Приглашаем посетить сайт

Грабаръ- Пассек М. Е.: Философский роман, Филострат. "Жизнь Аполлония Тианского".

М. Е. Грабаръ-Пассек

ФИЛОСОФСКИЙ РОМАН, ФИЛОСТРАТ. «ЖИЗНЬ АПОЛЛОНИЯ ТИАНСКОГО»

То литературное произведение, о котором будет идти речь в данной статье, коренным образом отличается от всех «романов», подвергающихся разбору в прочих статьях настоящего сборника: в нем нет ни страдающих влюбленных, ни разлученных, но хранящих верность друг другу молодых супругов, ни похотливых рабовладельцев, ни пылких благородных пиратов и разбойников. Из других обязательных атрибутов романа в нем имеются только описания странствий по странам далеким и малоизвестным, что дает возможность вводить элементы фантастические. Основная же тема — повествование о жизни, продлившейся почти целый век, неопифагорейского философа Аполлония Тианского, странствующего мудреца и проповедника. Автором этого жизнеописания является софист и ритор Филострат (см. ниже), приводящий немало рассказов о сверхъестественных событиях и чудесах, а весь тон изложения — иногда даже вразрез с намерениями автора, пытающегося быть рационалистом, — ближе к восторженному панегирику, чем к подлинным биографиям типа трудов Светония и Плутарха, так что причисление этого сочинения к «романам» все же имеет некоторые основания, но, конечно, с серьезными оговорками. Вернее, пожалуй, было бы характеризовать его как сочинение ареталогическое, как самое раннее и почти единственное дошедшее до нас полностью языческое «житие».

Хотя на протяжении почти двух тысяч лет, истекших с того времени, которым принято датировать жизнь Аполлония (I в. тт. р.), несколько раз высказывались гипотезы, будто Аполлоний — легендарная фигура, искусственно созданная языческими софистами и риторами в противовес к все усиливавшемуся во II и III в. н. э. христианству, эти гипотезы подтверждения не получили. В настоящее время утвердилось мнение, что Аполлоний — лицо реальное, по происхождению — малоазийский грек, верный последователь пифагорейства, философской школы, возникшей в Южной Италии, в греческой колонии Таренте в VII в. до н. э., почти угасшей в эпоху эллинизма, но возродившейся уже в I в. до н. э. И в самом Риме, и в его провинциях она стала пользоваться успехом (так, ее приверженцем был Нигидий Фигул, ученый римлянин, друг Цицерона), но от древнего пифагорейства ее отличало основное направление интересов. Между тем как сам полулегендарный основатель школы, Пифагор, и его ближайшие последователи уделяли много внимания и труда чисто научным математическим исследованиям, неопифагорейское учение было в первую очередь религиозно-моральным с значительными элементами восточного мистицизма. Наиболее видным представителем его и является странствующий философ Аполлоний Тианский, заслуживший свою широкую известность не каким-либо особым философским учением, созданным или углубленным им лично, а своим образом жизни, неуклонным и строгим выполнением всех заветов и обычаев древнего учения Пифагора, своим бесстрашием при тех преследованиях, которым подвергались философы в правление Нерона и Домициана, и, по-видимому, своим личным обаянием. Его ученики и последователи, достаточно многочисленные, — особенно на его родине, в Малой Азии, — сохраняли память о нем и восхваляли его образ, постепенно становившийся все более идеальным и почти обожествленным. Основные факты его биографии вкратце таковы: он родился в начале I в. н. э. и происходил из состоятельной уважаемой семьи города Тианы, лежащего в горной части Малой Азии, в Каппадокии, у подножия хребта Тавра. Рано увлекшись философией и аскетическим образом жизни, он провел свою юность при храме Асклепия в городе Эги, прошел пятилетний искус молчания и всю свою дальнейшую жизнь до глубокой старости (по преданию он прожил более 90 лет и умер, или таинственно исчез, уже в правление Нервы — между 98 и 100 г.) провел в странствиях. Наследство, оставшееся после смерти родителей, он отдал своим братьям. В первую половину жизни он посетил все восточные римские провинции и северную часть Индии, где беседовал с индийскими мудрецами брахманами. По возвращении он побывал во всех крупных городах Малой Азии, прошел со своими учениками всю материковую Грецию, отправился в Рим, где в это время правил Нерон, и спасшись от грозивших ему преследований Тигеллина, провел около года в Испании (Иберии). После смерти Нерона он ненадолго вернулся в Грецию, оттуда переправился на Родос и в Египет, где встретился с Веспасианом, уже готовившимся захватить власть. Поднявшись вверх по Нилу, Аполлоний вел беседы с так называемыми гимнософистами, мудрецами — пустынножителями, и снова вернулся на родину. В правление Домициана, преследовавшего и высылавшего из Рима философов, Аполлоний был вызван в Рим, заключен в тюрьму и подвергнут суду, избегнув осуждения (этот период его биографии наиболее изобилует чудесами). Он уже глубоким старцем окончил свою жизнь в Греции или в Эфесе, отказавшись поехать снова в Рим по приглашению Нервы.

о ней, данное Филостратом, датируется — и вполне надежно — началом III в. Поэтому прежде чем перейти в детальному анализу самого сочинения Филострата как произведения литературы художественной — как своеобразного «романа» — необходимо выяснить вопрос, почему и зачем более чем через сто лет после смерти Аполлония оказалось нужным и желательным выпустить в свет его подробное жизнеописание, несомненно рассчитанное на широкие круги читателей благодаря своей беллетристической обработке и занимательности самого содержания.

Чтобы это объяснить, необходимо более внимательно ознакомиться с исторической обстановкой и идеологическими течениями конца II—начала III в. н. э.

Хотя правление Антонинов по существу и не было таким «золотым веком», как это одно время было принято изображать, но все же относительное спокойствие в течение II в. было установлено и во внешних, и во внутренних делах. Однако уже при Коммоде, отнюдь не философски настроенном сыне императора-философа Марка Аврелия, власть начала расшатываться и после его смерти и кратких неурядиц 193 г. досталась крупному полководцу Септимию Северу, римскому всаднику, но по происхождению африканцу, сумевшему на восемнадцать лет защитить и укрепить границы государства. Между тем его вторая жена, Юлия Домна, дочь Бассиана, жреца в храме Солнца в сирийском городе Эмесе, прекрасно образованная, собрала вокруг себя блестящий круг придворных, привлекая к нему писателей, риторов и философов. Уроженка Востока, она предпочитала представителей греческой и восточной культуры, а не исконных римлян старой закалки, — да таких оставалось уже и немного. И сама императрица, и ее сестра Юлия Меса, были живо заинтересованы в философских и особенно в религиозных вопросах. Относительно Юлии Месы даже сохранилось известие, что она встречалась и диспутировала с Оригеиом, т. е. не избегала и сношений с христианами. Государственный же римский религиозный культ уже с I в. н. э. стал постепенно выливаться в чисто официальное формальное почитание импераора как божества, и сами римляне придавали ему настолько мало идейного значения, что упорство христиан, отказывавшихся бросить несколько зернышек на курильницы, стоявшие перед статуями императоров, казалось им нелепым фанатизмом1

