Приглашаем посетить сайт

Стефанов О.: Нормативная эстетика Платона

Орлин СТЕФАНОВ

Нормативная эстетика Платона

Стремление к подчинению искусства в угоду идеократических1) постулатов проявляется весьма наглядно в следующем наставлении:

«Поэтому люди, ищущие самую прекрасную песнь, должны разыскивать, как кажется, не ту Музу, что приятна, но ту, которая правильна».

Такое речение приводит нас в состояние легкого конфуза. Ведь хотя бы перед нами самими можем признаться, что и в самом деле иногда нам приятно то, что утаиваем перед окружающими нас людьми, перед своими близкими. И все же, подчиняться какой-то правильной музе – это уж слишком. В наши времена о музах вспоминаем только в гораздо более возвышенных обстоятельствах. Писать так дельно, да притом с прописной буквой – это подходит только для счастливой античности. Такое умозаключение попало бы в точку: столь категорическое требование признавать прекрасным только то, что правильно, заявлено Платоном в его «Законах»2). Этот диалог один из самых показательных в мечтах философа о незыблемом государственном устройстве. Посредством разнообразных законов и предписаний, со ссылками на старинные и современные ему нравы, Платон составляет свою модель для идеального общества. Его прицел – преодоление несовершенств в окружающем его мире. Так, среди огромного комплекса из мер и распоряжений предписываются и строгие требования к «мусическому воспитанию» граждан. Предусматривается, что с его помощью в «образцовом» государстве будет достигнута полная неподвижность.

Платон решает законодательным путем регламентировать жизнь граждан во всех аспектах. Начиная с момента зачатия будущих стражников, потом государство ответственно за их воспитание. Не оставляется без внимания организация празднеств и ритуалов. В его разработках искусствам уделено серьезное внимание, а особенно большой «шанс» выпал музыке: к ней он относится не столь сурово, как, например, к эпосу или же к театру, для которого в государственных прожектах Платона отказывается в праве существования. Так что, если философ не оказал прямое внимание на эстетику театра, это никак не касается музыки. Это видно и по тому, как Е. Герцман обобщает в энциклопедической статье, что влияние его предписаний распространялось как на эпоху античности, так и во времена средневековья. Он подчеркивает, что Платон:

«Большое значение придавал музыкальному воспитанию как важнейшему средству формирования нравственной дисциплины.»3)

объем его размышлений об этой сфере искусства весьмаобширен , а скорее в идеологическом наполнении его конструкций. Читаем конкретные констатации Герцмана:

«Платон отрицательно относился ко многим проявлениям современной ему музыкальной практики: инструментальнаой музыке как самостоятельному жанру, модернизации струнных инструментов, становлению многоголосья, считал также невозможным применение ладовых организаций с делением тона на мелкие части и т. д.»

Такое перечисление запрещений овевает нас могильным холодом, но почему-то как единственная причина для отрицательного отношения теоретика к развитию музыкальной выразительности выдвигается обстоятельство, что как «сторонник древнего синкретизма искусств, Платон (…) выступал против их возрастающей дифференциации». Там же)

По мне необходимо уточнить, в чем коренится такое «сторонничество» и «выступление против», вникая в мировоззренческие установки Платона.

видим подобного рода констатации. В ней взгляды Платона приводятся как косвенное доказательство того, что существовал музыкальный «авангард», который и подтолкнул его к соответствующим возражениям. Вероятные упреки в адрес Платона за его непомерную тенденциозность возможны, только если расставим акценты несогласия в словах типа: «ожесточенная борьба», «новаторы», «древняя музыка».

Привожу характерный пассаж:

«…Есть серьезные основания полагать, что эра древнегреческой классики была временем ожесточенной борьбы между старой и новой музыкой. Очень часто, когда в диалогах Платона речь заходит о музыкальном искусстве, философ пользуется любым поводом, чтобы высказаться против современных ему новаторов, нарушающих, по его мнению, «виды» и «формы» древней музыки (см., например, «Законы» ІІІ, 700 D). Эта мысль красной нитью проходит через многие высказывания Платона о музыке».4)

Ясно, что авторитет Платона перевешивает весы в сторону посрамления авангарда. «Аргументация» держится на выборе: нравится - не нравится. Верх берет единственно ничем не обязывающий личный вкус. В конечном счете, мы попадаем под пресс внушительного по объему письменного наследия, превратившегося в «общее место» значимости и общепризнанности философа.

