Приглашаем посетить сайт

Античность как тип культуры (сборник статей)
Вулих Η. В.: Героизация через культуру и проблема творческой индивидуальности в Риме в I в. до н. э.

Η. В. Вулих

ГЕРОИЗАЦИЯ ЧЕРЕЗ КУЛЬТУРУ И ПРОБЛЕМА
ТВОРЧЕСКОЙ ИНДИВИДУАЛЬНОСТИ
В РИМЕ В I В. ДО Н. Э. (Μουσικός 4νήρ)

Во времена принципата Августа были созданы шедевры римской поэзии, оказавшие глубокое воздействие на мировое художественное творчество. Особенности: миросозерцания придают известное единство всем явлениям жизни и искусства 1.

А. Ф. Лосев, говоря о специфике античной Культуры, подчеркивает ее своеобразную ограниченность «телесными » рамками, невозможность для древнего человека выйти за границы космоса, олицетворяющего для него высшую гармонию и порядок2. И именно в этом приобщении к вечности и неизменности космоса видят и в Риме I в. до н. э., как и в Греции у Платона, залог человеческого бессмертия. Но его теперь может достигнуть каждый, приобщенный в той или иной форме к сфере Муз. Мусическими мотивами полны и рельефы на. саркофагах, и садово-парковые искусства века Августу стенная живопись, окружавшая обитателей римских вилл. Их можно заметить даже в официальной идеологии принципата.

Современные историки, характеризуя политику принцепса, часто не принимают во внимание своеобразие мировоззрения самого Августа, воспитанника античной культуры и типичного римлянина своего времени. Его интерес к изобразительному искусству и поэзии, его покровительство поэтам, живописцам, скульпторам и резчикам камней объяснялось не только желанием прославить свое правление, но и высокими представлениями о значении всякой интеллектуальной деятельности, дарующей, в конечном счете, бессмертие и заслуживающей поэтому особенного внимания каждого государственного деятеля.

О том, что Август думал именно так, убедительно свидетельствует воздвигнутый им храм Аполлона Палатинского. Аполлон выступал в нем не только в роли покровителя принцепса, помогшего ему одержать победу при Акции, но и как бог искусства, бог солнца и света, окруженный Музами, как Аполлон Кифаред, представленный в храме прекрасными статуями знаменитых греческих скульпторов. Здесь была собрана богатейшая коллекция произведений искусства, хранились многочисленные книжные свитки в двух библиотеках, с прекрасным залом, где Август любил проводить заседание сената. Со степ па сенаторов взирали здесь лики прославленных мудрецов и писателей 3, как и на римских виллах этого времени, где образованные хозяева проводили свой просвещенный досуг (otrnm). Храм Аполлона должен был внушать мысль о том, что Рим стал при Августе не только центром обширной империи, но и средоточием культуры и искусства, и ему покровительствуют Аполлон и Музы, в честь которых и сам город полон бесчисленными греческими; статуями.

Правда, у самого принцепса были при этом свои определенные эстетические вкусы, проявлявшиеся в его любви к греческому искусству V—VI в. до н. э. и в поощрении; римского классицизма, представленного творчеством его любимых поэтов Вергилия и Горация. В целом же искусство этого времени было пестро и разнообразно, и в нем отчетливо пробивались ростки нового оригинального направления, во главе которого стоял один из талантливейших поэтов века Августа — Публий Овидий Назон.

Конфликт, происшедший между принцепсом и поэтом, приведший к ссылке Овидия, не может быть вполне понят и объяснен вне контекста римской культуры этого времени с ее высокими представлениями о роли искусства и интеллектуальной деятельности в жизни римского человека, о которых говорилось выше.