В противовес этой внешне обязательной, но бездушной обрядности все шире распространялись и все глубже проникали в толщу многоплеменного населения необъятной империи мистические культы восточных и египетских богов — Кибелы и Аттиса, Исиды, Сараписа, Зевса-Аммона и других чуждых Риму божеств. Они постепенно сливались с греческими мистериями Деметры, Орфея и Диониса, имевшими — по новейшим данным — тоже восточное происхождение, но более древними. Мистерии, требовавшие особых обрядов при посвящении в них («инициации») и обещавшие загробное блаженство, привлекали тысячи тех, кто видел мало радостей в земной жизни и пытался осмыслить ее и найти утешение в надежде на жизнь иную. Чисто философский идеал счастья, даруемого мудростью, — идеал киников и стоиков — казался уже малопривлекательным. Все большим успехом стали пользоваться и оракулы: вера в них, правда, 'была исконной и в Греции, и в Риме, но почитание древнейших храмов стало отступать на задний план перед верой в многие новые святилища. Римские же обряды птицегадания, пророчеств при жертвоприношениях тоже поддерживались скорее государственной властью, чем народной верой, что заметно даже в высказываниях Цицерона в его трактате «О гаданиях», т. е. уже в I в. до н. э. Число почитаемых местных прорицалищ росло, оспаривая первенство у древних оракулов Додоны и Дельф. Стали славиться оракулы Трофония в Беотии, Асклепия в Арголиде, Аммона и Сараписа в Египте, а также многие храмы в Малой Азии.

Наряду с этими общепризнанными и в известной степени государственными оракулами существовали сотни мелких святилищ, жертвенников, могил и пещер, где можно было вопросить то или иное божество о будущей судьбе. По городам и селам бродило множество прорицателей и гадателей, снабжавших своими предсказаниями всех, кто жаждал заглянуть в будущее — в земной ли жизни или в загробном мире. Всю эту обстановку, в которой смешивались подлинная наивная вера, фанатизм, суеверие, легковерие, самовнушение и намеренное шарлатанство, изобразил в резком сатирическом гоне Лукиан в «Перегрине Протее» и «Александре, или Лжепророке» (гл. 5). Апулей, обрисовав таинства Исиды в тоне глубокого преклонения и почтения, не уклонился однако и от некоторых насмешек над ее служителями, а бродячих «жрецов», возивших с собой кумир «Сирийской богини», заклеймил не только как обманщиков, но и как развратников и воров2«религиозный синкретизм», все усиливался в течение I и II в. н. э. А рядом с ним, неуклонно преодолевая сопротивление и гонения, росло влияние сперва почти незаметных и вынужденных скрываться христианских общин. Еще не узаконенные и имевшие успех только в низших слоях населения, они к началу III в. уже могли стать серьезными противниками и угрозой для беспорядочной неорганизованной языческой религиозной стихии. Именно в это время и возникла та первая попытка каким-либо образом упорядочить этот хаос, создать единое синкретическое религиозное направление и дать ему философское обоснование. Это явление получило в исторической науке название «языческой реакции». Оргаизованная впервые в краткое правление Северов, эта реакция явилась как бы предшественницей последней схватки язычества с уже утвердившимся в IV в. христианством при императоре Юлиане. Инициатором, поборницей и покровительницей этой первой попытки и стала императрица Юлия Домна, а философским учением, положенным в основу ее, стало пифагорейство в его новой форме — пифагорейство, возродившее не столько паучные математические и физические исследования древних пифагорейцев, сколько культовые и бытовые черты их общин, легенда о которых сохранялась уже более семисот лег. Только это философское направление могло в какой-то степени быть использовано для обоснования религиозного синкретизма. Рационалистические подлинно эллинские системы — стоицизм и кинизм — не отвечали мистическим стремлениям этой эпохи, а самое мощное религиозно-философское учение III и IV вв. — неоплатонизм — еще не родилось.

Была ли попытка Юлии Домны слить разнородные языческие верования в острую форму неопифагорейства вызвана только желанием объединить и упорядочить их или она была направлена в основном против христианства, растущую силу которого она могла предвидеть хотя бы из деятельности Оригена, — по этому вопросу мнения ученых резко расходятся.

Но так или иначе, сведения о жизни и деяниях Аполлония Тианского показались ей подходящим материалом для создания поучительного жизнеописания и идеального образа бого-дохновенного языческого мудреца, поэтому и была по ее личному желанию написана ее придворным ритором Филостратом «Жизнь Аполлония Тианского».

В литературе I—IV вв. и. э. род Филостратов занимает своеобразное положение некоей «династии» писателей и риторов: род этот происходил с исконно греческого острова Лемноса, но его представители принадлежали к широкому слою романизованных греков, о чем свидетельствуют даже их полугреческие, полуримские имена. Первый из них, Филострат Вер, учитель риторики, жил в Риме при Нероне. Один из его отпрысков (вероятно, внук) — Флавий Филострат II, наиболее плодовитый писатель, и является автором «Жизни Аполлония Тианского» и «Биографий софистов» (в 2-х книгах). Ему же приписывается, хотя и не достоверно, «Диалог о героях». Он родился в 270 г., учился и долго жил в Афинах, — отчего некоторые позднейшие авторы называют его «Афинским» — но впоследствии был'включен в кружок приближенных императрицы Юлии Домны и переселился в Рим, где ему и было дано поручение написать исчерпывающий труд об Аполлонии. Он посвятил ему много лет и закончил его, вероятно, уже после трагической смерти императрицы: в 217 г. Юлия Домна уморила себя голодом после убийства ее сына Каракаллы Макрином, отправившим ее в изгнание. В труде Филострата нет ни посвящения его императрице, ни вводного письма к ней, он только сообщает о данном ею поручении. Возможно, этим же объясняется и несколько особый характер VII и VIII книг его сочинения (об этом см. ниже). Филострат дожил до половины III в. (умер в 249 г. в правление Филиппа Аравитянина). Честь литературной династии поддержали впоследствии его племянник и зять, Филострат III, автор известных «Описаний картин» (первая книга), и его правнук Филострат IV, живший уже в IV в. и добавивший к труду своего деда вторую книгу «Картин». Авторство сборника фиктивных, преимущественно любовных, писем приписывалось то Филострату II, то Филострату III и остается неясным.

О поручении, полученном Фплоетратом II от императрицы, об источниках и задачах своей работы он говорит сам в первых трех главах 1-й книги.

«Я собирал сведения о нем (об Аполлонии) частью в тех городах, где его любили, частью в храмах, в которых по его указаниям были вновь введены уже позабытые обряды, частью из рассказов о нем разных людей, частью из его собственных писем — а писал он их и царям, и ученым, и философам, элеянам и дельфийцам, индийцам, египтянам. Он писал о богах, об обычаях, о нравах, о законах; и тех, кто погрешал против них, он порицал. Более же точные сведения я получил вот каким образом.

Был некий Дамид, человек, не лишенный образования, житель древнего города Ниневии. Он научился философии у Аполлония и описал его странствия, участником которых, по его словам, был и он сам, а также записал и его изречения, его беседы и все то, что он предсказывал. Запись этих воспоминаний, доселе никому не известных, кто-то из родичей Дамида передал императрице Юлии. Так как я принадлежал к ее кругу — ведь она любила все науки об искусстве слова и была их покровительницей, — она повелела мне обработать эти записи и позаботиться о том, чтобы они стали изящнее, ибо у Ниневитянина изложение было ясным, но неуклюжим. Я нашел также книгу Максима Эгийского, собравшего все, что было известно о деяниях Аполлония в Эгах.

Имеется и завещание самого Аполлония, из которого можно видеть, сколь боговдохновенна была его философия. О Мой-рагене, составившем о жизни Аполлония четыре книги, говорить не стоит — он многого не знал об этом человеке. О том, как я собирал все эти разрозненные сведения и как я старался согласовать их между собой, я уже сказал. Пусть же мой труд принесет тому, о ком он написан, славу, а тем, кто ищет знаний, — пользу, ибо они научатся тому, чего ранее не знали» (I, 2—3) 3.