А что, если в сочетании «древний синкретизм» мы обратим внимание на слове ? Это будет более плодотворно, так как сам по себе синкретизм вполне может осуществляться и при сопровождении на современных инструментах. Совмещение различных видов искусства не предполагает заведомо исключить в музыкальной составляющей усложненные лады. Разве, с точки зрения синкретизма, изгоняемый театр, в котором сочетаются поэзия, пластика, пение, музыкальное сопровождение, танцевальные номера, не надлежало бы признать как вершину возможностей? Только когда поставим акцент на «древности» признаваемых Платоном художественных формах, мы заглянем за ширму, сможем разглядеть, каковы социальные предпосылки в его позиции, поймем особенности его «художественного» вкуса. Потому что эстетика Платона напрямую соотносится с его стремлением к реставрации раннего рабовладельческого полиса. Ему присуща консервативная идеализация исторически отжившей эпохи.

Весьма любопытно проследить, как описано «идеальное» государство у В. Виндельбанда:

«…Аристократия знания и религиозного созерцания является центром всей политической системы. Но и на ней лежит отпечаток совершенной безличности: все индивидуальное, чем они обладали, затушено в них нивелирующим ходом воспитания, занятиями, посвященными учению об идеях, и религиозным созерцанием. Все человеческое в высших сословиях, как и в низшем, приносится в жертву господству доктрины. Все цели реального человека стушевываются перед его обязанностями по отношению к невидимому миру; но о сущности и смысле этого подчинения имеют представления лишь очень немногие, достигшие познания бога. Для всех остальных Платоново идеальное государство является принудительным учреждением. Вся социальная жизнь обращается в служение высшему принципу: государство как высшая форма земной жизни есть воспитание и подготовка к добродетелям новой, небесной жизни»5)

В книге, из которой привожу эту характеристику, указано, что Виндельбанд восхваляет Платона. Его сочинение создано сравнительно давно, а в переводе на русский издано в начале прошлого века. Решающим обстоятельством можем считать то, что этот автор является ведущей фигурой в неокантианской идеалистической школе. За истекшие потом десятилетия человечество пережило достаточно горьких разочарований от нивелирующего принуждения и поэтому невозможен какой - либо энтузиазм. Уже никакой «философский» повод для подобной кампании не в состоянии нас усыпить. Следовательно, Платон впадает в противоречие: для утверждения подобных «прелестей» в социальной жизни делает ставку на силу воздействия особенного вида музыки, а в то же самое время другой вид, да и целые жанры в искусстве не допускаются ни в коем случае. Нам надлежит быть более требовательными к этому унылому пересказу: нельзя принимать на веру все эти туманные разговоры о эстетических взглядах Платона. Возникают ведь неверные представления, которые отнюдь не безобидны. Очень показателен в этом отношении раздел об эстетических представлениях древнего философа, который является частью общей статьи Лосева в «Философской энциклопедии». В ней можно прочесть, как Гомер изгоняется из идеального государства: подражательная поэзия неполноценна, раз это не более чем подражание подражанию. Ведь в его конструкции действительность всего лишь отражение мира идей. В то же самое время Платон признает, что в поэтическом искусстве создатель прославленного эпоса не имеет себе равных во всей Греции и на все времена.

«Платон изгонял из своего государства плаксивую, печальную, разнеживающую или застольную (т. е., надо полагать, буйную и пьяную) музыку. В идеальном государстве он оставлял только военную или вообще мужественную музыку и мирно деятельную, к которой относил молитвы и проникновенно человеческие мотивы. Изгонял все инструменты кроме лиры и цитры, так как даже флейта расценивалась как слишком возбуждающий инструмент. Только пастухам разрешается пользоваться свирелью. Благонравие и приличие являются необходимым условием красоты». 6)

