Приглашаем посетить сайт

Дилите Д.: Античная литература.
Конец римской литературы

КОНЕЦ РИМСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

ЧЕРТЫ ЛИТЕРАТУРЫ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА

Овидий и Ливий были последними писателями эпохи, называемой золотым веком. Литература после смерти Августа (14 г. н. э.) до смерти Траяна (117 г. н. э.) называется литературой серебряного века. Название, придуманное в начале XX в., отражает не столько наш взгляд, сколько взгляд самих римлян на эту литературу. Термин "серебряный" как бы указывает, что писатели этого времени были не такими талантливыми, как "золотые", а их произведения слабее. На самом деле это не так. И в те времена процветала историография, драматургия, сатира, появлялись даже новые жанры и их разновидности: басня, роман, сатирическая эпиграмма. Однако сами римляне этого или не замечали, или не ценили. Им казалось, что лучшие времена уже прошли.

Некоторые изменения произошли и в живом языке: конструкции с причастиями и неопределенной формой глагола заменялись придаточными предложениями, преображались фонетика и лексика. Такие изменения проникали и в литературный язык. Это было естественно, однако такой язык выглядел упрощенным.

И вообще римлянам казалось, что Рим агонизирует, что иссякают силы его духа. Материального богатства в нем было через край, со всех концов света в Италию стекались рабы, шелка, мрамор, полотна, золото, пшеница и множество другого добра. Завоевывались новые территории, строились огромные бани, амфитеатры, дворцы. Однако духовно римляне чувствовали себя уставшими, постаревшими, заканчивающими свой век. На это указывает и положение в литературе. В I в. до н. э. литература, как мы уже видели, гордилась римским духом, мощью государства, его миссией в мире, верила в будущее и вечность Рима. В I в. н. э. взгляд литературы обращается к прошлому, так как после установления власти императоров и гибели республики казалось, что гибнет и Рим.

Лукан (39—65 гг. н. э.) пишет эпос о битве при Фарсале, лихорадочно ища начало гибели республики, Квинтилиан (35—99 гг. н. э.) суммирует результаты античной педагогики и истории литературы, Тацит (55—120 гг. н. э.) и Светоний (70—140 гг. н. э.) показывают, кто и как сломил республику. Август, как мы уже говорили, старался не обнаруживать монархических целей, подчеркивал уважение к сенату как традиционному республиканскому интституту. Правившие после Августа императоры Тиберий, Калигула, Клавдий, Нерон демонстрировали единовластие и начали уничтожать республиканский сенат.

Переход от республики к империи проявился в том, что вооруженные силы государства оказались в руках одного человека. Слово "император" означало верховного вождя войска. Такое его значение сохранялось еще во времена Тацита. Тацит называет императорами Германика (I 37, 2; I 44, 5 и I 58, 5), парфянских военачальников (XI 9, 3), британских военачальников (XII 33, 1) и говорит, что Август двадцать один раз объявлялся императором (I 9, 2). Он также дает разъяснения по поводу ранга императора: это — "старинная почесть, которую охваченное радостным порывом победоносное войско оказывало своему успешно закончившему войну полководцу; одновременно бывало несколько императоров, и они не пользовались никакими преимущественными правами" (Ann. III 74, 4)2. Однако во времена, описываемые Тацитом, уже было иначе. Император был далеко не обыкновенным гражданином, ему принадлежало римское войско, находившееся не в Германии, Африке или на Востоке, но солдаты, офицеры, моряки все до одного, а непосредственной опорой императора были привилегированные части из десяти или шестнадцати тысяч преторианцев, дислоцированные в самом Городе.

Во времена империи сохранился республиканский институт — сенат. Он отнимал у императоров определенную часть деятельности, поэтому был своеобразным противопоставлением им. Кроме того, все понимали, что сенат — это самый дорогой реликт республики. Имея сотни тысяч воинов, ни один император не осмеливался его уничтожить. Сенат назначал наместников провинций, заботился о государственном имуществе и финансах, о внешней политике, он вместе с магистратами следил за строительством, дорогами, правопорядком и за многими другими вещами. Официально император правил не потому, что опирался на вооруженные силы, а потому, что на основании закона, изданного в республиканские времена, сенат предоставлял ему права проконсула империи (то есть право руководить армиями) и трибуна (то есть право приостанавливать или отменять решения сената) и считал его принцепсом, то есть первым лицом, занесенным в сенатские списки, лидером сената. Это было, вне сомнения, фарсом, однако ни один император даже в те времена, когда войско объявляло императоров правителями, не считал свою власть реальной, пока ее не утверждал сенат.

Дух ностальгии по республике своеобразно окутывал и самих императоров. Август страшился слова "господин" (dominus) как оскорбления или позора (Suet. Aug. 53, 1), Тиберий отказался от божественного почитания (Tac. Ann. II 87, 1), Клавдий считал себя таким же гражданином, как и другие (Tac. Ann. XII 5), Веспасиан напомнил сенату о себе как об обычном гражданине (Tac. Hist. IV 3, 4). Сенат был как бы символом самого римского народа, и уничтожить его совсем никто не осмеливался. Однако были другие формы расправы с сенатом.

Римское право не знало института государственного обвинителя, и за эту роль брались частные лица. Такая система давала возможность каждому, кто хотел выделиться, выдвинуть судебный иск против любого известного лица. Если это был сенатор и обвинение считалось доказанным, то обвинитель получал четвертую часть изъятого имущества. Начиная с Тиберия, императоры пользовались этой особенностью римского права для уничтожения своих противников. Появились delatores — доносчики, сорт людей, которые не имеют ни капли совести, жаждут карьеры и денег. Они чаще всего опирались на закон об оскорблении величия.

Это был старый закон, направленный против тех, кто оскорбляет величие римского народа (maiestas populi Romani). В соответствии с ним наказывали за государственную измену, подстрекательство к бунту, оскорбление чести римского народа. Тацит показывает (Ann. I 72 и 73), как Тиберий придал закону о величии новое содержание. Преступлением теперь начали считать любое непочтение к императору. Сначала выдумки доносчиков раздражали Тиберия, но постепенно положение менялось. Появились такие люди, для которых обвинение было поводом блеснуть ораторским талантом, обратить на себя внимание, разбогатеть. Количество таких судебных дел увеличивалось. Императорам они были удобны для удаления неподходящих или неугодных лиц. Философ Сенека говорит, что доносчики уничтожили больше людей, чем гражданские войны (Sen. De ben. III 26, 1).