О достоверности этих сведений об «источниках» сочинения Филострата исследователями не раз высказывались сомнения, и даже сообщения о существовании их некоторые склонны были приписывать только желанию Филострата придать своему произведению характер научного, вернее, наукообразного труда. Однако все сочинение Филострата настолько явно написано одной рукой, рукой искусного представителя второй софистики, что точное выделение каких-либо источников в нем невозможно и вопрос об их действительном или вымышлением существовании для нас уже не имеет реального значения. Нам приходится считаться только с трудом Филострата. Но нет, конечно, ничего невероятного в том, что о человеке, который произвел большое впечатление на современников, действительно сохранились записанные кем-то воспоминания. Едва ли можно расценивать указания Филострата на его источники как те фантастические «введения» в романы «Чудеса по ту сторону Фулы» и «Подвиги Алекандра» Псевдо-Каллисфена с их рассказами о табличках, найденных после землетрясения, и с тому подобными вымыслами.

Насколько же удалось Филострату выполнить свои две задачи: первую, поставленную перед ним Юлией Домной, — обработать стилистически имевшиеся в его распоряжении источники (если они действительно были налицо) и вторую, которую наметил он сам, — согласовать между собой полученные из них фактические или легендарные данные из жизни Аполлония? Первую задачу образованный и искусный ритор выполнил успешно: он написал восемь объемистых книг (каждая в среднем имеет не менее 40 глав; короче других книга VIII — 31 глава, зато III и IV имеют 58 и 67 глав) языком изящным, хотя и не очень легким, умело чередуя описания городов и стран, рассказы о встречах Аполлония с царями, вельможами и мудрецами, поучительные беседы с учениками, религиозно-философские рассуждения, тесно переплетая их со сказочными мотивами, чудесами и суевериями. Так что его произведение можно назвать если не увлекательным (да и к какому из античных «романов» можно с нашей точки зрения приложить этот эпитет?), то во всяком случае занимательным и охватывающим огромный разнообразный материал.

I книга: рождение и юность Аполлония; изучение философии и пребывание в храме Асклепия в Эгах. Пятилетний обет молчания. Путешествие в Ассирию и Вавилон.

III книга. Аполлоний в Индии. Посещение брахманов и беседы с ними. Возвращение в Малую Азию через Вавилон и Ниневию.

IV книга. Аполлоний в Ионии и в Греции (в Трое, в Фессалии, в Фермопилах, в Коринфе, в Олимпии, в Спарте, на Крите). Первое пребывание в Риме при Нероне, беседы с консулом Телезином и с Тигеллином.

VI книга. Аполлоний в Эфиопии. Встречи и беседы с гимнософистами. Поездка к порогам Нила. Возвращение в Малую Азию.

VII книга. Вызов в Рим к Домициану. Аполлоний в тюрьме.

VIII книга. Суд над Аполлонием, подготовленная им апология, исчезновение из залы суда. Возвращение в Грецию, посещение оракулов. Смерть Домициана, переписка Аполлония с Нервой. Легенды о смерти и о посмертных явлениях Аполлония.

Что касается второй задачи — согласования между собой всех собранных им, «разрозненных», по словам Филострата, сведений, то ее ему решить не удалось. И прежде всего эта внутренняя несогласованность, раздробленность обработанного Филостратом материала, отразилась на обрисовке самого центрального образа его сочинения — на образе Аполлония. Поэтому при внимательном чтении «Жизни Аполлония Тианского» невольно возникает вопрос: кем же считает сам Филострат того, кого он хочет прославить — философом, учителем нравственности и благочестия, провидцем, чудотворцем или тайным политическим деятелем? Все эти черты имеются в изображении Аполлония у Филострата, причем они не сливаются в единый образ, а как бы перемежаются и переплетаются друг с другом.

другу. Уже ходило много рассказов о чудесных сновидениях, в которых Аполлоний являлся то тому, то другому лицу и давал советы и указания. Его изображения ставились в молельнях, и Филострату было бы невозможно описать жизнь Аполлония таким же сухим и деловым тоном, каким он написал «Жизнеописания софистов». Ни задача, поставленная перед ним Юлией Домной, ни материал, собранный им, не допускали такой чисто фактической трактовки этого образа. Привлечь и увлечь умы и сердца своих современников Филострат мог только в том случае, если бы обрисованный им человек произвел впечатление не только учителя, преподающего нравственные правила, а мудреца и аскета, вдохновляемого свыше и вступающего в общение с сверхъестественными таинственными силами мироздания и поэтому в какой-то степени чудотворца.

Чтобы понять, в каких противоречивых суждениях об Аполлонии неминуемо должен был запутаться Филострат, надо в общих чертах представить себе, в каких формах в эту эпоху позднего, уже угасающего язычества мыслилась возможность вмешательства сверхъестественных сил в земную жизнь рядового человека, каким именно силам оно могло приписываться, каким образом можно было вступить с ними в соприкосновение и как оценивались те люди, которые якобы обладали этим искусством и могли использовать его так или иначе.

Цель, ради которой считалось желательным вступать в сношения с какими-либо сверхъестественными силами, была в основном одна — получить предсказания о будущем. Но и лица, через которых можно было получить эти предсказания, и те «силы», которые их «давали», в представлении людей, жаждавших узнать будущее и услышать ясное указание свыше, как бы распадались на несколько категорий разного достоинства. Одни провидцы и прорицатели пользовались уважением и доверием. Они владели особой наукой, «манти-ой», и назывались по-гречески «мантис», по латыни «vates». Они имели доступ к высшим богам, их прорицания считались достоверными, а сами они — людьми боговдохновенными, любимцами богов, отчасти даже обладающими божественной силой.

Другим понятием, пришедшим в Грецию и Рим с Востока, было понятие «мага» и «магии». Уже с I—II вв. н. э. оно в большинстве случаев носило оттенок отрицательный, а обвинение в пользовании «магическими» обрядами могло повлечь за собой суровую кару. Наиболее ярким свидетельством этого является «Апология» Апулея. Он был вызван в суд по обвинению в том, что он применил чары, чтобы жениться на богатой вдове. «Маг» не просто предсказывал будущее, а якобы обладал особой силой, чтобы на него повлиять. Он и обращался уже не к высшим богам, а к неким промежуточным существам, демонам или духам. Маг не подчинялся этим духам, как «мантис» — богам, а мог, напротив, подчинить их себе и использовать их силу и на добро, и на зло, причем чаще именно на зло, во вред другим людям. И, наконец, термином, распространившимся в Греции уже во времена римского владычества и по всей вероятности вошедшим в употребление в связи с множеством восточных культов и обрядов, часто экстатических и оргиастических, был термин «гоэт». Он происходил от глагола «гоэо»,— «громко кричать, вопить». Сперва этим глаголом обозначался обычай «вопить» при погребении или сожжении умерших. Само это слово не означало ничего предосудительного, а профессия «плакальщиц» или «вопленниц» считалась необходимой и отнюдь не заслуживавшей презрения. Но в ту эпоху, о которой идет речь, под именем «гоэта» стали понимать уже нечто иное — колдуна или чародея, связанного только со злыми сверхъестественными существами и имеющего силу своими воплями и заклинаниями вызывать их н через них вредить людям. Обвинить кого-нибудь в том, что он «гоэт», было для него и опасно, и крайне оскорбительно, поскольку именно к этой группе причислялись обманщики и шарлатаны, выманивавшие деньги у легковерных бедняков и невежд за предсказания богатства и счастья.