Разумеется, будучи знатоком древних текстов и комментарийев к ним, Лосев не мог обойтись без критических оговорок, которыми ему так хочется примирить хотя бы наиболее режущие крайности в эстетике Платона. Так, в одном из томов его обширнейшей «Истории античной эстетики» открываем специальную главу «Критические замечания по поводу хороводной эстетики Платона». В ней читаем: «…Само общее деление хороводов на благородные и неблагородные может вызвать только недоумение. (…) Почему смешное всегда безобразно. (…) Но мирный вид пляски тоже вызывает некоторое сомнение» 7) и так далее в этом же духе. Отметим, что для объяснения этих сомнений никак не привлекаются принципиальные наблюдения и умозаключения:

«Таким образом, классификация плясок в «Законах» Платона не очень глубоко продумана, составлена довольно небрежно и пользуется расплывчатыми обывательскими выражениями»8)

И возникает вопрос, случайно ли Платон предлагает с помощью вина подтолкнуть более взрослых людей приобщиться к пению, а иначе они никак не хотели бы исполнять этого «действа»:

„Всякий человек, достигший преклонных лет, преисполняется отвращением к песням” – утверждается в „Законах” (665 е), а дальше предписано средство, с чьей помощью и эти поданные будут приобщены к обязательному для всех песнопению:

„Ведь Дионис даровал людям вино как лекарство от угрюмой старости, (…) разве не с большой охотой пожелает всякий, испытывающий подобное состояние, петь…” (666, b,e)

Необходимо истолковать противоречие, что Платон с одной стороны не допускает пение застольных песен под влиянием выпитого вина, но в то же самое время делает ставку на алкогольном опьянении для воспевания гимнов. Проблема не исчерпывается отдельными подробностями и понадобится мировоззренческая ориентация. Тут не обойтись без большей широты и требовательности. Полезной будет довольно строгая и точная характеристика хороводной «стратегии» Платона, которую позволил себе Алексей Лосев:

«…Безусловно ясен ее абсолютистский и деспотический характер, запрет всякого художественного прогресса, проповедь в ней (в классификации плясок) неподвижных форм ради борьбы с подвижными формами, всеобщая регламентация искусств методами правительственной опеки, отождествление утверждаемых правительством законов и законов естественного состояния человека и, наконец, проповедь всеобщей религиозности искусства даже без тех живых и подвижных форм, которыми обладает всякая народная и еще не выродившаяся религия».9)

Более суровый приговор над Платоном трудно себе представить, но он так сильно разбавлен общими восторгами высокой классичностью его эстетики, что жертвование хороводной классификации можем воспринять как отказ от малого, чтоб спасти главное… С помощью такой же «щадящей логики» пытается амнистировать Платона и В. Шестаков. Он упоминает консерватизм Платона, но тут же прибавляет оговорку, что:

«Наряду с государственно-политическим подходом к музыке, мы находим у него глубокие суждения об эстетической природе музыки, о бескорыстности и чистоте музыкального наслаждения, о связи музыки с любовью и красотой».10)

виду искусства относятся уважительно. На него, мол, рассчитывают! Однако нет! Гораздо более важно понять какова сущность этих предпочтений.

…Чтоб не оставаться в плену у подобных половинчатых восторгов, надо отказаться от каких-либо реверансов, сколь бы ни был велик риск обвинения в нигилизме или в поисках дешевой сенсационности. Нечего капитулировать перед системностью во взглядах Платона, чем грешит столь авторитетный Лосев. К нарочито прячущемуся от каких бы то ни было жестов возвеличивания самого себя Сократу нежданно-негаданно отправлено обвинение в незначительности. А Платону, желающему контролировать действия и поступки любого гражданина, Лосев навешивает возвышенные эпитеты:

«Сократ, как и любой софист его времени, это – декадент. (…) Платон – это система, наука, что-то слишком огромное и серьезное, чтобы исчерпать себя в декадентстве. Аристотель – это тоже апофеоз научной трезвости и глубокомыслия. Но Сократ – отсутствие всякой системы и науки. (… ) Жуткий человек! Холод разума и декадентская возбужденность ощущений сливались в нем в одно великое, поражающее, захватывающее, даже величественное и трагическое, но и в смешное, комическое, легкомысленное, порхающее и софистическое».11)