В этом отношении драгоценны для нас свидетельства, содержащиеся в «Тристиях» и «Посланиях с Понта» — этих уникальных памятниках античной поэзии. Они были созданы поэтом на закате жизни, после окончания монументальной поэмы «Метаморфозы». Овидий вынужден был подводить итоги своего творчества в изгнании, вдали от Рима, от друзей и многочисленных читателей, среди чуждой ему природы и населения, и именно в этих условиях его поэтические убеждения и весь его творческий опыт проявились с удивительной, впечатляющей силой.

Изгнание из Рима знаменитого поэта за его литературную деятельность (официальным предлогом высылки была поэма «Ars amatoria») было случаем уникальным в истории Рима. Личная вина поэта перед Августом, за которую он пострадал, известная его читателям, для нас останется, по-видимому, вечной тайной, но и сама его поэзия в целом, во многом расходившаяся с официально одобряемым классицизмом, не могла, конечно, внушать симпатий всесильному Августу. Обвинив поэта в попытке поколебать моральные устои современного общества, принцепс попросту изъял из Рима и его самого, и его книги, и как бы обрек Овидия на своеобразную гражданскую смерть. Ссылка должна была принудить поэта замолчать или круто изменить своему поэтическому направлению, перестать быть Овидием. Однако изгнанник не подчинился этим условиям, а стад посылать в Рим книгу за книгой, продолжая беседовать в них со своими читателями, друзьями, женой и врагами. Он захотел и в Томах участвовать в жизни далекого города, мысленно присутствовать на празднествах и триумфах, радоваться успехам своих друзей, обмениваться мыслями с женой и т. д.

Предметом своей поэзии он сделал отныне себя самого и свою судьбу (Sumque argumenta conditor ipse mei — V, 1, 9—10) и стал рассказывать в своих элегиях, как он гибнет в суровом краю, сопротивляясь несчастьям, все время привлекая к этому внимание читателей. В «Тристиях », как заметил В. Марг, нет никаких имен, кроме имен Овидия и Августа, а при этом Августу воздаются неумеренные хвалы 4. Он именуется богом (deus, numen), прославляются его миролюбие и кротость, милостивое отношение к побежденным врагам, великодушие и т. п., тем самым принцепс как бы ставится в особое положение, обязующее его на деле доказать свои высокие душевные качества. Но в действительности этого не происходит.

Август остается непоколебимым в своей жестокости, и в элегиях Овидия то там, то здесь проскальзывают ноты осуждения. Всесильный бог, оказывается, должен «насытить свой гнев» прежде, чем простить Овидия (cum iam satiaverit iram — I I I , 8, 19), но ведь благородный лев не терзает своих жертв (III, 5, 1—31). Ахилл, нанесший рану Телефу, исцелил его в конце концов (V, 2, 14—16), и Александр Великий был милостив к побежденным (III, 5, 38—39). Значит, Август, не делающий этого, — не Ахилл, не лев и не Александр.

Что же дает силы поэту противостоять власти принцепса и своей судьбе? Прежде всего, убеждение в исключительности своего положения среди людей, положения «мусического человека», наделенного талантом (ingenium), но это убеждение, глубоко коренящееся в античных представлениях о поэте и поэзии и в современной Овидию культуре, с ее высоким представлением об интеллектуальной деятельности, обогащается в элегиях изгнания драгоценными наблюдениями над собственной индивидуальностью, индивидуальностью римлянина I в. до н. э. , расширяющими изобразительные возможности античной поэзии. Первая книга «Тристий» была, как известно, создана по дороге в Томи, в то время, когда поэт еще надеялся на смягчение своей участи, и на ней, несомненно, лежит печать влияния только что законченной Овидием поэмы «Метаморфозы». Образ изгнанника, начертанный в элегиях, исполнен здесь особого величия, как бы поднят на «эпический пьедестал».

Несколько стихотворений посвящает поэт плаванию по бурным в зимнее время южным морям и трагическому расставанию с Римом (1, 2, 3, 4, 11). Два стихотворения о буре (2, 4) образуют как бы раму вокруг знаменитой «Последней ночи в Риме» (3). Смятение души и разгул стихии сконцентрированы здесь в единое художественное целое. Во всех этих элегиях образ изгнанника героизирован.