Лишь немногие подлинно образованные люди решались объяснять возможность предвидеть некоторые явления природы знанием ее законов, а уменье разбираться в людях, определять их характеры и предвидеть ход событий — житейским опытом и живым интересом к человеку и его поступкам.

— доказать, что Аполлоний был просто очень умным и наблюдательным человеком, видевшим, как говорят, людей «насквозь». Многому он научился в молодости при храме Асклепия. Эти храмы были, несомненно, хранилищами медицинских познаний. Он не был несведущ и в объяснении явлений природы. Поэтому Филострат уже во вводных главах своего труда хочет защитить его от сопоставления с «магами»: «Аполлоний жил не так уж давно, хотя и не в наше время. Тем не менее люди не знают о его истинной мудрости, которой он достиг здравым философским размышлением. Они хвалят его то за одно, то за другое, а некоторые, услышав, что он посещал вавилонских магов, индийских брахманов и египетских гимнософистов (нагих пустынников), считают его магом и возводят на него клевету, будто он добился мудрости путем чародейства (буквально «насильственным путем» — Biatcoc), но они делают это по неразумию» (I, 2). Далее Филострат сравнивает Аполлония с Эмпедоклом, Пифагором и Демокритом и напоминает, что эти мудрецы, да и Платон, тоже ездилп в Египет и Персию, встречались с магами, но никто из них не был обвинен в колдовстве. Об Анаксагоре, предсказавшем дождь, затмение солнца и извержение вулкана, все говорили, что он предвидел это «благодаря своей мудрости», Аполлония же за такие предсказания обвиняют в пользовании «магическим искусством» (там же).

На протяжении своего сочинения Филострат не раз возвращается к основному вопросу: каким способом Аполлонию удавалось видеть то, чего не видят другие, и не раз предсказывать то, что потом действительно случалось. Иногда ему удается найти рациональное объяснение «чуда». Так, воскрешение в Риме умершей молодой девушки, которую уже несут на костер, Филострат объясняет тем, что смерть ее была мнимой (мнимая смерть — частый мотив античных романов), и она была возвращена к жизни холодным ливнем, хлынувшим во время погребальной процессии. Аполлоний же только заметил, что капли дождя, попадая на лицо девушки, испаряются, т. е. что она еще не окоченела и дышит (IV, 45). Филострат и далее пытается провести четкую границу между прозорливостью и магией, но на абсолютно рациональном объяснении дара предвидения (как в примере с Анаксагором) удержаться не может и вынужден признать, что прозорливость Аполлония — дар богов. Наиболее подробно он излагает свой взгляд на вещи в связи с политическими событиями — смертью Виндекса и бегством Нерона — и уклончивым ответом Аполлония на вопросы его учеников, кому же теперь достанется власть. «Многим фиванцам», — говорит Аполлоний, и Филострат поясняет, что именно он хотел этим сказать: «Он сравнил кратковременное правление Вителлия, Гальбы и Отона с властью фиванцев, тоже недолго господствовавших в Греции» (V, И).

Несмотря на то, что такой ответ не заключает в себе ниакого определенного предсказания, а просто сравнивает неустойчивое политическое положение в Греции (V—IV вв. до н. э.) с ожидающейся сменой властителей в Риме, Филострат считает нужным именно здесь точно установить различие между мудрой прозорливостью и магией: «Что все это Аполлоний предвидел по божественному вдохновению и что только по неразумию некоторые люди считают его гоэтом, ясно уже из всего вышесказанного. Но обратим внимание еще на следующее: гоэты, которых я считаю презреннейшими людьми, похваляются, будто они могут изменить судьбу совершением разных обрядов над изображениями людей, варварскими жертвоприношениями, заклинаниями и применением волшебных мазей. Ведь многие из них, вызванные в суд, сами в этом сознавались. Аполлоний же предвидел лишь то, что было предначертано Мойрами, и предсказывал то, что должно было произойти; а предвидел он все это не с помощью заклинаний, и по откровению богов» (V, 12).

Возвращаясь несколько раз к этому вопросу, Филострат упоминает и о том, как сам Аполлоний относился к магии и мантике и кем он сам признавал себя. Полное равнодушие Аполлония к чародейству и магическим обрядам он доказывает тем, что, увидев в Индии некоторые явления, необъяснимые, но не имеющие морального или философского значения (например, самодвижущиеся треножники — III, 27), Аполлоний ничуть ими не заинтересовался и не стал расспрашивать брахманов о причинах этих явлений. Там происходило и много чудесных исцелений, но больных исцеляли брахманы, а не Аполлоний (III, 38—40).

Глубокого интереса Аполлония к умепию предрекать будущее Филострат отрицать не может, напротив, он указывает, что Аполлоний сам нацравлял беседу именно на этот вопрос (III, 42) и спрашивал главного брахмана Иарха о его мнении. Иарх высоко оценивает этот дар. «Люди, любящие маи-тику, — говорит он, — при ее помощи становятся божественными (уподобляются божеству) и содействуют спасению других людей. Я считаю. . . их блаженными и обладающими той же силой, как Аполлон дельфийский... А человек, обладающий этим даром, должен хранить себя в чистоте, быть в душе незапятнанным и не носить следов прегрешений в своем уме... у него в груди как бы имеется свой треножник, и он будет изрекать предсказания более ясные и правдивые...» Аполлоний, по признанию Иарха, может быть прорицателем, ибо «его душа преисполнена эфира» (там же). Мантика, говорит Иарх, «оказывает людям много благодеяний, но самый великий дар ее — искусство врачевания» (III, 44).

— несколько неожиданно — искусство предвидения иллюстрируется конкретными примерами медицинского прогноза и фармации: «Асклепий. . . составил и передал своим сыновьям средства против различных болезней, указал ученикам, какие травы надо класть на влажные раны, какие на твердые рубцы... какими лекарствами прекращают водянку, останавливают кровь, лечат чахотку и другие болезни этого рода. А противоядия, а употребление самих ядов при некоторых болезнях? Кто станет отрицать, что это заслуга мантики? Ибо, если бы люди не предвидели будущего, они никогда не решились бы примешивать смертоносные яды к целебным средствам» (III, 44).

Ясно, что Филострат пытается даже здесь удержаться на почве до некоторой степени рационального истолкования мантики.

Однако в других беседах о «вещах неизреченных» шла речь «об изучении звезд, о мантике, о предвидении, о жертвах и молениях, угодных богам» (III, 41). Обо всем этом Аполлоний беседовал с Иархом наедине и якобы написал впоследствии «четыре книги об искусстве прорицания по звездам, а также о том, какие жертвоприношепия подобают и угодны тому или иному божеству». О первом сочинении упоминает Мойраген. Ему Филострат не очень верит и прибавляет свое собственное скептическое замечание: «Я полагаю, что вся такая наука о звездах и о предсказаниях по ним выходит за пределы человеческой природы, и я не знаю, владел ли ей кто-нибудь; но книгу о жертвоприношениях я сам видал во многих храмах, городах и в домах людей ученых, и кто мог бы отрицать, что она написана серьезно и в его пзящпой манере?» (там же).