В этом тексте смущает не только обилие противоречий. Озадачивает и резкое несоответствие с общим стилем изложения в многотомном сочинении. Ведь Лосеву присущ солидный академизм, он выискивает и малейшие нюансы в литературных памятниках, в исторических фактах. На первый взгляд такой взрыв эмоциональности может показаться привлекательным. Но все же в патетичности проявляется недопустимая размытость в оценках и в пристрастиях. На первом месте возникает недоумение оттого, что Сократ причислен к софистам. Хотя как его, так и их внимание одинаково сосредоточены на человеке, «декадент» не принимал субъективность Протагора и компании, он прямо-таки являлся их антиподом! Не только потому, что ищет объективные критерии при утверждении житейских ценностей и противопоставляется релятивизму в сфере нравственных ценностей. Ведь он отличается даже в своем поведении, нарицательным небрежением к своей одежде, а Протагор наряжал себя в пурпурные хитоны… Существует ли более диаметральная противоположность между неподражаемой бескорыстностью Сократа, который проводил свои беседы без какого - либо вознаграждения и дорого берущиеми за свои уроки софистами? Отметим особо, что внезапно вылившаяся неприязнь к «жуткому человеку» нацелена на то, чтоб усилить безоговорочное преклонение перед «огромной и серьезной» наукой. А как осадок – неприятие иронии, которая своей гибкостью и подвижностью опровергает угрожающую нам монолитную серьезность.

Увы, это только одно из многих противоречивых мест, которые смущают нас при знакомстве с трудами по античной философии и эстетики. Упомяну еще одно противопоставление Сократа Платону, в котором на этот раз высказаны вполне убедительные характеристики. Недоумение вызывает и факт, что они высказаны в непосредственной близости с только что приведенными оценками, и касается как раз сильнейшего «оружия» Сократа:

«Эта ирония имеет своей целью изменять жизнь к лучшему и быть активным рычагом во всем воспитании человека».

Дана так же строгая, но верная оценка, его антиподу:

«Платоновская философия есть откровенная реставрация аристократично-родовой старины в стиле Спарты и Крита».12)

Как раз в этом противостоянии проявляются разные исключающие друг друга платформы: демократизм Сократа, с его борьбой против догм и насилия с одной стороны, и воинствующий аристократизм Платона, который тоже стремится изменить общество, но возвращая его к «идеалам» прошлого. Как известно, жизнь обоих философов была под угрозой. Но если Сократ не боится смерти, а спокойно выпивает присужденную чашу с цикутой, то Платон убегает из Афин. Смерть настигает его во время свадебной пирушки, и, надо думать, у него в руке тоже была кружка… Принимая риск обвинения, что придерживаюсь вульгарно-социологических схем, позволю себе напомнить, что проповедующий кастовую окаменелость философ - выходец из аристократических кругов. Что до свободного не только в жизни, но и в час смерти Сократа, то он родился в семье ваятеля и сам зарабатывал на хлеб насущный обработкой камня.

Можем обобщить, что в сугубо социальном плане установка Платона крайне консервативна, а отмеченная Карлом Марксом «афинская идеализация египетского кастового строя» направлена на то, чтоб сделалось невозможным какое бы то ни было изменение, чтоб остановить развитие, исключить коллизии и нововведения и не допускать активное проявление личности. Он считает, что все это поколебало бы покорное упование на определенный богами порядок, который состоит в подчинении рабов, в господстве аристократов.

«отклонения» мы не сможем выявить основные черты, а наипаче те мотивы, которые побудили Платона составлять свои нормативные взгляды о сфере прекрасного. Мировоззренческие ориентиры помогут нам не блуждать в его предписаниях об «идеальном государстве» и о соответственно установленной законами поэтике.

…В «Государстве» есть место, в котором идет речь о музыке, но особый интерес для нас представляют предписания в житейской сфере. Когда утверждается, что конструкции Платона порождены его объективно-идеалистическими представлениями о мире первичных идей, не берется в расчет, что любое философствование имеет свои жизненные побуждения. Ведь выбор тех или иных категорий, закономерностей и идеологем определяется прежде всего тем, кто как относится к реальному бытию. И в те места, где проявляется нетерпение Платона устанавливать свои аристократические пристрастия с помощью законов, чисто философские спекуляции отодвинуты на второй план, а с предельной четкостью проявляется как раз его социальная тенденциозность.