и потомков таким же примером (exemplum), каким была для них судьба прославленных общеизвестных героев.

Драматическое расставание с Римом, основанное на жизненной реальности, предстает в элегии (3) высокой трагедией, краски для которой черпаются у Гомера и Еврипида. В шестой книге «Илиады» (494—502) отправляющегося в бой Гектора оплакивают при жизни как мертвого, и так же оплакивают друзья и родные уходящего в изгнание Овидия. Сам он как бы играет роль протагониста в этой драме, а жена его исполняет роль девтерагониста, друзья же и слуги образуют своего рода трагический хор. Изгнанник напоминает еврипидовского Ипполита, прощающегося с Афинами: «Из Афин, великого города я изгнан. Прощай страна Эрехтея, прощайте вы, луга Трезена, — обитель блаженных друзей моей юности. Сегодня я приветствую вас в последний раз» (Eurip. Hipp., 1091, сл.), и хор сопровождает эту речь и у Еврипида, и у Овидия своими стенаниями. Драматические элементы пронизывают всю ткань элегии: отчетливо дана внешность героев, их жесты, приводятся их речи, выдержанные в стиле трагедии. Сами художественные сравнения наполнены здесь глубокого значения. Дом поэта, полный смятения и рыданий, сравнивается с гибнущей Троей, сам изгнанник с героями мифа, пораженными перуном Юпитера.

далеко от Рима, жена с плачем обнимает уходящего и др. Включенные в элегию, выдержанную в высоком эпико-драматическом стиле, эти детали приобретают важное значение, особый вес, становясь драгоценными приметами жизни прославленного человека, достойными увековечивания.

Те же черты отличают и стихотворения, посвященные путешествию Овидия в далекий Томи (2). Буря, которая разражается на Адриатике, и реальна, и, вместе с тем, эпически грандиозна, как в «Одиссее» Гомера, в «Энеиде » Вергилия и в «Метаморфозах» самого Овидия. Между небом и морем бушуют гомеровские ветры, дующие со всех сторон. Вергилиевские громады волн поднимаются к тучам и низвергаются до Тартара, а сам изгнанник, как Эней и Одиссей, обращается к морским богам с просьбами о пощаде и надеется, что у него, как у прославленных героев Гомера и Вергилия, найдутся свои боги-защитники. И эти надежды поэта, казалось бы, несбыточные, неожиданно сбываются самым чудесным образом. Услышав правду о проступке поэта по отношению к Августу, бывшем не преступлением, а только ошибкой, тучи вдруг начинают редеть и буря успокаивается.

Поэт создает в элегии своеобразную поэтическую псевдореальность , свой микромир, где возможны такие же чудеса, как в «Метаморфозах», когда благочестивые герои получают апофеозы, Ариона спасает дельфин, волны моря подчиняются волшебнице Кирке и т. п. Образ самого изгнанника приобретает, тем самым, особую значительность, как образ человека, чья участь не безразлична богам, смиряющим ради него грозную силу природных стихий. В заключительном стихотворении первой книги (11), где как бы подводятся итоги всех бедствий далекого пути, мощь Овидия как мусического человека изображена с особой силой. Плывя в бурю, на заливаемом волнами корабле, вызывая удивление скалистых Киклад, он слагает свои элегии, гневая разъяренную стихию. Поэт не боится бросить ей своеобразный вызов, соглашаясь перестать писать, если и она успокоится.

в этих элегиях. Но в окружении гомеровских и вергилиевских декораций но морю плывет не легендарный Одиссей или Арион, это римский поэт, пишущий свои песнопения на хрупком листе, влажном от лазурных брызг разъяренных волн, а не исполняющий их под аккомпанемент лиры.