По возращении из Индии Аполлоний, по словам Филострата, все же не хотел, чтобы его считали прорицателем будущего: очень интересна сцена допроса его Тигеллином, в которую, однако, сам Филострат уже вводит некоторый элемент чудесного. На Аполлония подал донос Тигеллину один из самых страшных его доносчиков, и Аполлоний был вызван к нему. Когда Тигеллин развернул свиток с доносом, перед ним оказался чистый лист, что его уже насторожило. Он решил допросить Аполлония наедине и спросил его, кто он. «Аполлоний назвал своего отца, свой родной город и сказал, для какой цели он ищет мудрости — чтобы познавать богов и понимать людей. . . «А как ты берешь верх над демонами и призраками?» — спросил Тигеллин. «Так же, как над злодеями и нечестивцами» (IV, 44). Он сказал это, прибавляет Филострат, «издеваясь над Тигеллином: ведь именно Тигеллин был наставником Нерона в жестокости и разврате». На просьбу же Тигеллина предсказать ему судьбу Аполлоний отвечает: «Как я могу сделать это? Я ведь пе провидец» (мантис). На дальнейшие вопросы Тигеллина он тоже отвечает иронически: «Почему ты не боишься Нерона?» — «Потому, что бог дал Нерону возможность быть страшным, а мне бесстрашным». «Какого ты мнения о Нероне?» «Лучшего, чем вы, — ответил Аполлоний, — вы полагаете, что он должен петь, а я, что ему лучше молчать» (там же).

«Как можно требовать залога от того, кого нельзя'заковать в цепи?» Но такую фразу мог в переносном смысле сказать любой мудрец. Тигеллин понял ее по-своему, испугался и отпустил Аполлония.

далеко (так называемом даре «второго зрения»).

В малоазийских городах и в самой Греции сохранилось такое великое множество рассказов о чудесных деяниях Аполлония, что обойти их Филострат не мог. Таков рассказ о том, как Аполлоний предсказал чуму в Эфесе, а когда болезнь уже разразилась, он нашел ее виновника, злого «демона», скрывавшегося в городе под видом старого нищего. Аполлоний велит побить его камнями, вызвав этим удивление всех, кто знает его человеколюбие. Когда же разгребают кучу камней, под ней находят огромную мертвую черную собаку (IV, 4 и 10). В Афинах Аполлоний исцеляет безумного и изгоняет из него демона, который, выйдя из одержимого юноши, опрокидывает статую. Аполлоний прогоняет чудовищных «эмпуз», принимающих образ женщин (II, 4; IV, 25). Он по собственному желанию может освобождаться от оков (VII, 38), внезапно исчезает из зала суда (VIII, 5), проделывает за несколько часов путь от Рима до гавани Дикеархии, который требует около двух суток (VIII, 11 —14). Он вызывает тень Ахилла и ведет с ней беседу (IV, И —12), во время свидания с Веспасиа-ном «видит», как горит Капитолий, и, наконец, уже находясь в Греции после оправдания в суде, в момент убийства Домициана, прерывает свою речь и восклицает: «Убей тирана, убей» (VIII, 36).

Итак, на протяжении своего повествования Филострат постепенно подпадает под власть собранного им материала и, поставив сперва перед собой задачу описать жизнь мудреца, невольно переходит к описанию жизни чудотворца, продолжая, однако, при каждом удобном случае опровергать все обвинения Аполлония в пользовании приемами магии.

Даже и в том случае, если бы Филострат решил не посчитаться с уже укрепившимся мнением об Аполлонии как о человеке, обладающем сверхъестественной силой, ему все равно не удалось бы удержаться на чисто рациональной точке зрения, поскольку Аполлоний был последовательным и убежденным пифагорейцем, а само древнее учение Пифагора, которое он пытался возродить, заключало в себе так много иррациональных тезисов, не допускавших притом ни обсуждения, ни критики, что требовать как от самого Аполлония, так и от его биографа учения, основанного на рациональных предпосылках, невозможно.

Неопифагорейство наследовало из древнего пифагорейства не столько научное и философское учение — оно совершенно чуждо математическим проблемам, — сколько религиозные обряды и быт. Философия его во многом элементарна. Представления о мироздании и о природе человека сближаются с космологией и антропологией стоиков, мысли о «частях души» («ум», «чувство» и «разум») — с учениями академиков и перипатетиков. Из подлинного же древнего пифагорейства неопифагорейцы сохранили самые иррациональные его моменты: теорию переселения душ и веру в существование «духов» или «демонов», которые являются как бы посредниками между богами (или единым высшим божеством, далеким от мира материального) и людьми. Эти демоны — души героев и души людей, еще не вселившиеся в свое новое обиталище — в тело какого-нибудь человека.

«демонологию» неопифагорейцы не вникали, этим занялись уже в конце III в. и в IV в. неоплатоники. Но вера в возможность общения с этими существами и особенно в переселение душ держалась прочно, причем человек, в котором жила душа кого-то, умершего уже давно, якобы помнил об этой своей предыдущей жизни и мог о ней рассказать.

Верил ли сам Филострат в эту важную для пифагорейцев доктрину, сказать, конечно, невозможно, но он несколько раз упоминает о ней как об одном из основных моментов верований Аполлония, строго следовавшего в этом отношении основателю школы Пифагору. Более того, он начинает свое сочинение именно с этого положения: «Те, кто восхваляет Пифагора, рассказывают о нем, что... он некогда в Трое был Евфорбом и после смерти вернулся к жизни, — а умер он так, как рассказал в своих песнях Гомер...» (I, 1). Предание о переселении души троянца Евфорба, убитого Менелаем («Илиада», XVII, 43—60), в Пифагора Филострат мог найти уже у своих предшественников: у наиболее близкого к нему Диогена Лаэртского, а более подробно — если он пользовался и латинскими источниками — у Горация («Оды», 1, 28 ст.), Овидия («Метаморфозы», XV, 155—164) и Сенеки (письма к Луцилию, 108).

В беседах Аполлония с брахманами эта тема разработана более тщательно. Глава брахманов Иарх называет себя перевоплотившимся сыном индийского бога реки Ганга (III, 21), а одного сильного и красивого юношу лет двадцати — перевоплощением героя троянской войны Паламеда (III, 22). Потом Иарх спрашивает Аполлония, знает ли он, кем был он в предыдущей жизни. Оказывается, что и сам Аполлоний и Иарх знают, что он был рулевым на египетском торговом корабле. Аполлоний считает свою предыдущую жизнь ничтожной и не заслуживающей даже упоминания — он совершил в ней только один хороший поступок. Иарх опровергает его, говоря, что быть искусным рулевым и спасать корабль от гибели в опасных местах — дело почтенное, но спрашивает, какой же свой поступок высоко оценивает сам Аполлоний. Иарх выслушивает его рассказ о том, как он спас свой корабль от пиратов, обещавших ему огромную награду, если он поможет им ограбить судно, задержав его подольше в опасном месте. Но Аполлоний обманул их, не польстившись на подкуп, и отчалил раньше условленного времени (III, 23—24). Иарх оценивает этот поступок не так высоко, как Аполлоний, и использует его как материал для морализирующего рассуждения: добродетель состоит не в отказе от дурных поступков, а в совершении добрых дел, т. е. она — свойство позитивное, а не негативное.