Итак, речь идет о бракосочетании и о рождении детей. Детям лучших мужчин и женщин будет дано воспитание, а тех, которые с «плохими» родителями, надо лишать жизни. Забота для уцелевших будет делом государства, поскольку не будет семейств. Для определения «брачных пар» проводится подстроенная жеребьевка. Если спаривание негодных мужчин с им соответствующими негодными женщиами породит недовольство, пусть они адресуют его единственно к судьбе.

Я не могу представить какие абстрактные идеи могли бы оправдать подобные мошеннические приемы. Если Платон может спокойно рекомендовать такого рода фальсификации, отчего же мы должны считать, что конструкции его «объективного идеализма» являются чистой монетой? Вряд ли они представляют личную программу для философствования и для подражания высшим образцам. Видимо, его цель состоит в выдвижении идеологического повода, чтоб «высочайшие» инстанции санкционировали желанную неподвижность. Иными словами, предпринят трюк с объявлением Судьбы как мистической отдушины, с чьей помощью снимаются возникающие недовольства. В то же самое время, иерархия признается незыблемой, священно предопределенной и поддерживается строжайшими организационными мерами.

После вышеприведенных размышлений, нам будет легче согласиться вот с какими резервами к философскому наследию Платона:

«Приходится только удивляться, что философия, основанная на нескольких односторонних, ошибочных положениях, получила признание сотен ученых и завладела умами тысяч людей… Платон не мог осознать, что его идеал, его общее содержит в себе единичное и только выглядит более возвышенным с точки зрения этики и теории прекрасного. Платонизм порожден эпохой военного поражения, мрака, отчаяния и безнадежности, а также противоестественным направлением мысли».13)

Спору нет, такого рода критичность не попадается часто и она отсылает нас к эстетическому поводу, которым Платон стремится обосновать свои конструкции. Получилось ли это непроизвольно, или он шел на такую подмену сознательно? Тут уже надо поразмышлять. Уточним, что у Платона общее сводится даже не к единичному, а к единственному! К тому единственному, которое насаждается «божественностью» уполномоченных свыше жителей бренного мира. Это и есть философствующие мужчины (возможно и женщины). Соответственно, властвующая элита подменяет любую творческую спонтанность. Нет места для коллизии между противоположностями, которые – не приведи господь – разрешались бы сами по себе! Тогда развитие вышло бы из-под контроля, стало бы «неуправляемым», что Платону никак не нравится… Уж лучше отменить любое движение! Те, в чьей власти «держать и не пускать» и так довольны своими привилегиями…

Нелишне уточнить, что острая и убедительная в своем общем смысле критика (не смотря на возможные уточнения) высказана в сочинении об индийской философии. Подобно М. Рою не является специалистом по классической филологии и автор учебного пособия, в котором приводится сие резкое суждение относительно Платоновой установки. Именно отсутствие «профессионального» восторга сделало возможным вот какое обобщение:

«Учение Платона об идеальном государстве - реакционнейшая утопия: реакционность ее – в утверждении вечного господства аристократов (подобно господству брахманов в Древней Индии), кастовой иерархии, закрепленной экономически, политически, морально, религиозно и философски».14)

Среди методов закреплений не следует упускать из виду эстетическое «цементирование» предустановленных норм. Так выясним, по каким побуждениям Платон изгоняет все жанры драмы – как трагедию, так и комедию – из своего «идеального государства». Поймем запрещение эпических поэм Гомера. Из этой же серии напомним регламентирование музыкальной выразительности, классификация благородных и неблагородных жанров и т. д. и т. п. Все эти предписания Платона подлежат интерпретированию вне щадящего его имя толкования, будто смущающие нас места возникли ненароком. Они не являются также проявлением его личного вкуса, а то, на подобии М. Роя, мы бы недооценили мыслителя. По мне, нужно относиться к этим особенностям как к элементам его вполне продуманной, полностью охраняющей строгую иерархию систему. Сохраняя свою трезвость перед впечатляющей объемностью, серьезностью и «не-декадентством», мы объясним все изобилие неясных и туманных мест, условных наклонений, компромиссных оговорок.