Итак, сенат как институт республиканских времен в I в. н. э. был определенной оппозицией власти императоров. Эта оппозиция не была ни последовательной, ни хорошо организованной, ни очень активной, однако императоры все же ее боялись и изгоняли и убивали аристократов. Оппозиционным поэтом был упомянутый уже Марк Лукан [42, 321—368], написавший поэму "Фарсалия" о гибели Римского государства и в VII ее песни умолявший Фортуну, давшую людям властителя, позволить бороться с этим властителем (Phars. VII 646). Лукан и другие писатели I в. н. э. (и те, о которых мы еще будем говорить, и те, о которых мы даже не упомянем) писали так называемым новым, или декламационным, стилем, для которого характерна патетика, эмоциональность, обилие сентенций. Поэт не успел закончить эпос, потому что ему как участнику заговора против Нерона было приказано покончить с собой, и он перерезал себе вены.

Друг Лукана Авл Персий Флакк (36—62 гг. н. э.) в политике не участвовал. Он углублялся в философию и оставил 6 длинных стихотворений, называемых сатирами. На самом деле критика есть только в первом из этих стихотворений, а остальные более похожи на диатрибы, в которых излагаются истины стоической философии.

ГАЙ ПЕТРОНИЙ (?—66 г. н. э.), советник императора по вопросам эстетики, тоже был обвинен в участии в заговоре и, как и Лукан, умер, перерезав себе вены (Tac. Ann. XVI 17, 19). Не совсем ясно, является ли Петроний, о котором пишет историк Тацит, автором прозаического сочинения, называемого в рукописях "Сатириконом", но большинство ученых думает, что это тот же самый человек. Возможно, он был эпикурейцем [44; 56, 33], хотя его роман можно понимать и как пародию на вульгарный эпикуреизм [54, 85].

Его смерть Тацит описывает так: "Случилось, что в эти самые дни Нерон отбыл в Кампанию; отправился туда и Петроний, но был остановлен в Кумах. И он не стал длить часы страха или надежды. Вместе с тем, расставаясь с жизнью, он не торопился ее оборвать и, вскрыв себе вены, то, сообразно своему желанию, перевязывал их, то снимал повязки; разговаривая с друзьями, он не касался важных предметов и избегал всего, чем мог бы способствовать прославлению непоколебимости своего духа. И от друзей он также не слышал рассуждений о бессмертии души и мнений философов, но они пели ему шутливые песни и читали легкомысленные стихи. Иных из рабов он оделил своими щедротами, некоторых — плетьми. Затем он пообедал и погрузился в сон, дабы его конец, будучи вынужденным, уподобился естественной смерти. Даже в завещании в отличие от большинства осужденных он не льстил ни Нерону, ни Тигеллину, ни кому другому из власть имущих, но описал безобразные оргии принцепса, назвав поименно участвующих в них распутников и распутниц и отметив новшества, вносимые ими в каждый вид блуда, и, приложив печать, отправил его Нерону. Свой перстень с печатью он сломал, чтобы ее нельзя было использовать в злонамеренных целях" (Ann. XVI 19).

Название романа Петрония показывает, что в его время латинское слово satura стали связывать с персонажем греческих мифов сатиром, и эта этимология заслонила значение "смесь" [13, 83—111]. В "Сатириконе" процветает злая сатира.

"Сатирикон" имеет черты греческого романа: действующие лица скитаются по различным местам, изображается буря, кораблекрушение, представлены колдовство, пророческие сны, клятвы, угрозы, попытки убийства и т. п. Но здесь все перевернуто вверх ногами. Герои греческих романов — необыкновенно порядочные и чистые люди, героически сохраняющие свою любовь. Герои романа Петрония — два развратных бродяги, для которых нет ничего святого. Энколпий, от лица которого идет повествование в романе, — лжец, мошенник, распутник, вор, убийца, святотатец. Таким образом, "Сатирикон" Петрония звучит как пародия на греческий роман.

"Сатирикон" имеет также и черты других жанров. В прозаический рассказ вплетено много стихотворений. Считается, что они появились под влиянием сатир Мениппа. Живший в III в. до н. э. философ-киник Менипп писал по-гречески серьезно-смешные сатиры, в которых стихотворные строки были перемешаны с прозой. У Мениппа Петроний, по-видимому, позаимствовал элементы формы, однако трудно сказать, пародирует ли он сатиры Мениппа, или нет, поскольку сочинений киника не сохранилось. Можно только предполагать, что скорее всего пародирует, потому что пародия — это постоянная черта романа Петрония [56, 158—213]: он пародирует не только греческий роман, но и "Пир" Платона, "Фарсалию" Лукана, несохранившуюся поэму Нерона о Троянской войне. Однако вряд ли только литературная пародия была целью Петрония. Здесь трудно сказать что-либо определенное, ясно только одно: в руках талантливого писателя пародия стала безжалостным средством критики общества.

Отрывок из "Сатирикона", дошедший до нас, состоит из трех частей: события до пира Тримальхиона, пир Тримальхиона и события после пира Тримальхиона. Во всех трех частях Петроний рисует унылую картину. Никто не интересуется философией и литературой, красноречие потонуло в пустословии, ораторы, не имеющие философского образования и филологической подготовки, переливают из пустого в порожнее. Законы бессильны перед властью денег, суды подкупаются, а оргии, описанные в конце первой части, свидетельствуют о полном падении морали.

