, переизданное в 1950 г. 26 Оно посвящено биографии поэта и его месту в политической жизни своего времени: автор изображает Невия одним из первых борцов за свободу против «демагогической тирании» Сципионов и Метеллов (книга писалась под свежим впечатлением падения Муссолини). Восстанавливаемая в работе картина сложной политической борьбы 207—205 гг. в целом правдоподобна, хотя страдает сильной модернизацией; так, Катон оказывается вождем «либерально-прогрессивной» партии «мелкой буржуазии», сочувственно противопоставляемой «политически неподготовленной массе» (стр. 43, 77, 96). Известный стих fato Metelli Romae fiunt consules автор считает сатурнием, относит к числу отрывков из «Пунийской войны» и видит в нем похвалу Луцию Метеллу, победителю при Па-норме; лишь во время предвыборной агитации 207 г. этот стих был перетолкован в осудительном смысле и пущен по устам в применении к Квинту Метеллу, кандидату в консулы. Арестован был Невий не за этот стих, а за намек в комедии на распутство Сципиона (Gell. VII, 8, 5) — и арестован не по суду (ибо закон XII таблиц о malum carmen относился лишь к колдовским наговорам, как это признано теперь всеми историками права), а по arbitrium Квинта Метелла, предвыборного диктатора 205 г.; освободил Невия трибун 204 г. Марк Клавдий Марцелл, отца которого Невий прославил в «Кластидии». Работа Марморале служит предисловием к новому изданию фрагментов Невия; это издание интересно тем, что фрагменты «Пунийской войны» здесь впервые расположены по плану, предложенному Стжелецким в 1935 г.: рассказ об Энее по этому плану является не вступлением в поэму, а экскурсом, вводимым при описании фигур Акрагантского храма (фр. 19 Мог.). Этот план опирается на сообщаемые при некоторых фрагментах номера книг; в настоящее время он принят почти всеми исследователями, хотя, например, Э. Френкель 27 относится к нему скептически, считая фрагмент 19 описанием фигур на щите Энея.

Поиски александрийских влияний в ранней римской литературе оказались особенно плодотворными в области сатиры. Еще В. Кролль отмечал возможную аналогию между сатурами Энния и эллинистическими сборниками смешанного содержания. Эта мысль развита в посмертной заметке Л. Дейбнера 28, предположившего, что образцом Эннию служили «Ямбы» Каллимаха. Наконец, подробнейшее исследование проблемы дал швейцарский ученый М. Пуэльма Пивопка в монографии «Луцилий и Каллимах» 29. Жанр сатуры, утверждает он, сложился в Риме только под греческим влиянием, и самый термин satura аналогичен греческим σύμμικτα, ’άτακτα, υλαι, λειμών, κατά λεπτόν и т. п. В этом жанре можно различить две формы. Низшая, народная форма представляла собой «смесь» всякого, главным образом, научно-популярного содержания (сатуры Энния в Риме); из нее развилась сатира типа диатрибы (Менипп, Керкид, Геронд в Греции, Варрон в Риме). Высшая, поэтизированная форма жанра ориентировалась не на народного читателя, а на узкий круг светских ценителей, резкая насмешка заменилась в ней дружеской шуткой, негодующий пафос — изысканной λεπτότης; создателем этой формы в Греции был Каллимах, в Риме — Луцилий. Автор тщательно сопоставляет творчество обоих поэтов, начиная от сходства отдельных мотивов в «Ямбах» первого и «Сатирах» второго и кончая сходством высших принципов, общих для эстетики и этики — πρέπον, μεσάτης, άρετή и т. д. Однако общность принципов «светской сатиры» не уничтожает важной разницы между обоими поэтами. Каллимах был наследником древней культуры, мастером искусства для искусства, для него ирония была главным, а серьезная ученость лишь оттеняла шутку. Луцилий же был борцом за новую культуру, человеком широких общественных интересов, и для него серьезное содержание сатиры было главным, а шутка — лишь поводом и прикрытием. Эта разница предуказывала дальнейший путь, по которому римская сатира все дальше отходила от своего эллинистического образца. Уже у Горация содержание сатиры беднеет, инвектива выделяется в эподы, эротика — в оды, и в «Посланиях» остается лишь морализаторство на общие темы. Это морализаторство у Персия и Ювенала окончательно перерождается в форму патетической диатрибы; тем самым круг развития замыкается, и сатура возвращается к своему докаллимаховскому состоянию.