Когда обсуждают недопущение грустных, утонченных, наводящих нежность музыкальных ладов, инструментов, кое-как сохраняется видимость объективности. Ригоризм Платона оправдывается его критицизмом, с восхищением обсуждается, как он борется с распущенностью нравов, с распадением полиса. С помощью таких эмоциональных формул нам неустанно навязывают симпатию. А жаль, поскольку в нашей ближайшей истории немало примеров, сколь часто мракобесие и произвол оправдываются заботой о чистоте нравов. Вот в таком русле мы можем поставить и морализм Платона. Он ставит перед собою задачу выпестовать рассудочных, предвидимых, управляемых индивидов. В концентрированном виде об этом (но без тени критицизма) говорит В. Шестаков. Вот еще одна констатация, отталкиваясь от которой, мы поймем сущность частных рекомендаций Платона о хороводных и мусических занятий в его идеальном государстве:

«Античные мыслители рассматривали музыку как важнейшее средство воздействия на нравственный мир человека, как средство исправления и воспитания характеров, создания определенной психологической настроенности личности – этоса. В соответствии с этим античная музыкальная эстетика разработала довольно четкую классификацию этических свойств музыкальных ладов, ритмов, мелодий инструментов, выделяя те из них, которые представлялись более подходящими для воспитания мужественной, героической личности».15)

Как вам такое воздействие музыки? Ею насаждаются подходящие примеры, а смущающие диссонансы выталкиваются из сознания. Непонимание генезиса в эстетических пристрастиях Платона приводит к оправданию его позиции. Такую попытку находим у А. Лосева, в сборнике античных текстов о музыке. В нем каждый, кто решился на «покушение» против «милого» его сердцу Платону пригвожден горьким сарказмом:

«Излагатели учения Платона обычно упражняются в изображении Платона как консерватора и реакционера. Но ведь и консерваторов и реакционеров было слишком много, чтобы можно было ограничится только одной такой квалификацией. (…) Платона считают реакционером за теорию восстановления того самого полиса, защита которого борцами при Саламине и Марафоне обычно прославляется у историков как героическое и прогрессивное деяние. Это, конечно, нисколько не делает Платона прогрессивным философом, но это вносит ясность в специфику его консерватизма и идеализма (…) у него нет никакого места для субъективизма, но, наоборот, и музыка, и все идеальное государство мыслится как подражание космическому целому, как воплощение космоса с его вечными и непреложными законами в государственной, гражданской и личной жизни».16)

Не стоит недооценивать победу против персидского нашествия, вполне вероятно, что не обошлось без проявлений героизма. Но нельзя забывать, что воевали- то объединенные против общего врага греки, а не какой-нибудь маленький полис. Если не станем придираться к подобного рода неточностям, едва ли правомерно оправдывать сущность данного явления только его спецификой. Мол, если будет преодолен «сомнительный» субъективизм, то реакционная цена не подлежит обсуждению. С чего это мы должны считать, что нет более «прекрасного» результата, чем государственная незыблемость во всем и везде, принимая на веру и угрозу «вероломного врага»?

Так вот, для сохранения кастовой предопределенности в идеальном государстве, чтоб увековечить пирамидальную субординацию между рабами, стражниками и управляюще-философствующей элитой, предвидится вмешательство даже при зачатии детей. (Заказанные гимны и песнопения не смогли бы стушевать эту неприятность.) Платону особенно важно при воспитании стражников обеспечить абсолютную, янычарскую готовность к самопожертвованию, бесстрашие перед угрозой смерти. Поэтому он настаивает не упоминать ужасы в царстве Аида. В противном случае не исключено, что воитель предпочтет потерпеть поражение и попасть в рабство, чем умереть на поле боя:

«Кто считает Аид существующим, и при том ужасным, разве будет тот чужд страха смерти и разве предпочтет он поражению и рабству смерть в бою? (…) Нам надо, как видно, позаботиться и о таких мифах и требовать от тех, кто берется их излагать, что бы они не порицали все то, что в Аиде, а скорее хвалили: ведь в своих порицаниях они не правы, да и не полезно это для будущих воинов». («Государство» 386, b, c.)