Ранее он писал свои стихотворения на удобном ложе в своем саду, покоясь под тенью любимых деревьев (11). Этот мужественный борец со стихиями все же не может сравниться с Одиссеем ни характером, ни образом жизни, тот был закален, а он изнежен, он привык к просвещенному досугу (otium), к занятиям изящными искусствами (mollibus studiis — 1, 5, 71—75). Он вспоминает, как плавал раньше в просвещенные Афины, в веселый Египет, в живописные и роскошные города Малой Азии (1, 2, 75—78). Эти живые реалии римской жизни и римской культуры века Августа дороги для него во всех книгах «Тристий» и «Посланий с Понта». В Томи он чувствует себя прежде всего римлянином, лишившимся в изгнании не бедной Итаки Одиссея, а великого города, центра обитаемого мира (1, 5, 17—70).

Мифология у Овидия — важнейшее художественное средство обобщения и героизации реальных жизненных фактов, средство поэтизации той культуры Рима, чьим воспитанником он был, а многочисленные сравнения и аналогии в его руках — мощный инструмент интерпретации, а не пустые риторические побрякушки, как подчас думали филологи X I X в.

В поэзии времен Августа существует свой особый мифологический язык, своеобразный код, система примеров, не нуждающихся в специальных пояснениях, тот мир синтезирующих обобщений, который был присущ в это время и изобразительному искусству. Римляне, как считает К. Шефольд, всегда живо ощущали разницу между реальностью и высоким мифом, который должен был ее освятить 5. Дом и сад как бы находились под влиянием особых божественных сил. На стенах изображались мифологические сцены, и боги и герои должны были каждодневно приобщать обитателей вилл к высокому героическому существованию. Те же черты, как мы видели, были свойственны в это время и надгробным рельефам. Овидий жил в окружении всех этих представлений, определявших в известной степени лицо римской культуры. И «Тристии », и «Послания с Понта» свидетельствуют о глубоких связях его поэзии со всем миром этой культуры, вне которой главные особенности элегий изгнания не могут быть поняты и оценены.

«Тристиях» поэт не только героизирует себя как живой пример высокой трагической судьбы, напоминающей героев «Метаморфоз» (Актеона), но, главным образом, видит в себе поэта, мусического человека, наделенного особым талантом (ingenio). Опираясь на древнейшие античные представления, он обогащает их новыми чертами, наблюдениями над своей неповторимой человеческой и творчзской индивидуальностью.

Овидий составил себе в Томи эпитафию и включил ее в знаменитую третью элегию третьей книги, обращенную к жене. Он пишет, что хотел бы видеть ее написанной крупными буквами на его гробнице, заметными издали каждому прохожему. Эта эпитафия и в наши дни украшает известные статуи Овидия в Сульмоне и Констанце, созданные итальянским скульптором Г. Феррари.

Hic ego qui iaceo tenerorum lusor amorum
Ingenio perii Naso poeta meo
At tibi qui transis ne sit grave quisquis amasti

Я здесь лежу тот певец что нежные страсти прославил
Дар мой меня погубил имя поэта Назон
Ты же мимо идущий ведь сам любил Ты
Промолви о да будет легка праху Назона земля.

«нежной любви», т. е. автором тех самых поэм, за которые он был выслан Августом. Он утверждают, что его погубил самый характер его дарования (ingenio meo), властно побуждавший его писать именно на эти темы. В этой замечательной эпитафии все исполнено глубокого смысла, — ведь Овидий обращается ко всем людям, так как пет на земле человека, никогда не испытавшего чувства любви 6. Но, если эта тема близка каждому, то тем самым она безусловно заслуживает и внимания великих поэтов. Автор привлекает на свою сторону — на свою, а не на Августа! — все человечество, всех своих будущих читателей, этих candidi lectores, читателей справедливых и беспристрастных.