Описание пира Тримальхиона могло напомнить римлянам диалог Платона "Пир", еще более усиливая сатирическое впечатление. В диалоге Платона пируют аристократы духа, а на пире, описанном у Петрония, — духовно нищие люди. Для первых важны философские беседы, для вторых — горы пикантных блюд. "Сатирикон", по-видимому, не есть упомянутый Тацитом список распутств Нерона и его сообщников, однако очень может быть, что в эпизодах пира Тримальхиона или где-либо еще в другом месте мелькают намеки на пиры или жизнь императора. Мышление гостей Тримальхиона примитивно, юмор груб, речь проста, но образна. Они рассказывают жуткие случаи об оборотнях или ведьмах, наговаривают на живых и умерших знакомых, жалуются на цены и неурожаи, ожидают излюбленного развлечения — гладиаторских боев. Петроний саркастически насмехается над ограниченным интеллектом вольноотпущенников, над их рабским преклонением перед богатством, дурным вкусом, низкой моралью, однако одновременно подчеркивает, что они — большая сила. Мы уже упоминали, что императоры, уничтожая сенат, особенно опирались на вольноотпущенников.

свысока на свободнорожденных, снисходительно ухмыляясь или бросая прямо в глаза: "Чего смеешься, овца?" (57). Они не стыдятся своего невежества: "Я не учился ни геометрии, ни критике, вообще никакой чепухе, но умею читать надписи и вычислять проценты в деньгах и в весе" (58). Они начали с малого и разбогатели: "Оставил тридцать миллионов сестерций и никогда не слушал ни одного философа" (71). Автор весьма исчерпывающе характеризует Тримальхиона. Его появление в начале пира выглядит впечатляющим и красноречивым: "Мы наслаждались этими прелестями, когда появление Трималхиона, которого внесли на малюсеньких подушечках, под звуки музыки, вызвало с нашей стороны несколько неосторожный смех. Его скобленая голова высовывалась из ярко-красного плаща, а шею он обмотал шарфом с пурпуровой оторочкой и свисающей там и сям бахромой. На мизинце левой руки красовалось огромное позолоченное кольцо; на последнем же суставе безымянного, как мне показалось, настоящее золотое с припаянными к нему железными звездочками. Но, чтобы выставить напоказ и другие драгоценности, он обнажил до самого плеча правую руку, украшенную золотым запястьем, прикрепленным сверкающей бляхой к браслету из слоновой кости". (32).

Далее без перерыва описывается бесвкусная роскошь, а сам Тримальхион и его гости рассказывают о бесчетных богатствах. Почти вся Италия — как бы одно поместье Тримальхиона, но у него и еще есть планы:"Теперь я хочу соединить свою землицу с Сицилией, чтобы, если мне вздумается в Африку проехаться, все время по своим водам плавать". (48).

Тримальхион рассказывает о своей жизни: как он был рабом, как хозяин оставил ему состояние, но ему этого было не достаточно. Он взялся за торговлю, потом, накопив денег, давал их в долг под проценты. Везде требовались изворотливость, энергия, воля. Теперь у него останавливаются сенаторы. "Так-то ваш друг: был лягушкой, стал царем", — говорит он (77). Тримальхион одет в пурпурный плащ, подражает манерам царей и аристократов, пытается показать себя эрудитом, однако путает Медею с Кассандрой, Ганнибала с каким-то участником Троянской войны. Вот как "отлично" он знает миф о Троянской войне и творчество Гомера:"Жили-были два брата — Диомед и Ганимед — с сестрою Еленой. Агамемнон похитил ее и принес в жертву Диане лань. Так говорит нам Гомер о войне троянцев с парентийцами. Как и следовало, Агамемнон победил, и дочку свою Ифигению выдал за Ахилла: от этого Аякс помешался". (59).

Петроний стремится познакомить читателей со всей жизнью этого человека родом из Африки, а также с последними мгновениями его пребывания в этом мире. Эпизод пира Тримальхиона заканчивается прихотью хозяина представить его умершим: зачитывается завещание, гостям показывают его погребальное одеяние, играет траурная музыка. Похороны Тримальхиона можно понимать по-разному: возможно, это пародия философского положения о том, что человек ежедневно понемногу умирает (ср. Sen. Epist. 12), а может быть, это иллюстрация положения, что Тримальхион — это труп в духовном отношении.

В третьей части романа появляется новый персонаж — поэт Эвмолп. Он декламирует две длинные поэмы и несколько коротких стихотворений. Поэтические вставки в "Сатириконе" чаще всего написаны в вычурном стиле и в окружении антипоэтического текста создают комический эффект. В романе можно найти элементы, присущие новому стилю: восклицания, вопросы, путаные и сложные предложения. Они особенно характерны для прямой речи. Главные герои говорят на разговорном варианте литературного языка, а в устах простых людишек звучит народный язык, и фонетикой и синтаксисом существенно отличающийся от литературной речи. Многие части романа написаны по принципу драмы: они похожи на сценки из коротких представлений [66, 295—296, 308—309].

Конец романа не сохранился, и не ясно, предлагает ли Петроний какой-нибудь выход из этого прогнившего и черного мира, однако последовательная сатирическая линия и оппозиционный дух произведения видны и из фрагментов.

ЛУЦИЙ АННЕЙ СЕНЕКА (4 г. до н. э. — 65 г. н. э.) был идеологом оппозиции и тоже погиб, обвиненный в участии в заговоре против Нерона. Он родился в Испании, в городе Кордубе, в семье богатого и известного в Риме оратора из всаднического сословия, знатока риторики. Будущий философ и писатель, получив в Риме традиционное образование в области грамматики и риторики, учился у философов Сотиона, Фабиана, Аттала.

Один его брат — Новат, усыновленный другом отца Галлионом и получивший его имя, жил в Коринфе в качестве проконсула (51—53 гг. н. э.) в то время, когда этот город посетил апостол Павел. Коринфские евреи, встревоженные успехом его проповедей, старались убедить Галлиона, что Павла надо осудить, но тот отказался (Act. 18, 12—17). По этому поводу был создан сборник писем Павла и Сенеки. Дата написания писем не известна, в IV в. их уже читали (Hier. De vir. ill. 12) и до нового времени считали подлинными. Теперь их подложность доказана, хотя вопрос об общении Павла и Сенеки не считается решенным [51]. Другой брат Сенеки был отцом поэта Лукана.