Именно так, чтоб воспитать «героическую» психологию безумной храбрости, Платон настаивает убрать те места в «Илиаде» и «Одиссее», в которые поется об ужасах в чертогах Хадеса. Видим, как сия цензура обрамляется галантной учтивостью, но тем менее нам пристало сохранять молчание и не предъявлять свои требования. Напомним, на чем настаивает античный мыслитель:

«Мы извиняемся перед Гомером и остальными поэтами – пусть они не сердятся, если мы вычеркнем эти и подобные им стихи, и не потому, что они не поэтичны и неприятны большинству слушателей, нет, наоборот, чем более они поэтичны, тем менее следует их слушать и детям и взрослым, раз человеку надо быть свободным и больше смерти страшится рабства.» («Государство» 387, b.)

…Разве не парадоксально, что ярый идеолог рабовладельческого уклада расхваливает свободу и клеймит рабство? Отчего судьба порабощенного оказалась ужасающей, а в то же самое время институция рабства не вызывает возражений? Увы, Платон готов допустить единственно свободу умереть без какого-нибудь колебания. И негоже, чтоб какие-то аффекты страха и сострадания смущали бы несгибаемого стражника, воителя «идеально» устроенного государства рабовладельцев! Вот так, выходит, что причина, из-за которой без тени колебания устраняется эстетическое наслаждение, достаточна «высока», а приходится уступить высокой поэтичности. Дальше Платон снова настаивает о подобного рода «полезности»:

«Значит, мы правильно исключили бы для знаменитых героев плачи, предоставив их женщинам, и то несерьезным, да разве еще и никчемным мужчинам. Таким образом, возмутительным считали бы прибегать к этому те, кого мы, как было сказано, воспитываем для охраны страны». («Государство» 388, а.)

– это ощущать себя ксторожевыми собаками. По этому признаку он выравнивает возможности обоих полов, оказываясь заступником женской эмансипации самым неожиданным образом:

«…Считаем ли мы, что сторожевые собаки-самки должны охранять то же самое, что охраняют собаки-самцы, одинаково с ними охотятся и сообща выполнять все остальное, или же они не способны на это, так как рожают и кормят щенят, и, значит, должны неотлучно стеречь дом, тогда как на долю собак-самцов приходятся все тяготы и попечение о стадах? („..) Мужчинам мы предназначили заниматься мусическим и гимнастическим искусствами. Значит, и женщинам надо вменить в обязанность заниматься обоими этими искусствами, да еще и военным делом; соответственным должно быть и использование женщин». («Государство» 451, d , 452,a.)

Вряд ли подобная эмансипация обрадует даже самых рьяных заступников феминизма, а для нас важно отметить, что для этой цели Платон готов использовать определенного вида музыку, танцевально-ритуальные песнопения, которые придерживаются строго определенных ладов, ритмических канонов. Иными словами, величавая статика, свойственная древним обществам возводится в эстетический идеал, а в них имелся культ мертвых, насаждалась вера в счастливое переселение после смерти. Возникает пример с Египтом, с которого Платон списывает свою положительную программу для нормативной эстетики:

«Установив, что прекрасно, египтяне объявили об этом на священных празднествах и никому – ни живописцам, ни другому кому-то, кто создает всевозможные изображения, ни вообще тем, кто занят мусическими искусствами, не дозволено вводить новшества и измышлять что-либо иное, не отечественное. Не допускается это и теперь. (…) Заслуживает внимания, что оказалось возможным и в таком деле установить, путем твердых законах, бодрящие песни, по своей природе ведущие к надлежащему. Это должно было быть делом бога или какого-либо божественного человека. (…) Ведь стремление к удовольствию или страданию, выражающееся в мусическом искусстве в поисках нового, не настолько, пожалуй, сильно, чтобы сгубить древние священные хороводы под предлогом, что они устарели». («Законы», 659,d, 657,a,b.)