Первоначально Овидий хотел закончить сборник «Тристии» четвертой книгой и поэтому предпослал ей глубокозначительное вступление и не менее важное заключение (IV, 1, 10). И в том и в другом стихотворении подведены некоторые итоги не только творческой деятельности поэта, но всей его жизни. Начало вступительной элегии посвящено теме поэзии и Музам, служителем которых он был так много лет. В ссылке, говорит Овидий, он не думал о славе, а искал в своих привычных многолетних занятиях забвения от тяжелой действительности, и приводит примеры того, как песня (carmen) облегчает жизнь людям. Примеры этого необычайно интересны. И полна глубокого значения та своеобразная «лестница», па которой они располагаются. Песня облегчает труд закованному в цепи рабу, работающему на руднике, бурлаку, тянущему на канате тяжелую лодку и увязающему в прибрежном песке, пастуху, чарующему свои стада игрой на дудочке, рабыням-служанкам, прядущим шерсть. Но та же самая песня помогла Ахиллу пережить тоску по Брисеиде, а Орфей, грустя по Евридике, сдвигал с места тяжелые камни и вел за собою леса.

Цепь сравнений (а именно цепи сравнений так характерны вообще для поэзии Овидия) начинается с пленного раба и кончается Орфеем, владевшим могучим даром, подчинявшим ему весь мир, но искавшем в песне забвение от горя, как ищут в ней облегчения тяжелого труда рабы, бурлаки и служанки. Все они, от рабов до прославленного Орфея, связаны здесь глубоким внутренним родством. И после Орфея, на вершине «лестницы», Овидий помещает себя самого, автора «Тристии»: Ме quoque Musa levat... (19). Поэт, любимый Музами, следующий по стопам Орфея, видит, не гнушается видеть всех тех, кто там, на нижних ступенях «лестницы» причастен к сфере мусической жизни и так же страдает, как и он сам. В этом проявляется одна из существенных сторон мировоззрения Овидия, заметная в «Метаморфозах» и «Фастах» — его демократизм, его глубокий интерес к народной жизни, к народным верованиям, к повседневному быту, все то, что в наши дни привлекает такое пристальное внимание к Овидию исследователей в разных странах 7.

«Лестница» увенчивается Орфеем, и А. Ф. Лосев глубоко прав, когда говорит о присущей античной культуре «героизации» человека, о ее скованности «телесностью», о принципиально важной роли во всем этом мифологии, за пределы которой не выходит, как бы ни менялись ее функции и внутренний смысл, ни один античный художник8.

своего служителя в дальний и опасный путь, они остались его единственными союзницами в то время, когда все остальные боги, вместе с Августом, стали его жестокими противниками. Пострадав из-за Муз, поэт не смог выйти из-под их власти, так как особая сила (vis) удерживает возле них всех, хоть раз соприкоснувшихся с ними. По-своему аранжируя поэтический материал, Овидий широко опирается в первой части элегии на древнегреческие представления об особой магической власти, присущей поэзии и всей сфере Муз, которые постоянно встречаются у Гесиода, Архилоха, Пиндара и Платона 9, но он сосредоточивает внимание на трагической коллизии между обидой, нанесенной ему Музами, и своей неистребимой любовью к ним, напоминающей страсть влюбленного, избавление от которой невозможно, несмотря на все страдания.

Тончайшие новые нюансировки, поиски в мифах неожиданных оттенков, соответствующих неповторимым индивидуальным ситуациям, в которых находятся герои, составляют отличительную особенность поэтического искусства Овидия. Оно проявляется и здесь в сравнении «напитка» Муз с волшебным лотосом, испробованным Одиссеем, с летейским питьем, приносящим забвение, и, в особенности, в сравнении поэта, к которому прикоснулся своим волшебным тирсом Дионис, с вакханкой, что напоминает знаменитое сравнение с Менадой у Горация (3 кн., 25), прекрасно прокомментированное недавно В. Пёшлем 10. Он ссылается на «Иона» Платона (534 а), где говорится, как власть гармонии и ритма подчиняет себе поэта и он впадает, подобно вакханке, в состояние безумия. Но у Горация Менада в изумлении созерцает открывшийся ее взору пейзаж горной Фракии, пейзаж не реальный, а поэтический, Овидий же забывает о своем изгнании, о дикой скифской земле, поднимаясь высоко над бедствиями и горем (Altior humano spiritus ille malo - 44).