Наконец, последнее упоминание о переселении душ носит чисто сказочный характер. В Египте Аполлоний увидел ручного льва, который ходил за одним нищим, как собака, не ел сырого мяса, но пил вино не пьянея. Этот лев стал ластиться к Аполлонию, выпрашивая у него, как все думали, подачку. Но Аполлоний сказал: «Лев просит меня, чтобы я сообщил вам, чья душа живет в нем. Это — царь египетский Амасис...». Когда лев услышал эти слова, он жалобно завизжал, опустился на колени и зарыдал, проливая настоящие слезы. Аполлоний приласкал его и сказал: «Я думаю, этого льва надо послать в Леонтополь и поместить там в храме. Ведь не подобает царю, воплотившемуся в царственного зверя, бродить, как нищему». И жрецы, собравшись, принесли жертву Амасису и, украсив зверя ожерельем и лентами, под звуки флейт и песен увели его в глубь Египта (V, 43).

Вера в переселение душ не была общепризнанной в греческих религиозных культах, и уже на этой почве Аполлоний мог войти в некоторые столкновения с более распространенными доктринами. Однако основной характеристикой Аполлония, на которой неоднократно настаивает Филосрат, является то, что он — философ. Именно таковым признает его даже христианский писатель Евсевий, от которого дошло до нас его полемическое сочинение против Гиерокла (чье сочинение не дошло), противопоставлявшего Аполлония Христу. Правда, это сравнение и Гиерокл и Евсевий. проводили по убедительной только для своего времени линии — по линии совершения чудес. Но Евсевий, отрицая особую ценность чудес, приписываемых Аполлонию, пишет, что никто не отрицает репутации его как известного философа и учителя нравственности. Поэтому интересно взглянуть, какое же философское учение Филострат находит у Аполлония и каким образом он его излагает для просвещения читателей. И именно эта сторона обнаруживает слабость то ли биографа, то ли самого Аполлония. Никакой философской системы, которую Аполлоний излагал бы своим ученикам и последователям, в «Жизни Аполлония» мы не находим.

к гимнософистам в Египте. Эти «нагие мудрецы» встречают его не слишком приветливо ввиду того, что до его приезда у них побывал враждебный ему стоический философ Евфрат (о нем см. ниже), который изобразил им Аполлония как мага и чудотворца, поклонника индийских брахманов, притом уважающего их не за их учение — о нем не говорится ни слова, — а за то, что они якобы умеют подниматься в воздух и вдыхать душу в треножники и статуи. Гимнософисты утверждают, что они тоже владеют всеми этими фокусами, но презирают их. Руководитель их Феспесион произносит длинную речь на эту тему (VI, 10) и упрекает Аполлония, ссылаясь на известную басню Продика о Геракле на распутье, в том, что он избрал своей руководительницей не доблесть, а распущенность (арет-rj, xaxta). Аполлоний в ответ произносит еще более длинную речь (VI, 11 —12), утверждая, что перед ним уже в юности стоял выбор только между различными философскими учениями, поскольку к дурному пути у него никогда склонности не было.

Из всех же философских систем он избрал «тот несказанный образ мудрости», которым некогда был побежден Пифагор.

Пифагорейское учение Аполлоний рисует как строгую суровую наставницу, не допускающую никаких уступок, а первоисточником мудрости Пифагора было учение индийских мудрецов, к которым Аполлоний и решил обратиться. И Пифагору, и брахманам он посвящает вдохновенный панегирик, но об учении их в точном смысле слова не говорит ничего, ссылаясь лишь на то, что «учение Пифагора позволяет «говорить загадками» (VI, 11). Так же характеризует в начале своего сочинения школу Пифагора Филострат: «Все, что говорил Пифагор, его ученики считали законом, а его самого чтили как посланца самого Зевса. О делах божественных они должны были хранить молчание, ибо они слышали много о божественных и неизреченных тайнах, которыми они не могли бы владеть, если бы ранее не узнали, что само молчание есть речь» (I, 1).

Однако именно этот момент пифагорейства — и древнего, и в особенности возродившегося в неопифагорействе — обусловливает его неясность. Возможно, правда, что некоторую долю этой неясности можно отнести за счет Филострата, не слишком глубоко вникающего в философию.

Тем более охотно рассказывает он об идеально чистом образе жизни Аполлония, о его презрении к богатству, к житейским благам и удовольствиям, о строгом соблюдении древне-пифагорейских обычаев. Аполлоний проделывает пятилетний искус молчания, но даже в это время умеет помогать людям: он прекращает голод в городе Аспенде, усовестив жадных купцов, прячущих зерно и вздувающих цены (I, 15); он спасает невинного, по судебной ошибке приговоренного к казни (I, 24); он ходит босым или в плетенных из соломы сандалиях, не пользуется кожей или мехом убитых животных, носит только льняную белую одежду, придерживается строжайшего вегетарианства, с отвращением относится к кровавым жертвоприношениям, а сам если и приносит жертвы богам, то только плоды и печеный хлеб, но чаще просто возносит хвалу высшему божеству, особенно Солнцу при его восходе п в полдень. Но он признает и сжиганье благовонных зерен на огне и наблюдает, «в какую сторону направляется пламя, где оно меркнет и какими языками оно вспыхивает» (I, 31). Вина, даже пальмового, сам Аполлоний не употребляет, хотя оно — продукт растительный, но ученикам не запрещает умеренно пользоваться им, если их угощают (II, 7).

— с киниками и стоиками. Эти отношения далеко не всегда дружелюбны.

Правда, сообщения Филострата о высказываниях Аполлония по их адресу нельзя принимать на веру как подлинные мнения Аполлония: весьма возможно, что Филострат вкладывает в его уста полемику со стоиками и киниками, которая порой обострялась в течение II в. н. э. и живо интересовала кружок образованных людей, собравшихся вокруг императрицы.

Наиболее благожелательно Аполлоний, как несколько раз говорит Филострат, относился к киникам, хотя их учение ни в какой мере не совпадало с неопифагорейством. Но, возможно, их суровый образ жизни, равнодушие к житейским удобствам и наслаждениям вызывали его симпатию. Один из упорных и суровых киников, Деметрий, встретил Аполлония в Коринфе и стал его горячим приверженцем: «Он питал к нему такое же чувство, как Антисфен к Сократу» (IV, 25). Его же Аполлоний рекомендовал как советника молодому Титу, еще не ставшему императором (VI, 31—33). Наконец, Деметрий вместе с верным Дамидом сопровождал Аполлония, вызванного на суд в Рим, и с волнением ожидал исхода суда, когда Аполлоний отправил его в Дикеархию, не желая, чтобы его друзья присутствовали при его судебном процессе.

Такие же дружеские, хотя и не столь близкие, отношения связывали Аполлония с Дионом Хрисостомом. Вызванный вместе с ним к Веспасиану, еще колебавшемуся, принимать ли ему императорский титул, Аполлоний, даже разойдясь с ним в мнениях, не изменил отношения к нему (Дион советовал Веспасиану восстановить республику, Аполлоний — стать императором, но не таким, как его предшественники). Дион же был настолько огорчен этим расхождением, что попросил Вес-пасиана «примирить его с Аполлонием, которому я осмелился возражать» (VI, 38). Если вспомнить, что впоследствии, при воцарении Домициана, Дион стал вести жизнь бродячего кипического философа, то становится ясным, что взаимная симпатия Аполлония и Диона основывалась на том, что они оба одобряли если не киническую доктрину в целом, то кинический образ жизни.