В этой законодательной платформе самым рельефным образом проявляется герметичность в воззрениях Платона, его неприятие самостоятельного развития, творческого начала. В очередной раз видим, как для него божественным будет то, что замораживает движение. А перед лицом такой «божественности» полностью ненужной оказывается личность. И получается, что божественное подается как повод для отстаивания интересов верховной власти. Используя современный канцеляризм, можно сказать, что такова и «политика кадров» у законодателя. Ведь Платон без всяких условий отдает свои предпочтения посредственным «поэтам»:

«…Сами удовольствуемся, по соображениям пользы, более суровым, хотя бы и менее приятным поэтом и творцом сказаний, который подражал бы у нас способу выражения человека порядочного и то, что он говорит, излагал бы согласно образцам, установленным нами вначале, когда мы разбирали воспитание воинов». («Государство», 398, а,b)

Заранее же принимаются меры по «недопущению»:

«Если же человек, обладающий умением перевоплощаться и подражать чему угодно, сам прибудет в наше государство, желая показать нам свои творения, мы преклонимся перед ним как перед чем-то священным, удивительным и приятным, но скажем, что такого человека у нас не существует, и что не дозволено здесь таким становиться». («Государство», 398, а.)

Возможно ли после не раз констатированных противоречий в расхваливании учения Платона настаивать, будто его эстетический нигилизм покоится на его общей теории об идеях и их отражениях. Ведь ясно, что его дискредитация искусства не блистает последовательностью, а его софистика опирается на сомнительно выборочную логику. Поэтому он настаивает перечеркнуть подражательные искусства, при всем притом, что вполне сознает их поэтичность, ощущает их божественную озаренность. Если простительно употребить современную терминологию, у него на плохом счету искусства, которые отражают реальность, а в то же самое время он не только допускает, но специально делает ставку на такие виды, жанры и формы, которые подходят для внушения застывшей официозности. Это умозрительные, неизбывно скучные, парадные начинания. Как тут не вспомнить о нормативной эстетике классицизма в трактате Буало. Ведь он тоже был апологетом абсолютизма и специально постарался придать своим дидактическим предписаниям художественную форму. Однако ни диалоги, ни стихи не успевают придать убедительность догматике. Все же это не более чем маскирующие приемы, за которыми видны пренебрежение, изгнание, даже наказание смертью (Буало упоминает Гревскую площадь, а на ней совершались экзекуции) любого, кто бы отступился от «правильного» пути восхваления и сохранил бы свою органику, свою непритворность и увлекательную живость. Отнюдь не эстетическое наслаждение, а изощренное насилие над природой человека – вот ради чего выдвигается такого рода нормативизм.

них, что идеалистические конструкции Платона не являются искренними ни в малейшей степени. Наглядным аналогом охранительному псевдоискусству может послужить сфальсифицированная лотерея при заключении браков. Ее должны разыгрывать под звуками надлежаще подготовленных «ободряющих» (а мы уточним: одуряющих!) гимнов…

… Несомненно, что и в те далекие эпохи было удобно, чтоб ответственность за несправедливые поступки и решения отбрасывалась со ссылкой на недосягаемо безликую, «судьбоносную инстанцию»...

--------------------------------------------

Примечания::

«идеократия» я обозначаю те претензии и вожделения к власти, которые подбирают для себя повод в какой-либо идее.

2) Платон. Законы. // Сочинения в трех томах. Т. 3, ч. 2., М., 1972.

4) Герцман, Е. Античное музыкальное мышление. Ленинград, 1986, с. 206.

6) Лосев, А. Платон. // Философская энциклопедия. Т. 4, М., 1974, с. 276.

7) Лосев, А. История античной эстетики (ИАЭ). Т. III, 19741 с. 153.

10) Шестаков, В. От этоса к аффекту. История музыкальной эстетики от античности до ХVІІІ века. М., 1975, с. 29.

11) ИАЭ. Т. II. 1969, с. 82.

12) Там же, с. 78.

…, с. 151.

14) Там же, с. 157.

15) Шестаков, В. Там же, с. 44.

16) Лосев, А. Античная музыкальная эстетика. // Сб.: Античная музыкальная эстетика. М., 1960, с. 36, 36.