Кругозор исследования Пивонки очень широк; ссылки на эту книгу, быстро вошедшую в научный обиход, можно найти в работах на самые несхожие темы. Однако эта широта — вынужденная. Так как от сатир Луцилия сохранились отрывки очень скудные, а от ямбов Каллимаха — совсем ничтожные, то автор поневоле выходит за пределы своего материала и обращается к аналогиям, порой довольно рискованным. Так, вместо Луцилия Пивонка сплошь и рядом сравнивает с Каллимахом Горация — а правомерность такой подмены весьма сомнительна. В этом — неизбежная слабость серьезного исследования Пивонки. Вообще, гримировка гневного Луцилия под добродушного Горация по-прежнему в моде среди западных исследователей. С этим старанием буржуазных ученых смягчить и сгладить действительную остроту римской сатиры нам еще придется столкнуться впоследствии 30.

Александрийское влияние на римскую поэзию конца II—начала I в. до н. э. давно уже общепризнано. Специальных работ по этому периоду почти нет, что объясняется скудостью отрывков (впрочем, Р. Госсенс 31 сумел даже из четырех незначащих слов «восстановить» тему «Кентавров» Левия); зато в общих курсах истории римской литературы «кружок Лутация Катула» занимает все более почетное место. Когда Анри Бардон позволил себе усомниться в самом существовании этого кружка 32 «кружок Катула» — лишь неудачный домысел Бюттнера), то на защиту традиционного представления тотчас выступил М. Пинто 33, добросовестно повторивший доводы Бюттнера, но нисколько не прибавивший им убедительности.

Более плодотворным обещает быть исследование элементов александрийской поэтики в творчестве Лукреция. Этот поэт по традиции изображается стоящим особняком среди современников; а исследование его связи с «новой поэтикой» позволит точнее определить его место в литературной борьбе этой переломной эпохи. Такой теме посвятил свою книгу Леонардо Ферреро 34. Автор не ограничивается указаниями на честолюбивые заявления Лукреция о своей новизне, на отдельные словесные совпадения между Лукрецием и Катуллом, на черты эпиллия в эпических отступлениях поэмы и черты элегии — в лирических, на разработку темы любви в IV книге, на жанровые прецеденты в творчестве Арата и пр. Он ставит вопрос шире и рассматривает александринизм не как замкнутую поэтическую школу, а как широкое идейное движение, провозглашающее примат духовных ценностей и принципов над практическими; к этому движению принадлежат и эпикуреизм в философии, и теоретизм у энциклопедистов, и неотеризм в поэзии, и аттицизм в риторике, и аналогизм в грамматике. Это позволяет исследователю выделить в замысле поэмы Лукреция каллимаховы принципы πόνος, συντομία, λεπτότης, ούδέν άμάρτυρον, а в выполнении этого замысла — аттицистическую точность языка и логичность доказательства. Предпочтение духовных ценностей практическим, идеал мудрого otium и пессимистический взгляд на мир negotiorum — прямое следствие кризиса эпохи гражданских войн и разочарования в традиционных идеалах. Это роднит Лукреция со всем его поколением — от Саллюстия до Катулла; правда, в ранних стихах Катулл осуждает otium, но в поздних (Carm. 76) сам обращается к мучительным поискам этого идеала — поискам, которые продолжит и успешно завершит в следующем поколении Гораций. Перспективы, намечаемые Ферреро, интересны, но книгу его трудно признать удачной: она написана на редкость темно и тяжеловесно, обширный материал беспорядочен, и главное тонет в частностях и оговорках. Вопрос о традиции и новаторстве в творчестве Лукреция так и не получает окончательного решения.