Сенека начал карьеру с судебных речей, однако, тяжело заболев, должен был прекратить эту деятельность, отправился в Египет лечиться, отдыхать, заниматься науками. Все это происходило во время правления Тиберия (14—37 гг. н. э.). Во времена Калигулы (37—41 гг. н. э.) Сенека начинает подниматься по традиционной должностной лестнице, становится сенатором. Калигула завидует тому, что речи Сенеки производят большое впечатление, и собирается его погубить, однако сдерживается после слов одной наложницы, что человек такого слабого здоровья и сам вскоре умрет (Cass. Dio. LIX 19, 7). Заговорщики, убившие Калигулу в 41 г. н. э., объявляют императором его дядю Клавдия. Из-за интриг жены этого императора Мессалины Сенеке грозила смертная казнь, однако она была смягчена решением ограничиться изгнанием на остров Корсику (Sen. Cons. ad Polyb. 13, 2—3). Восемь лет Сенека проводит в совершенно нецивилизованном краю, живя в приюте первозданной природы, наблюдая ее стихии и пути светил.

Клавдий, в 49 г. н. э. убив Мессалину, женится на сестре Калигулы Агриппине, которая требует вернуть Сенеку из изгнания и поручает ему обучение своего сына от первого брака Нерона. После отравления Клавдия Агриппиной в 54 г. н. э. шестнадцатилетний Нерон становится императором. Поскольку несовершеннолетний император не может управлять государством, до 59 г. н. э. Сенека руководит делами в Риме вместе с начальником личной императорской гвардии (преторианцев) Афранием Бурром. В течение этих нескольких лет прекращаются постоянные убийства и изгнания знатных людей, процветавшие во времена Тиберия и Клавдия, вырастает влияние сената, предпринимаются попытки отделить государственную казну от императорского имущества.

Однако позднее Нерон захотел управляться сам. Он убивает мать, изгоняет, а потом и убивает жену Октавию. При неизвестных обстоятельствах умирает Бурр. Сенеке больше делать нечего. Он отходит от государственных дел и затворяется дома. Было несколько неудачных попыток его отравить. В 65 г. н. э. его обвиняют в участии в заговоре и к философу отправляют офицера с приказом обязательно принять смерть.

Тацит так описывает последние часы жизни Сенеки: "Сохраняя спокойствие духа, Сенека велит принести его завещание, но так как центурион воспрепятствовал этому, обернувшись к друзьям, восклицает, что раз его лишили возможности отблагодарить их подобающим образом, он завещает им то, что остается единственным, но зато самым драгоценным из его состояния, а именно образ жизни, которого он держался, и если они будут помнить о нем, то заслужат добрую славу, и это вознаградит их за верность. Вместе с тем он старается удержать их от слез то разговором, то прямым призывом к твердости, спрашивая, где же предписания мудрости, где выработанная в размышлениях стольких лет стойкость в бедствиях? Кому неизвестна кровожадность Нерона? После убийства матери и брата ему только и остается, что умертвить воспитателя и наставника.

Высказав это и подобное этому как бы для всех, он обнимает жену и, немного смягчившись по сравнению с проявленной перед этим неколебимостью, просит и умоляет ее не предаваться вечной скорби, но в созерцании его прожитой добродетельно жизни постараться найти достойное утешение, которое облегчит ей тоску о муже. Но она возражает, что сама обрекла себя смерти, и требует, чтобы ее поразила чужая рука. На это Сенека, не препятствуя ей прославить себя кончиной и побуждаемый к тому же любовью, ибо страшился оставить ту, к которой питал редкостную привязанность, беззащитною перед обидами, ответил: "Я указал на то, что могло бы примирить тебя с жизнью, но ты предпочитаешь благородную смерть; не стану завидовать возвышенности твоего деяния. Пусть мы с равным мужеством и равною твердостью расстанемся с жизнью, но в твоем конце больше величия". После этого они одновременно вскрыли себе вены на обеих руках. Но так как из старческого и ослабленного скудным питанием тела Сенеки кровь еле текла, он надрезал себе также жилы на голенях и под коленями; изнуренный жестокой болью, чтобы своими страданиями не сломить духа жены и, наблюдая ее мучения, самому не утратить стойкости, он советует ей удалиться в другой покой. И так как даже в последние мгновения его не покинуло красноречие, он вызвал писцов и продиктовал многое, что было издано; от пересказа его подлинных слов я воздержусь" (Ann. XV 62—63).

Сохранились философские сочинения Сенеки, трагедии, сатира об императоре Клавдии. Философские трактаты ("О гневе", "О снисходительности", "О стойкости мудреца", "О счастливой жизни", "О провидении", "О досуге", "О благодеяниях", "О спокойствии души", "Изыскание о природе", три трактата на тему сострадания). Самое популярное философское произведение — "Моральные письма к Луцилию". Это 124 письма, написанные одному молодому другу философа, назначенному наместником в Сицилию. Были разные мнения по поводу личности Луцилия. Теперь почти все признают, что Луцилий был реальной личностью, а письма — подлинные [19, 155—164]. Это последнее сочинение Сенеки, которое ему уже не пришлось закончить.

Всю жизнь Сенека был сторонником философии стоицизма. Он принадлежит к так называемой Поздней Стое, которая мало внимания уделяла объяснению природы (физике) и логике, а исследовала этические вопросы. Хотя иногда доказывают, что драмы Сенеки пронизаны стоическим пониманием космогонии [47], всем несомненно ясно, что философ больше всего внимания уделяет этическим принципам. Посвятив шестьдесят пятое письмо вопросам материи и причинности, на возможные упреки респондента, что он тратит время на вещи, не избавляющие ни от каких страстей, не сдерживающие никаких желаний, то есть на вещи бесполезные, автор признается, что также считает их менее существенными. Он их исследует потому, что они связаны с нравственной философией. Сенека прямо-таки насмехается над теми, кто восхищается логическими задачами, разъясняет ошибочные и правильные последовательности умозаключений:"Стыдно мне: дело у нас серьезное, а мы, старые люди, играем в игрушки. "Мышь — это слог; но мышь грызет сыр, следовательно, слог грызет сыр". Допустим, что я не умею это распутать; но какая мне от моего незнанья беда? Какой ущерб? Без сомненья, я должен опасаться, что в мышеловку попадается слог или, по моей небрежности, свободный слог какой-нибудь книги съест весь сыр. Впрочем, можно прогнать страх умозаключеньем еще хитрее: "Мышь — это слог; слог не грызет сыра; следовательно, мышь не грызет сыра". О ребяческие нелепицы! И ради них мы морщим лоб? Ради них отпускаем бороду? Им обучаем людей, унылые и бледные? Ты хочешь знать, что обещает человеческому роду философия? Дать совет! Одного манит смерть, другого давит бедность, третьего мучит богатство, свое или чужое; тот страшится злой судьбы, этот желает избавиться от собственной удачи; тому враждебны люди, этому боги. Зачем ты сочиняешь все эти шуточки? Сейчас не время забавляться: тебя позвали на помощь несчастным. Ты обещал дать избавление тонущим, пленным, больным, голодным, подставившим шею под топор, готовым упасть; зачем же ты уходишь в сторону?" (48).