но не примиряется с ним, как Дион, а в течение многих лет преследует его нападками, клеветой и доносами и даже якобы подсылает к нему убийц, Аполлоний же упрекает его в жадности и стяжательстве. О том, что вражда между ними действительно была острой, Филострат упоминает вскользь в своих «Жизнеописаниях софистов», в биографии Диона. При этом в «разногласиях, недостойных философского образа мыслей», он упрекает здесь не только Евфрата, но и самого Аполлония («Жизнеописания софистов», I, 7). Порочить же своего героя в «Жизни Аполлония» Филострат, конечно, не решается и приписывает всю вину Евфрату. В сборнике писем Аполлония (не достоверном) имеется ряд писем к Евфрату, весьма недоброжелаельных. Напротив, их младший современник, Плиний Младший, отзывается об Евфрате в восторженном тоне (Письма, кн. I, 10).

«человеком, уступающим (в молодости) только Аполлонию» (IV, 35). Музоний, заключенный Нероном в тюрьму и высланный им впоследствии на каторжные работы по прорытию Истма, сохранял свое достоинство и здесь, и там. На предложение Аполлония помочь ему во время пребывания в тюрьме он ответил холодным отказом (IV, 46). Возможно, что Аполлонию повредила в глазах твердого стоика Музония его репутация чародея, а кинику Деметрию, выразившему ему свое сочувствие по поводу его тяжкой участи землекопа, закованного в цепи, Музоний, «ударив киркой о землю, с насмешкой ответил: «А тебе было бы приятней видеть меня играющим на кифаре, как Нерон?» (V, 19). 

во многих местных святилищах и не отрицает никаких форм поклонения богам, кроме кровавых жертвоприношений. По-видимому, его религиозный принцип — широкий синкретизм. Только поклонение египетским богам вызывает его критику и даже некоторую иронию за то, что многие из них изображены со звериными головами (VI, 19). Он противопоставляет им прекрасные образы олимпийцев, созданные Фидием и Праксителем, и восхваляет «фантазию, которая является более мудрым творцом, чем подражание». Он порицает поклонение «коршуну, сове, волку или собаке», которое заставит забыть о достоинстве подлинных богов.

В отношении основных традиционных культов и оракулов он тоже самостоятелен и смел в своих суждениях и поэтому не всегда в ладах с жрецами официально признанных святилищ. Так, один жрец отказывается принять его в члены Элевсинских мистерий как «мага» и Аполлоний, не вступая с ним в пререкания, говорит, что он все же будет принят его преемником, имя которого он называет. И действительно, через несколько лет, после возвращения из первой поездки в Рим, его посвящает в мистерии именно тот, чье имя он назвал. Его недоброжелателя уже нет в живых (IV, 18). Такое же столкновение происходит у Аполлония уже в глубокой старости с жрецами храма и оракула Трофония. Они обвиняют его в магии и, разумеется, оказываются неправы. Божество принимает Аполлония к себе вопреки их воле (VIII, 19).

связи его с древним пифагорейством и соотношению неопифагорейства с христианством. По-видимому, мало освещен — вернее, почти совсем не освещен — вопрос о том, каковы политические воззрения самого Аполлония, как их изображает Филострат. Между тем, эта сторона характеристики Аполлония очень важна и — что главное — очерчена у Филострата значительно яснее, чем его философское учение, хотя всегда как бы мимоходом.

Выше шла речь о разногласиях между Аполлонием и сторонниками стоицизма. Эти разногласия, возможно, носили не чисто личный характер. Космополитизм, являвшийся одним из основных тезисов учения стоиков, был Аполлонию чужд. Аполлоний — отнюдь не гражданин мира, он прежде всего убежденный греческий патриот. Везде, где он может, он защищает своих греческих земляков и восхваляет свою родину. Узнав о печальной судьбе греческой колонии Эритреи, возникшей в пределах вавилонского царства из поселка задержанных Дарием греческих пленников, Аполлоний обращается к царю Вар-дану с единственной просьбой, отказавшись от всех прочих милостей, которыми его осыпает царь: он просит помочь эритрейцам, постоянно терпящим голод и нужду из-за набегов разбойничьих горных племен и плохой охраны границ (II, 23 и 36).

афинян «рабами Ксеркса» (Ill, 31). Аполлоний иронически спрашивает его, есть ли у него самого рабы п случалось ли ему обращаться в бегство от их преследований. После негодующего ответа царька («беглым бывает только раб, и притом негодный, господин же не может бежать от того, кого ок имеет право подвергнуть пытке и выпороть») Аполлоний делает вывод: «Значит Ксеркс, по твоему мнению... был рабом афинян и, как негодный раб, бежал от них. Побежденный в морском сражении... он на одном единственном корабле обратился в бегство... я считаю его несчастнейшим из людей. Если бы он погиб от руки греков, разве не заслужил бы он величайших похвал? Кому воздвигли бы греки более роскошную гробницу? . .» Индиец со слезами раскаивается в своих необдуманных словах и ссылается на те клеветы, которые возводят на греков египтяне, что подтверждает и глава брахманов Иарх.

Со своими учениками Аполлоний посещает все греческие города Малой Азии, останавливается около Трои и кургана Ахилла (к этому моменту приурочен фантастический рассказ о его ночной беседе с тенью Ахилла) и проходит пешком всю материковую Грецию от Фессалии до Лаконики. Восторженную речь он произносит в Фермопилах: «Он едва не заключил в объятия надгробие Леонида спартанского, настолько он преклонялся перед этим мужем.. . услышав, что его спутники спорят о том, какое место в Греции лежит выше всех, он, поднявшись на холм (очевидно, подразумевается надмогильный курган), сказал: «Вот это место я считаю надвысшим; те, кто пал здесь за свободу, сделали его равным Эте и вознесли выше многих Олимпов» (IV, 23). Древняя Спарта и методы ее сурового воспитания пользуются его одобрением. Он иронизирует над вавилонским царем, который хвастается неприступностью стен Экбатаны. «А вот город лакедемонян, — говорит он, — выстроен без всяких стен» (II, 39 и VI, 20).

с одобрением о враждебном ему в свое время Нероне. Филострат приводит текст трех писем: «Аполлоний приветствует императора Веспасиана. Ты обратил Грецию в рабство и, думая, что ты выше Ксеркса, забыл о том, что тем самым стал ниже Нерона». «Если ты настолько возненавидел греков, что их из свободных сделал рабами, зачем тебе мое присутствие?» (в ответ на приглашение Веспасиана в Рим). И наконец: «Нерон, шутя, освободил греков, а ты, не шутя, поработил их» (V, 41).

Аполлонию не чужд и более узкий местный патриотизм, любовь к родному городу Тиане и даже к своему роду и семье.

В сборнике его писем (как было сказано, не вполне достоверных) имеются письма, свидетельствующие о том, что эта черта считалась для него характерной. Так, в письме 47-м Аполлоний заверяет городской совет Тианы, что он всю жизнь радеет о прославлении своего родного города; в письме 55-м он просит своего брата, недавно овдовевшего, опять жениться, «воссоздать наш дом» и не дать роду угаснуть; в письмах же 71-м и 72-м он выражает свое недовольство частой заменой греческих имен римскими.

«Вы утратили все заветы предков. Они, пожалуй, не приняли бы вас в семейные усыпальницы, ведь вы стали им чужими. Вместо прежних имен героев, полководцев и законодателей, вы носите имена каких-то Лукуллов, Фабрициев и Луциев; а я предпочел бы имя Мимнерма».

«Наш отец Аполлоний был сыном Менодота — это имя сохранялось в трех поколениях; а ты вдруг захотел называться Лукрецием или Луперком. От кого же из них ты ведешь свою родословную? Ведь постыдно носить имя того, на кого ты ничуть не похож».

Если эти письма и не принадлежат самому Аполлонию, то они во всяком случае показывают, каким ревностным патриотом он запечатлелся в памяти современников и потомков.