Лукреций — едва ли не самый противоречивый из римских писателей. Наряду с противоречием архаизма и неотеризма в его поэтике, привлекает внимание противоречие оптимизма и пессимизма в его философии: буржуазные ученые усиленно подчеркивают, что хотя Лукреций и признавал прогресс в природе, но во взглядах на судьбу человечества, он был пессимистом 35 36; тенденциозность таких толкований совершенно очевидна. Наконец, сами по себе противоречивые поэтика и философия Лукреция вступают между собой в новое противоречие: как мог эпикуреец Лукреций избрать для своей философской проповеди отвергаемую эпикурейством поэтическую форму? Я. Вашинк, автор последней работы по этому вопросу 37, признает это противоречие, но не может объяснить его, и лишь повторяет ссылки на традицию Парменида и Эмпедокла. П. Буайансэ в 1947 г предположил, что поначалу Лукреций преследовал чисто поэтические цели и взял философский сюжет лишь как тематическую новинку, и лишь потом, в ходе работы, проникся идеями своего предмета и стал последовательным эпикурейцем. К. Бюхнер подкрепил это мнение своей теорией (восходящей к Мевальдту) перемены плана поэмы: сперва, полагает он, Лукреций хотел изложить только атомистическую физику (кн. I, II, V) и лишь затем ввел тему, ставшую основной — опровержение страха смерти и богов (кн. Ill, IV)38. Свою теорию он подтверждает анализом вступлений Лукреция (совершенствование структуры и развитие мотивов), устанавливая следующий порядок обработки и переработки вступлений к отдельным книгам: I (1 ред.), II, V, — IV (1 ред.), VI,—III, IV (2 ред.), I (2 ред.). Однако выводы из анализов, подобного бюхнеровскому, могут претендовать лишь на вероятность, но не достоверность. Хронология поэмы Лукреция остается спорной.

При таком расширении и переосмыслении понятия александринизма, какое мы видели у Ферреро, в новом свете предстают и традиционные фигуры Катулла и неотериков. Действительно, Катуллу за последние годы было посвящено немало исследований, которые открыли в привычном образе пылкого влюбленного и эллинизирующего эстета неожиданную глубину и сложность. Отдельные черты этого нового облика Катулла отмечались и в предшествующие десятилетия, но только теперь они сложились в стройное целое.

39) исходный конфликт трагедии Катулла представлялся внешним — как противоречие между искренней любовью юноши и холодным развратом Лесбии. Теперь этот конфликт переносится в душу Катулла — это противоречие между чувственной страстью, которую он не может подавить, и идеалом возвышенной духовной любви, который он носит в душе, но не умеет выразить обычными понятиями античной эротики и пытается обозначить как bene veile (carm. 72), sanctae foedus amicitiae (carm. 109), fides in foedere (carm. 87), pater ut gnatos diligit (carm. 72) 40. Этот идеал духовной любви, возникающий здесь единственный раз в античной поэзии, сближает Катулла с романтиками XIX в. 41

Далее, в биографии Катулла выделился важный момент, значение которого понималось ранее недостаточно,— смерть брата. Ф. Делла Корте, издавший большой сборник этюдов об отдельных мелких проблемах катулловой текстологии и просопографии 42, заканчивает его наброском хронологии Катулла, намечая в его жизни шесть периодов: 1) веронское отрочество, ок. 87—66 гг.; 2) Рим, ок. 65—60 гг.: начало романа с Лесбией, дружеские стихи, переводы из Каллимаха и пр.; 3) смерть брата заставляет Катулла вернуться на время в Верону (ок. 60—59 гг.); сюда к нему приходит весть, что Лесбия неверна ему (carm. 68, 29) и после смерти мужа ведет разгульную жизнь; 4) Рим, ок. 58—57 гг.; разрыв с Лесбией, стихи против Цезаря, попытка забыться с Ювенцием; 5) тоска по могиле брата и необходимость покончить с его делами на Востоке заставляют Катулла принять участие в поездке в Вифинию — ок. 57—56 гг.; 6) Рим, ок. 56—54 гг.: политическая и литературная борьба, последний кризис тоски по Лесбии, предчувствие смерти. Из этого плана, сомнительного в частностях, но убедительного в целом, явственно видно, что события, связанные с кончиной брата, представляют собой переломный пункт в биографии Катулла. Эта дата позволяет выделить в творчестве Катулла два периода — ранний и поздний.