Оставляя в стороне другие области философии, Сенека признает только философию, учащую нравственности:"Философия... выковывает и закаляет душу, подчиняет жизнь порядку, управляет поступками, указывает, что следует делать и от чего воздержаться, сидит у руля и направляет среди пучин путь гонимых волнами". (16).

В "Письмах" Сенека призывает отказаться от пороков, стремиться к добродетели, которая есть высшее благо. Понимая, что у читателя естественно возникает вопрос, как ее приобрести, Сенека сам спрашивает и тут же отвечает: "Что может сделать тебя человеком добра, то при тебе. Что же надобно, чтобы стать таким? — Желание!" (80). Однако философ предупреждает, что достичь цели не легко. "Нужно быть упорным и умножать силы усердными занятиями, пока добрая воля не превратится в добрые нравы" (16). Человек должен тратить силы не на то, чтобы обрести власть или богатство, а на то, чтобы достичь добродетели. Сенека не считает, что высокие должности, роскошь, богатство являются ценностями:"У такого-то красивая челядь и прекрасный дом, он много сеет и много получает барыша: но все это — не от него самого, а вокруг него. Хвали в нем то, что ни отнять, ни дать, что принадлежит самому человеку. Ты спросишь. что это? Душа, а в ней — совершенный разум". (41).

Сенека осуждает беспрестанное накопление богатства, предупреждая, что желания человека имеют только нижнюю границу, а верхней — не имеют. "Беден не тот, у кого мало что есть, а тот, кто хочет иметь больше" (2). Философ предупреждает всех туристов и путешественников, что нет никакой пользы от странствий, если они не делают человека нравственнее и совершеннее (28), если они не укрощают стремления к удовольствиям, не ограничивают желаний, не умаляют гнев, не устраняют ошибок (104). В путешествиях можно приобрести информацию о других народах или об особенностях мест их проживания, увидеть природные объекты и сотворенные людьми строения, но все это "не сделает тебя лучше" (104). Количества информации Сенека не ценит, а о глубокой эрудиции говорит с презрением:"Большой траты времени, большой докуки для чужих ушей стоит похвала: "Вот начитанный человек!" Будем же довольны названием попроще: "Вот человек добра!". (88).Гордящимся количеством собранной в мозгу информации Сенека говорит: "Стремиться знать больше, чем требуется, — это тоже род невоздержности" (88). Призывая совершенствовать душу, избавиться от пороков, философ с огромным почтением говорит о другом человеке. В его письмах мелькает тема дружбы. Автор призывает не ждать от дружбы пользы, а радоваться возможности приносить пользу другому."Для чего приобретаю я друга? Чтобы было за кого умереть, за кем пойти в изгнанье, за чью жизнь бороться и отдать жизнь". (9).Первый раз в римской литературе в письмах Сенеки очень громко прозвучала мысль, что рабы такие же люди, как и свободные, что с ними нельзя обращаться как с вещами или животными."Он раб! Но, быть может, душою он свободный. Он раб! Но чем это ему вредит? Покажи мне, кто не раб. Один в рабстве у похоти, другой — у скупости, третий — у честолюбия, и все — у страха". (47).Сенека не призывает уничтожить правовой институт рабства, но убеждает свободных уничтожить в своих домах моральное порабощение другого человека.Философ подчеркивает, что сословная разница придумана людьми и не стоит ни гроша."Благородство духа доступно всем, для этого все мы родовиты. [...] За всеми нами одинаковое число поколений, происхождение всякого лежит за пределами памяти. Платон говорит: "Нет царя, что не произошел бы от раба, и нет раба не царского рода". Все перемешала долгая череда перемен и перевернула вверх дном фортуна. Кто благороден? Тот, кто имеет природную наклонность к добродетели. Только на это и надо смотреть!" (44).

Все перечисленные поучения философа в отношении жизни одновременно относятся и к смерти. Уметь умереть, по мнению Сенеки, — это означает не бояться смерти."Она была бы страшна, если бы могла оставаться с тобою, она же или не явится, или скоро будет позади, никак не иначе". (4).

Философ объясняет, что долгая жизнь не есть ценность: важно не сколько, а как человек живет. Он уверяет:"Этот медлительный смертный век — только пролог к лучшей и долгой жизни [...]. Так не страшись, прозревая впереди этот решительный час: он последний не для души, а для тела. Сколько ни есть вокруг вещей, ты должен видеть в них поклажу на постоялом дворе, где ты задержался мимоездом. [...] Тот день, которого ты боишься как последнего, будет днем рождения к вечной жизни". (102).

Много раз автор повторяет те же самые мысли, те же самые призывы к совершенствованию. Вот каков портрет совершенной души мудреца в его воображении:"Если бы нам дано было увидеть душу человека добра, — какой святостью, каким кротким величием светилась бы она! Как блистали бы в ней и справедливость, и отвага, и воздержность, и разумность, а кроме них и скромность, и сдержанность, и терпимость, и щедрость, и общительность, и (кто бы этому поверил?) редчайшее в человеке благо — человечность — сливали бы свое сияние". (115).