Как же относился этот эллинофил к римскому владычеству над своей родиной?

Близкий к императорскому двору Филострат не мог вложить в уста своего героя слишком резкие выступления против римлян и должен был изобразить его миролюбивым и снисходительным (IV, 40 и III, И). Но индийскому брахману Иарху он приписал достаточно ядовитую насмешку над греками, покорными римским властям. «По вашему мнению, — сказал индиец со смехом, — справедливость состоит лишь в том, чтобы не совершать несправедливых поступков. Таково, мне кажется, мнение всех греков. . . египтяне говорили мне, что те правители, которых вам присылают из Рима, всегда держат над вашими головами топор, даже еще не зная, предстоит ли им управлять злодеями; а вы, если только они справедливостью не торгуют, считаете их вполне справедливыми» (III, 35).

— беседа сейчас же переходит к критике греческих мифов, — тем не менее показателен.

О наилучшей форме правления вообще Аполлоний не говорит почти ничего. Преклоняясь перед героями древней Греции, он — и тем более его биограф Филострат — не представлял себе, чем был греческий полис. Слишком долго уже по всему тогдашнему кругу земель утвердилась единоличная форма правления. И когда на совещании у Веспасиана Евфрат с точки зрения стоического космополитизма высказывается за возвращение к римской республике, которой он тоже себе уже не представлял, Аполлоний советует Веспасиану стать императором, но быть не тираном, а хорошим правителем (I, 35, 36). Однако исходя из этой чисто субъективной оценки, форму правления нельзя ни одобрять, ни порицать. Аполлонию пришлось это испытать на себе, когда после благосклонных к нему Веспасиана и Тита престол занял Домициан. Нерона и Домициана Аполлоний называет греческим термином «тиран», но уже в современном смысле слова, т. е. подразумевая под тираном жестокого и дурного правителя. Филострат довольно прозрачно намекает и на участие Аполлония в двух заговорах. Когда Нерон приказывает всем философам покинуть Рим, Аполлоний не возвращается на Восток, а переезжает в Иберию. Там он встречается тайно с префектом провинции Бэтики, который приходит к нему «без всяких знаков отличия и лишь с немногими спутниками» и получает от него рекомендательное письмо к Виндексу, подготовляющему восстание против Нерона (V, 10). При свидании с Веспасианом в Александрии Аполлоний говорит уже открыто о своей помощи Виндексу (V, 95).

Столь же враждебен он Домициану, который, подозревая его в сношениях с Нервой, вызывает его в Рим и отдает под суд. Хотя уличить его в этом не удалось, а рассказ Филострата о его тюремном заключении и поведении в суде густо опутан сетью легенд, Аполлоний, несомненно, все же состоял в какой-то связи с врагами Домициана, и его поразившее всех «второе зрение» в момент насильственной смерти Домициана могло объясняться и вполне реальным обстоятельством — участием в заговоре и знанием о точно назначенном сроке убийства (VIII, 26).

Борьба свободолюбивых людей против тирании была излюбленной темой риторических декламаций, и опытный ритор Филострат мог использовать ее в своем произведении для прославления своего героя. Но между тем как в образцах декламаций, дошедших до нас (контроверсиях и суазориях Сенеки Старшего, Псевдо-Квинтилиана, Аристида, Полемона и, возможно, многих других, нам неизвестных), эта тема разрабатывалась на исторических эпизодах из давнего прошлого, Филострат искусно вплетает ее в свое повествование о временах более близких, поддающихся сравнению с его эпохой. При этом он высказывает и в общей форме мысль, что философия всегда была враждебна тирании, а философы, если не практическими, то теоретическими, борцами за свободу.

«поставили себя выше тираний» (I, 2). Ту же мысль он вводит не раз в беседы Аполлония с его учениками и, наконец, посвящает ей первые четыре главы VII книги, в которых дает ,обзор отношений между философами и «сильными мира сего». Все поборники философии удостаиваются его похвалы, но Аполлоний превосходит их всех своей смелостью: он выступал не против отдельных мелких правителей полисов или провинций, а против владык всего мира — Нерона и Домициана. При внимательном чтении книг VII и VIII можно заметить, что их тон и композиция несколько отступают от спокойного повествовательного стиля прочих книг, не чуждающихся ни анекдотов, ни шуток. Они более дидактичны, с одной стороны (так, в VIII книгу включена огромная апология Аполлония, которую, по словам Филострата, Аполлоний приготовил для произнесения в суде), с другой — переходят часто в тон чистой аретало-ии и панегирика. Именно эти особенности их и позволяют высказать некоторую гипотезу относительно их цели и значения в сочинении Филострата.

«тиранов», против каких устами Аполлония ратовал Филострат. Он наяву насмотрелся на то, до чего мог дойти неограниченный римский император, превзошедший жестокость и безумие Нерона и Домициана. И невольно встает вопрос: не написаны ли тирады против тирании для воспитания юного Александра Севера, внучатого племянника Юлии Домны, одаренного и хорошо образованного? Если Филострат сохранял какие-то отношения с домом Северов, то для него было естественно направить свои усилия на последнего представителя этого рода и внушить ему любовь к философии и к ее идеальному представителю — Аполлонпю. Александр Север оправдал возлагавшиеся на него надежды (конечно, ему не было суждено их осуществить): он пытался быть хорошим правителем и — что для нас всего важнее — воспринял не только преклонение перед Тианским учителем, но и идею религиозного синкретизма. По сообщению его биографа Лампридия он имел в своей молельне изображения Аполлония, ... Христа, Авраама и Орфея («История императоров» Александр Север, гл. 28).

В течение III и IV вв. слава Аполлония не угасала. Поддерживаемые общераспространенной верой в чудеса, сновидения и гадания, рассказы о нем пользовались успехом. Вописк, биограф императора Аврелиана, повествует о том, как Аполлоний явился Аврелиану во сне и запретил разрушать осаждаемый им город, причем — забавная деталь — Аполлоний говорил на латинском языке, чтобы император его понял. В число «хранителей-гениев» включает Аполлония еще и Аммиан Марцеллин, о нем помнят Лактанций, Августин и Аполлинарий Сидоний, но в рассказы византийских писателей он входит уже только как волшебник и чародей. Впрочем, дальнейшая судьба самого Аполлония не является предметом нашего исследования, нас интересует его «роман-житие», написанное Филостратом.

Этот роман заслуживает гораздо более тщательного изучения, нежели то, какое можно дать в общем очерке. Пестрота и богатство его мотивов почти неисчерпаемо. Биография ареталогического характера, географические сведения — частично заимствованные, частично вымышленные или ошибочные, — фантастические приключения и «чудеса», морализирующие беседы, притчи и анекдоты — все это переплетается в причудливый узор. Особую тему могла бы составить систематизация взглядов Аполлония (или, может быть, было бы вернее сказать, Филострата?) на красноречие, изобразительное искусство, театральные представления, на древнюю греческую литературу и на многое другое. Известный интерес с филологической точки зрения представляет и язык «Жизни Аполлония Тианского», заключающий в себе разнородные элементы: разговорные обороты, аттицистические архаизмы, философские термины. Надо надеяться, что эта работа привлечет к себе внимание современных исследователей и что «роман» Филострата будет выведен из того незаслуженного забвения, которому он подвергается уже с половины прошлого века.

1. См. письма Плиния Младшего, кн. X письмо 96 к Траяну.

—30 и анонимную повесть «Лукий, пли Осел», гл. 35—41.

3 Перевод отрывков сделан автором статьи.