’ultimo Catullo 43. Переход Катулла от первого периода ко второму — это переход от «мальчишеского эгоцентризма», конкретности и шутливости к общечеловеческой широте и углубленности чувств. Если в первом периоде Катулл поглощен собственной страстью к Лесбии, то во втором периоде эта страсть «раскрывается в созерцании всеобщей любви, вдохновляющей не только Катулла, но всех людей» (стр. 34). Если в первом периоде f ides означала для Катулла только верность в любви, то во втором периоде f ides становится верностью священным основам божественного мирового порядка: именно поэтому тема fides — измена и кара — выступает в важнейших поздних произведениях Катулла: carm. 60, 64, 67, 68 44, и особенно и carm. 70 — стихотворении, которое является ключом к «позднему Катуллу». Это духовное перерождение поэта совершается так быстро и решительно, что, по мнению Марморале, его нельзя иначе объяснить, как предположив, что Катулл года за два до смерти был посвящен в таинства одного из мистических культов, распространяющихся в это время в Риме — скорее всего, культа Диониса. Автор указывает на популярность мистических религий в годы падения республики 45 и особенно подчеркивает интерес неотериков к религиозным темам: «Диктинна» Валерия Катона, «Великая матерь» Цецилия, «Ио» Лициния Кальва (как ипостась Изиды) и т. п. 46 Любопытно, что проблема «обращения Катулла» для автора тесно связана с проблемой, которая стоит перед современной буржуазной интеллигенцией: «бороться против жизни или укрыться от жизни?» «И если даже мы сами выбрали первый путь, — говорит автор в кратком эпилоге, — мы можем понять Катулла, который выбрал второй путь».

«обращения Катулла». Марморале ссылается на carm. 70 и carm. 04, 250, его ученик Э. Касторина добавляет ссылку на carm. 102 47, но в carm. 70 толкование «in longa aetate»— «в вечной (загробной) жизни» представляется весьма сомнительным, а оба другие места, хотя и содержат бесспорные намеки на мистерии, но вовсе не доказывают, что автор этих строк непременно был посвященным. А простой обзор прямых упоминаний Катулла о восточных культах, сделанный Л. Эрманном48, не обнаруживает не только благоговения, но даже подчас простой почтительности к экзотическим божествам.

Более приемлемое (но зато и более сложное) толкование эволюции Катулла намечает Л. Ферреро 49. Согласно этому толкованию, развитие Катулла идет не «от личного к общечеловеческому», как говорил Марморале, а от объективного к субъективному. Катулл раннего периода держится в стороне от действительности, смотрит на нее свысока; в своих ранних стихах он или насмешливо преображает действительность в фантастический гротеск («миф действительности»: например, Фабулл, превращающийся в нос, козел под мышками у Руфа и пр.), или, когда она не поддается преображению и слишком грубо задевает поэта, осыпает ее градом ругательств. Но это эгоцентрическое отталкивание от действительности имеет свою оборотную сторону — одиночество. Одиночество раскрывается перед Катуллом после смерти брата: это перелом, здесь впервые действительность одерживает победу над поэтом, внешняя неприятность становится внутренним горем. Выход из одиночества он ищет в дружбе и любви с их foedus и fides. Но дружба оказывается недостаточной, а любовь — поначалу грешной (ибо чувственная страсть к идеальной Лесбии грешна — ср. мотив теофании в carm. 51 и 68), а под конец трагичной (ибо чувственная страсть к реальной Лесбии позорна). Оставшись в одиночестве, Катулл впервые ищет средств выразить свой внутренний мир; этот трудный перелом от объективности к субъективности ясно виден в carm. 51 и 68 — потому-то они и казались соединением частей из разных стихотворений. До создания субъективной элегии Катулл еще не дошел, но его эпиталамии и эпиллии уже являются не чем иным, как объективацией внутреннего душевного состояния поэта («действительность мифа»): их основные мотивы — верность, мечта о вечном союзе (carm. 61, 62), измена, разлука, одиночество, тоска по невозвратному прошлому (carm. 64, 67). Так, от «мифа действительности» к «действительности мифа» развивается творчество Катулла.