свои положения, сам себя перебивает, пересказывает разговоры. Письма всегда есть беседа с адресатом. Другие трактаты Сенеки обычно называются диалогами или диатрибами. Философ перенимает у греков форму поучения-беседы, о которой мы уже говорили (см. с. ). В письмах также ярко проявляется момент активного разговора: автор спрашивает и отвечает словами адресата, цитирует его мнение или мнение воображаемых лиц:"А мне в этих словах больше всего по душе то, как в них корят стариков за ребячество. — "Каждый уходит из жизни таким, каким родился". — Неправда! В час смерти мы хуже, чем в час рождения. И виновны тут мы, а не природа. Это ей пристало жаловаться на нас, говоря: "Как же так? Я родила вас свободными от вожделений, страхов, суеверий, коварства и прочих язв; выходите же такими, какими вошли!" — Кто умирает таким же безмятежным, каким родился, тот постиг мудрость". (22).В письмах мы встречаем множество сентенций: "Стань рабом философии, чтобы добыть подлинную свободу" (8); "Нужно жить для другого, если хочешь жить для себя" (48); "Совершенство духа нельзя ни взять взаймы, ни купить" (27); "Слишком многое порабощает раба собственного тела" (14); "Великий человек может выйти из лачуги, а великая прекрасная душа — из безобразного тела" (66); "Ведь любят родину не за то, что она велика, а за то, что она родина" (66); "Умрешь ты не потому, что хвораешь, а потому, что живешь" и т. д.

Отдельному предложению Сенека придает больше значения, чем авторы, писавшие периодами. Придаточных предложений он не любит. Если к главному предложению присоединяются другие предложения, они не становятся придаточными, потому что они так же важны, как и главные. Таким образом его утверждения становятся более вескими [37, 171—179]. Форма письма не стесняет автора: его мысли могут прыгать, переплетаться, отдаляться, возвращаться. Редко в письме рассматривается одна тема, обычно их несколько. Как и другие философские сочинения, ни отдельные письма, ни весь сборник не имеют ясного структурного каркаса [1, 151; 9, 140—151].

Сохранилось десять трагедий Сенеки. Это единственные римские трагедии. Остальным было суждено пропасть: мы не имеем драм Пакувия или Акция II в. до н. э., до нас не дошли трагедии Азиния Поллиона или Вария Руфа, живших на сто лет позднее. Как мы упоминали, не сохранились трагедии ни Цезаря, ни Овидия.

Девять трагедий Сенеки написаны по мотивам греческих мифов. Это драмы "Троянки", "Геркулес в безумье", "Медея", "Федра", "Эдип", "Агамемнон", "Фиест", "Геркулес на Эте" и "Финикиянки". Десятая трагедия "Октавия" — это историческая драма, в которой изображена печальная судьба юной жены Нерона. Она написана в том же стиле и содержит те же идеи, как и трагедии Сенеки, однако большинство ученых отрицает авторство философа. Дело в том, что одним из действующих лиц является Сенека. Утверждается, что писатель не мог изображать сам себя укоряющим и поучающим Нерона. Император не слушает советов и предупреждений Сенеки, изгоняет, а затем и убивает Октавию. Считается, что драму написал какой-то другой человек того времени [24].

Авторитеты нового времени не ценят трагедий Сенеки. Сравнивая их с греческими драмами, применяя к ним те же самые мерки, самые известные знатоки эстетики их сурово осудили. Лессингу они кажутся бесчувственными и холодными: "Герои на сцене должны обнаруживать свои чувства, выражать открыто свои страдания и не мешать проявлению естественных наклонностей. Искусственность и принужденность героев трагедии оставляют нас холодными, и забияки на котурнах могут возбудить в нас одно только удивление. Такими именно можно считать всех героев в трагедиях, приписываемых Сенеке, и я твердо убежден, что гладиаторские игры были главной причиной низкого уровня римской трагедии".

Такого же мнения был А. Шлегель, больше всего возмущавшийся тем, что по трагедиям Сенеки училась драматургия новой Европы. На самом деле, в средние века пьесы Сенеки читали в школах и ставили на сценах школьных театров, а во времена Ренессанса начавшие проклевываться почки национальных драматургий росли на дереве трагедий этого римского драматурга. Греческий язык в то время знали только самые знаменитые философы, а латинские трагедии Сенеки читали все. Шекспир или Расин — тоже цветы с того же самого дерева. Драмы Сенеки имели влияние на драматургию всех народов Европы [33].

При сравнении трагедий Сенеки с греческими произведениями прежде всего нужно иметь в виду то, что от Софокла до Сенеки прошло столько же лет, как от У. Шекспира до Э. Ионеско. Никому не приходит в голову обвинять последнего, что он писал совсем не так, как некогда тот англичанин. Пьесы Сенеки на самом деле иные по сравнению с пьесами греческих трагиков. Только при поверхностном взгляде кажется, что он говорит о том же самом. Дело в том, что он использует те же самые, древние, как мир, мифы. Однако мы уже упоминали, что миф в античности был универсальным средством для выражения интересующих мыслей. В трагедиях, написанных на мифологические мотивы, Сенека говорит о том же, что и в философских трактатах: о власти судьбы, губительности страстей, пагубности тирании и для самого правителя, и для окружающих, о величии мудреца, о том, что счастье простых людей прочнее, чем счастье сильных мира сего, о смерти, о том, как избавиться от рабства [45, 54; 50, 33—57]. Автор поступает так, как советует в письмах вести себя мудрецу: показывает, сколь велика и сколь низменна душа человека, какие ужасные страсти в ней бушуют [6, 80], учит не терять стойкости, не дрожать от страха при потере богатства или угрозе смерти.

Персонажам драм автор обычно сообщает сложное состояние, полное напряжения. Через бушующие, изливающиеся страсти они тянутся наружу, энергично и активно добиваются цели. С другой стороны, "я" каждого как бы погружено в себя, отделено от окружения, и даже ответы другому лицу звучат как разговоры с собой. В монологах действующих лиц драм Сенеки ищут истоки внутреннего монолога и потока сознания, столь любимых в современных литературах [33, 412].