В изгнании он обнаруживает реальную, а не легендарную мощь поэзии и власть Муз. Она проявляется в силе поэтического воображения, в могучем обаянии фантазии, которая может даже перенести изгнанника в далекий любимый им Рим. Так, он видит мысленным взором весенние празднества в Риме (III, 12), он созерцает во всех подробностях римский триумф, утверждая, что воображению поэта нет пределов, что его мысль может свободно пролетать над безграничным пространством земли и подниматься в небо (IV, 2, 57—64). Поэт вступает в беседу с созвездиями Большой и Малой Медведицы, как это делает Церера в «Метаморфозах», и с глубоким сочувствием видит муки своей покинутой жены (IV, 3, 1—25). Он мечтает летать по воздуху, как летали высоко в поднебесье герои его «Метаморфоз»: Триптолем, Медея, Персей и Дедал (III, 8, 1—10). Удар судьбы, тяжелое изгнание, одиночество как бы высекли искры из его души и заставили проявиться с необычайной силой характер его дарования, самый взгляд его на миссию поэта и на особенности того, что можно назвать феноменом гениальности.

11, тех мифов, которые так увлекали его в «Метаморфозах», и они радужно расцвечивали ему подчас суровую и безотрадную прозу жизни. Мусический человек, слуга Муз, находит с их помощью новые пути в поэзии и делает открытия, необычайно важные не только для последующей античной литературы, но и для поэтов эпохи Возрождения. Спасение для себя, как справедливо пишет И. Буино, Овидий нашел в искусстве, в приверженности античной культуре, в высоком гуманизме.

Но служитель Муз и Диониса, к которому поэт прямо обращается в одном стихотворении с упреками и мольбами о помощи, предстает перед читателями во второй части разбираемой элегии (IV, 1) в образе, резко контрастирующем с обликом, начертанном в ее начале. Здесь изгнанник изображен слабым старцем, дрожащими руками надевающим на свои седины непривычный шлем и проливающим потоки слез над своими творениями, непонятными здесь и ненужными окружающим его в изгнании варварам. К этой остроиндивидуальной ситуации поэт уже не может найти подходящей мифологической аналогии, но самый контраст высокого мифа с этой жестокой реальностью служит в элегии четко поставленной художественной задаче. Он наводит читателя на мысль об особенной несправедливости кары, постигшей великого певца, мусического человека, следующего по стопам Орфея, пробуждает интерес и сочувствие к самой личности Овидия, сочетающей в себе кроткий, мягкий и чувствительный нрав с мужественным служением Музам.

Этим личным качествам поэта много внимания уделено и в знаменитой автобиографической элегии (IV, 10), необычайно богатой для античной поэзии житейскими подробностями. Кроткий и незлобный нрав Овидия был воспитан в нем, как он считает сейчас, всей обстановкой жизни просвещенного римлянина века Августа, далекого от государственной деятельности и полностью погруженного в мир искусства (IV, 19—69). Сама по себе эта всюду выражаемая Овидием приверженность идеалу созерцательной жизни не могла, конечно, встретить высочайшего одобрения самого принцепса, если просвещенный досуг (otium) не был направлен на служение официальным задачам римского принципата.

Расправляясь с Овидием, Август хотел показать, каким римский поэт не должен быть, но сам изгнанник повсюду в «Тристиях» рисует свой образ как пример идеального поэта, пример значительный и достойный подражания. Об этом свидетельствует прежде всего исполненная поэтического очарования элегия к Перилле ( I I I , 8).