они в один голос объясняют чисто личными мотивами: тем, что Катулл возмущался «дурным вкусом» Цезаря (Ферреро, стр. 77), что Мамурра «мог» быть любовником Лесбии (Марморале, стр. 50), что Катулл переносил на Цезаря свою ненависть к Клодию, брату Лесбии (Делла Корте, стр. 187) и пр. Дружеские стихи Катулла также рассматриваются только в личном плане: вопрос о кружке неотериков в целом, о его политической позиции, о его эстетической программе, о его месте в эволюции римского александринизма, остается в стороне. Рассмотрение этого вопроса — по-прежнему очередная задача истории римской литературы.

Зато бесспорной заслугой Марморале и Ферреро является то внимание, которое они уделяют так называемым carmina docta, их связи с личными переживаниями Катулла и с остальным его творчеством. Этим положен конец обычному разрыву между Катуллом-лириком и Катулл ом-ученым поэтом. Вообще, в изучении Катулла за последние годы центр внимания явно переместился с любовной лирики (всецело занимавшей романтический XIX в.) на carmina docta; при этом вопрос об александрийских образцах решительно отстраняется на второй план 50, а первостепенным оказывается вопрос о месте carmina docta в единстве творчества Катулла, Дж. Элдер 51 и А. Сальваторе 52 подчеркивают близость между nugae и carmina docta, указывая на черты учености и искусственности в первых и на автобиографические ноты в последних. Г. Либерг 53 — carm. 63, 66, 67, 68; центральные carm. 63, 64, 66 выделены фоном героического века. Узлом этого цикла является carm. 64— «Свадьба Пелея»; соотношение контрастных тем брака и измены, использование принципов единства и разнообразия в этой поэме рассматриваются в работе Ф. Клингнера 54. Вопросам композиции посвящены также статьи Дж. Вольберга 55 и Ф. Штессля 56.

На примере литературы о Катулле наглядно видны и достоинства, и недостатки новых методов классической филологии. С одной стороны, эти методы показали себя более тонкими и гибкими, чем прямолинейный рационализм традиционный филологии: только с их помощью удалось раскрыть внутреннее единство всего творчества Катулла, ускользавшее от ученых XIX в. С другой стороны, они исключили из поля исследования целый ряд важнейших вопросов, в первую очередь — вопрос о позиции Катулла в современной ему общественной борьбе. Такую же картину мы увидим и в изучении других римских писателей. Соотношение приобретений и потерь при этом в каждом отдельном случае различно.

Примечания.

’ Odyssea. Urbino, 1952; Его же. Il Bellum Poenicum e l’arte di Nevio. Roma, 1955. Его же Lezioni su Ennio. Pesaro, 1951; См. ред.: REL 30 (1952), стр. 394—395; CR 4 (1954), стр. 202—204; GIF 10 (1957), стр. 356—358.

24. J. H. Waszink. The proem of the Annales of Ennius. — Μη 3, (1950), стр. 215—250.

25. W. С. Korfmacher. Epic quality in Ennius. — CJ 50 (1954/55), стр. 79—84; E. Turolla. Quinto Ennio e il primo Periodo classico della letteratura latina, в кн. «Poesia e poeti dell’ antico mondo: saggi critici». Padova, 1957, стр. 134—143.

26. E. V. Marmorale. Naevius poeta: introduzione biobi-bliografica, testo dei frammenti e commento. 2 ed. rif. Firenze, 1950, 268 стр. («Biblioteca di studi superior!», VIII).

27. E. Fraenkel. The Giants in the poem of Naevius. — JPS 44 (1954), стр. 14—17.

— RhM 96 (1953), стр. 289—292.

29. M. Puelma Piwonka. Lucilius und Kallimachos: zur Geschichte einer Gattung der hellenistisch-römischen Poesie. Frankfurt a. M., 1949, 411 стр.