Без сомнения, правы те, которые утверждают, что на драмы Сенеки оказала влияние риторика. Действующие лица в драмах спорят или убеждают один другого, руководствуясь теми же самыми правилами контроверсий или свазорий, по которым тренировались в произнесении речей ученики риторических школ. Например, спор Эдипа и Антигоны в "Финикиянках", нужно ли ему жить дальше, или искать смерти (1—319), написан по принципам контроверсии, а советы кормилицы Федре — по принципам свазории (Phaedr. 130—175). Однако иначе и быть не могло. Сенека писал для людей своего времени, которые после начального образования все заканчивали грамматические, а затем и риторические школы и не поняли бы иной формы споров, убеждений, советов. Это во-первых. Во-вторых, риторика для Сенеки была не целью, а средством. Целью философа и писателя было убедить слушателя или читателя, воздействуя и на разум, и на душу. Представляется, что прежде всего обращались к чувствам. Этому подчинено все: логическое развитие действия заменено ростом эмоционального напряжения, действующие лица произносят длинные чувствительные монологи, представлены страшные вещи, раскрывающие злодейскую душу какого-либо персонажа, много раз появляются призраки и духи, часто чередуются звуки, свет и тьма. Взгляд писателя постоянно устремляется к просторам космоса, сценическое пространство драм невиданно расширяется [48, 233—234]. Иногда герои перебрасываются короткими репликами, похожими на сентенции. Их цель — эмоциональный эффект. Таков диалог Пирра и Агамемнона в "Троянках":

Пирр: Закона нет, чтоб не казнили пленного.
Агамемнон: Закон не запрещает — запрещает стыд.
Пирр: Что хочешь делать — право победителя.
Агамемнон: Чье право, должен тот хотеть немногого.       

(333—336). 

В монологах драмы мы также находим множество сентенций: "Нетверды все опоры гордых" (5—6); "Порок незрелых — не владеть порывами" (250); "Насилие недолго правит" (258); "В беде все средства хороши без выбора" (497); "Нет лучше смерти, чем без страха смерти смерть" (869); "Лишиться страшно родины — страшней бояться" (912—913) и т. д.

Используя данные мифов, автор в "Троянках" дополняет универсалии новыми оттенками и нюансами. Агамемнон здесь как бы прощается с позой решительного полководца, имеющего в виду интересы войска, и говорит как мудрец. Он требует прекратить упиваться победой, местью, кровавой яростью, хотя и разумно осознает неизбежность буйства победителей, их неспособность остановиться: однажды запачкавшемуся в крови мечу "услада — бешенство" (285). Он говорит, что понял: царский скипетр — это только пустая побрякушка. Все его аргументы, к сожалению, не в силах убедить ни кровопийцу Пирра, ни богов. Наблюдательностью, знанием человеческой психологии, мастерством в обмане и хитрости отмечен Улисс. Предчувствие беды, стоны, плачи и стойкость в перенесении несчастий во все времена во всем мире были женской долей. Так и в этой трагедии. У Андромахи отнимают и убивают сына, у Гекубы — дочь. Особенно производит впечатление Андромаха. Она смело и убедительно лжет, желая спасти ребенка, дрожит и мечется при появлении опасности, уговаривает и проклинает уводящего сына Улисса, а потом, лишившись всего, как бы затихает и причитает:

Ты жезл держать троянский, царским горд двором,
Не будешь, и над племенами властвовать,
И покорять народы побежденные [...]
Чтить древней пляской храм не будешь варварский.       

(771—782).

Поликсена так мужественно соглашается умереть, что жестокий Пирр мгновение колеблется. Достоверно нарисован Сенекой образ Елены. Троянки ее ненавидят, но ее положение тоже не ясно: десять лет она была привезенной пленницей, а теперь — не известно, как поведут себя свои. У Елены не жестокое сердце: сначала она планирует обманом привести Поликсену к ахейцам, но потом, взволнованная видом несчастных троянок, высказывает всю правду.Таким образом, как мы видим, Сенека тонко раскрывает движения души своих героев. Жаль, что, испытав отвращение к драматическим картинам Сенеки, упомянутые авторитеты этого не заметили. Но это уже их беды. Не обращая внимание на их мнения, европейская драматургия избрала прекрасного учителя.Трагедии, как и другие сочинения Сенеки, написаны новым стилем. В них много восклицаний, вопросов, перебивки мыслей, жуткой и величественной патетики, внезапно обобщаемой афоризмом. Не любивший писателя император Калигула называл стиль Сенеки песком без извести (Suet. Cal. 53, 2). Это точное определение. Манера речи Сенеки — не монолитный бетон, а песчаная буря. Замечено, что особую интенсивность тексту придают предложения, имеющие два семантических слоя: то же самое предложение или его часть являются и мифологической, и литературной реминисценцией, и гномой [49, 200]. Четкие положения настойчиво стучатся в душу зрителя, слушателя или читателя.

Очень популярно утверждение, что драмы Сенеки предназначены больше для чтения, чем для постановки на сцене [15, 48; 24, 53]. За сто лет до него Азиний Поллион придумал рецитации — публичные чтения, и римляне их очень полюбили. Поэтому совсем не трудно представить себе, что Сенека писал для слушателей. В настоящее время из одного сочинения в другое переходит остроумное положение, что пьесы Сенеки написаны как бы для радиотеатра. Дело в том, что автор писал будто бы для слушателей, не видящих того, что происходит на сцене. Например, монолог впервые вышедшего на сцену Ясона заканчивается словами, объясняющими, как реагирует на его появление Медея:

Увидела меня. Вскочила в бешенстве.
Меня встречает ненавистью взор ее.     

(Med. 445—446).

Кормилица так комментирует действия Федры:

Но вот дворца ворота отворяются.
Откинувшись на ложе золоченое, 
Покров желает сбросить свой в беспамятстве.     

(Phaedr. 384—386).

О появлении света, тьмы, молний, огненных столбов действующие лица тоже рассказывают.В утверждении, что драмы Сенеки больше подходят для слушания, есть, по-видимому, доля правды. Однако можно в этом и усомниться. Дело в том, что и в комедиях Плавта, которые доподлинно были предназначены для сцены, сообщается об открывшихся дверях дома, выходящих на сцену персонажах, а иногда комментируются действия другого героя. Например:

В грудь стучит рукою: видно, сердце хочет вызвать вон.
Повернулся. Левой кистью, вишь, уперся в левый бог,
Правой счет ведет по пальцам. Бьет себя по правому
Боку, с силой бьет. Что делать, не надумал, видимо!
Щелкнул пальцами. Трудненько. Не стоится, бедному.
Головой мотает. Плохо выдумал.       