приверженности Музам она должна видеть высокий пример «для подражания». «Вот. — говорит он, — Посмотри на меня...»

Лишившись всего самого дорогого, родины, друзей, читателей, Овидий не только не перестал писать, но даже и в изгнании продолжает наслаждаться своим поэтическим даром, над которым никакой Август не имеет власти (Caesar in hoc potuit iuris habere nihil). Поэту не опасны житейские невзгоды и самая смерть, ему обеспечена вечная жизнь благодаря его причастности к мусической сфере.

Как мусический человек Овидий обладает и грозной силой, позволяющей ему заклеймить вечным позором своих врагов, так как его обвинения могут прозвучать над всей землей, от Востока до Запада, и прогреметь во все века существования человечества, покрыв несмываемым позором его преследователей (IV, 9, 19—26). И, хотя о римском принцепсе в этой элегии не упоминается, но, как тонко заметил В. Марг, и на самого Августа благодаря «Тристиям» Овидия ложится вечное темное пятно 12.

Всю поэзию изгнания пронизывает высокое представление об интеллектуальной деятельности, характерное для культуры века Августа. В свете этих представлений приобретает свой истинный смысл и официальное обвинение в безнравственности поэмы Овидия «Ars amatoria». Оно свидетельствует о значительности того места, которое занимала поэзия в жизни римского общества I в. до н. э., и о неблагополучии положения, когда, по мнению Овидия, Палатин враждует с Геликоном.

Примечания.

это новый тип античной культуры по сравнению с классической Грецией. Он характеризуется сменой политического строя, приходящей на смену полиса монархией, уже в самой форме которой находит отражение новое отношение к человеческой индивидуальности и ее роли в обществе, что становится отличительной особенностью всей культуры этого времени. Проблема индивидуального счастья, понимаемого в философском смысле, выдвигается в центр новых, характерных для этой эпохи философских системах: стоицизме, эпикуреизме и скептицизме. А. Ф. Лосев показывает огромное значение философии в формировании культуры древнего мира. См.: Лосев А. Ф. История античной эстетики. Ранний эллинизм. М. ,1979.

2 Лосев А. Ф. Эллинистически-римская эстетика. М., 1979, с. 42—45 и сл.

3 Colini Α. Μ. Il Tempio di Apollo. Roma, 1940; Lancitii R. Ancient Rome in the light of recent discoveries. London, 1909, p. 113—116.

4 Μarg W. Zur Behandlung des Augustus in der Tristien Ovids.— Ovid Wege der Forschung, Bd. XCII. Darmstadt, 1968, S. 507.

5 Schefold К. Pompojanischo Malerei. Sinn und Idetageschichte Basel, 1952, S. 25—38.

— Ovidiana. Paris, 1958, p. 433 - 435.

Η. Etat Present des Etudcs sur les Fastes d ' Ovide.— Acta conventus omnium gentium Ovidianis studiis fovendis. Bucurest, 1976, c. 416—417; Crump. M. The Epyllion from Theocritus to Ovid. Oxf., 1931, c. 220 - 223 ; S. D'Elia. Ovidio. Napoli, 1959, c. 369 - 373.

8 Лосев Α. Φ. Доклад на Первой всесоюзной конференции по античной культуре. Ноябрь, 1983. См. наст. сборник, с. 6—77.

9 Kraus W. Die Auffassung des Dichterberufs im frühen Griechentum.— Aus Allem Eines. Heidelberg, 1984, c. 46—64; Gundert II. Pindar und sein Dichterberuf. Frankf./M., 1935, passim.

10 Pöschl V. Horazische Lyrik. Heidelberg, 1970, S. 168—169.

— Atti DEL Gonvegno internationale Ovidiano. SULMO, 1958, T. I, P. 265.

12 Marg W. Zur Behandlung des Augustus in den Tristien Ovids, S. 512.