30. Ср. L. Robinson. The personal abuse in Lucilius’ Satires. — CJ 49 (1953/54), стр. 31—35.

31. R. Goossens. Les «Centaures» de Laevius. — Lat 10 (1951).

32. H. Bardon. La littérature latine inconnue, v. I, P., 1952, стр. 123—1

— GIF 9 (1956), стр. 210-233.

34. L. Ferrero. Poetica nuova in Lucrezio, Firenze, 1949, VIII, 193 ст. р. («Biblioteca di culture», 31)

35. A. C. Keller. Lucretius and the idea of progress. — CJ 46 (1950/51), стр. 185—188; A. Di Girolamo. Male fisico ed ottimismo nel De rerum natura. — GIF 6 (1953), стр. 51—58; J. Bayet. Lucrèce devant la penseée grecque. — ΜΗ 11 (1954), стр. 89—100.

36. R. Martini. La religione di Lucrezio. — GIF 7 (1954), стр. 142—158.

37. J. H. Waszink. Lucretius and the poetry. Amst., 1954, 15 стр. («Mededelingen der koninklijke Nederlandse Akademie van Wetenschappen», afd. letterkunde, N. В., Deel, 17, № 8.).

— CM 13 (1952), стр. 159—235,

39. L. Сatin. Le roman de Catulle. — «Bulletin de l’association Guillaume Bude», 1952, № 4, стр. 22—54.

40. F. О. Copley. Emotional conflict and its significance in the Lesbia-poems of Catullus. — AJP 70 (1949), стр. 22—40.

41. N. I. Herescu. Catulle et le romantisme.— Lat 16 (1957), стр. 433—445; E. М. Blaiklock. The romanticism of Catullus. Auckland, 1959, 57 стр. (Univ. ofAuckland, Bulletin № 53).

42. F. Della Corte. Due studi catulliani. Genova, 1951, 272 стр.

’ultimo Catullo. Napoli, 1952, 203 стр. («Collana di saggi», 12); cp. E. Turolla. Circa due visioni diverse della vita nelle poésie di Catullo. — GIF 9 (1956), стр. 1—9.

44. Ср. L. Pepe. Il mito di Laodamia nel carme 68 di Catullo. — GIF 6 (1953), стр. 107—113.

45. Ср. E. V. Marmorale. Nuove prospettive nello studio della spiritualité latina. — GIF 6 (1953), стр. 193—196.

46. Ср. E. V. Marmorale. Partenio di Nicea e il comune denominatore dei «Poetae novi». — GIF 10 (1957), стр. 117—132.

47. E. Castorina. Una possibile interpretazione letterale del c. 102 di Catullo. — GIF 6 (1953), стр. 144—145.

— «La nouvelle Klio», 4 (1954), стр. 236—246.

49. L. Ferrero. Interpretazione di Catullo. Torino, 1955, XII, 454 стр.

50. Ср., впрочем, L. Perelli. Il carme 62 di Catullo e Saffo. — RFIC 28 (1950), стр. 289—312; N. I. Herescu. Catulle traducteur du grec et les perfumes de Berenice. — Er 55 (1957), стр. 153—170.

51. J. P. Elder. Notes on some conscious and subconscious elements in Catullus' poetry. — «Harvard studies in classical philology», 60 (1951), стр. 101—136.

52. A. Salvatore. Bapporti tra nugae e carmina docta nel canzoniere catulliano. — Lat 12 (1953), стр. 418—431.

’ordinamento ed i reciproci rapporti dei carmi maggiori di Catullo. — RFIC 36 (1958), стр. 23—47.

54. F. Klingner. Catulls Peleus-Epos. München, 1956, стр. 92 (Bayer. Akad. d. Wiss., Phil. -hist. Klasse, Sitzungsb., Jg. 1950, H. 6).

55. J. Wohlberg. The structure of the Laodamia simile in Catullus 68. — CP 50 (1955), стр. 42-46.

56. F. Stoessl. Catull als Epigrammatiker. — WSt 70 (1957), стр. 290-305.