(Miles, 202—207).

Видимо, автор не слишком заботился о композиции драм, как и трактатов. Для него важнее было утверждать желание стремиться к добродетели, которая есть единственная мера ценности человека. Обретя ее, человек может смело отражать удары судьбы. Мир испорчен и полон пороков, но тот, кто очень хочет, может достичь добродетели, если не будет тратить усилий на приобретение богатства, если углубится в философию вместо того, чтобы рваться ко всяким должностям и постам. Во времена преследований и террора опорой оппозиции были мысли Сенеки о том, что не стоит горевать при потере богатства, поскольку это не истинная ценность, что не нужно быть разборчивым в еде и одежде, поскольку человеческая природа этого не требует, что не нужно бояться изгнания, поскольку порядочному человеку везде жить должно быть хорошо, а безнравственный человек всюду влечет за собой свои пороки, что не нужно бояться смерти, поскольку человек понемногу умирает каждый день, и прожитым временем уже владеет смерть. С другой стороны, перечисленные, а также и неупомянутые здесь утверждения философа во все времена могут помочь человеку, стремящемуся совершенствовать не тело, не окружение, а себя.

Режиму императоров пассивно сопротивлялось не только аристократическое сословие, но и нижние слои римского общества I в. н. э. Идейной опорой оппозиции и здесь был стоицизм. Идеи стоиков, смешанные с положениями киников, простым людям несли уличные проповедники, послушать которых останавливались рабы, спешащие мимо с господскими поручениями, младшие офицеры, вывалившиеся из трактира, ремесленники, ненадолго оставившие мастерские.

ФЕДР (15 г. до н. э. — 60 г. н. э.) выразил их в своем творчестве. Об этом авторе мы знаем немного. Он был рабом родом из Македонии, получившим свободу от Августа. Учился в Риме и считал себя римлянином. Предполагают, что он был учителем. Возможно, своими баснями он вызвал смертельную ненависть фаворита императора Тиберия Сеяна, но после гибели Сеяна опасность прошла [67, 50—52].Взявшись за басни, литературный жанр до того времени не представленный в Риме, Федр чувствовал, что он предоставляет еще один аргумент в вечном соревновании римлян с греками:

Ведь если труд мой Лацию понравится,
Он в большем сможет с Грецией соперничать.      

(Ep. II 8—9).

В Греции басня всегда была связана с именем Эзопа. До Федра и в Греции, и в Риме выражение "басня Эзопа" означало не столько принадлежность конкретного произведения автору, сколько жанр. Жил ли Эзоп на самом деле, или он вымышленный создатель басен, не ясно. Сами греки никогда не сомневались в его существовании. В VIII—VI вв. до н. э., в бурные времена борьбы аристократов и демократов, басня распространяла идеи, которых нельзя было выразить прямо. Греки рассказывали, что тогда-то и жил Эзоп. Одни говорили, что он жил в VI в. до н. э. и был одним из семерых мудрецов или во всяком случае общался с ними, что он смело рассказывал басни народным собраниям и королям, бедным и богатым. Другие подчеркивали, что Эзоп был рабом родом из Фригии, бывший на службе у некоего философа Ксанфа, он много раз оказывался мудрее хозяина и в конце концов был отпущен на свободу. Эзоп не записывал басен, они распространялись из уст в уста, люди рассказывали их, как кто хотел.

С победой демократии мятежный дух басен стал ненужным и выдохся. Теперь их иногда вспоминали поэты, писатели, философы. Басни мелькают в творчестве Гесиода, Архилоха, Стесихора, Геродота и даже трагиков Софокла и Еврипида. Особенно они подходят для комедии, и Аристофан охотно их использует. Басней не гнушаются и философы Демокрит, Продик, Сократ. Но чаще всего они звучали в школе. Читая басни, дети учились грамматике, аргументации и мудрости жизни. Басни Эзопа — это коротенькие сочинения, которые всегда заканчиваются моралью, еще раз обобщающей и объясняющей идею басни не очень сообразительному читателю. Для этих моралей характерны постоянные формулы: "Басня показывает, что...", "Так и некоторые люди..." и т. д. Например, вот коротенькая басня "Оса и змея": "Оса уселась на голову змее и все время ее жалила, не давая ей покоя. Змея обезумела от боли, а отомстить недругу не могла. Тогда она выползла на дорогу и, завидев телегу, сунула голову под колесо. Погибая вместе с осою, она молвила: "Жизни лишаюсь, но с врагом заодно".

Басня против тех, кто сам готов погибнуть, лишь бы врага погубить".Главные темы басен Эзопа таковы: в мире господствует зло, судьба переменчива, видимость обманчива, страсти губительны. Поэтому нужно верить только в себя самого и в свой труд, избавиться от страстей, друзей выбирать осторожно, платить им благодарностью, но самим ее не ждать, вооружиться терпением, учиться на своих и чужих ошибках, а если настигнет несчастье, утешаться тем, что оно настигает не только тебя.

Как мы упоминали, басня Эзопа была жанром наполовину устного творчества. Басни, появившиеся в литературе, обычно были вставками в сочинении другого жанра, которые должны были выполнить роль примера. В Риме можно было встретить басни в произведениях Энния и особенно Горация, однако и здесь, как и в греческой литературе, они не имели особенностей самостоятельного жанра. Таким образом, до Федра басня была в литературе, но не было литературной басни. Заслуга Федра перед мировой литературой заключается в том, что басню он сделал самостоятельным литературным жанром.

Федр много раз упоминает имя Эзопа. В I книге он говорит, что в стихах воссоздает басни Эзопа (I 10, 1—2), а затем становится более самостоятельным и в V книге заявляет, что имя Эзопа упоминает для важности (V Pr. 1—7). У Эзопа Федр перенял примерно третью часть сюжетов. Другие сюжеты он брал из рассказов и анекдотов своего времени или сочинил сам.

Он написал 5 книг басен. Столько же мы имеем и сейчас, однако до нашего времени они дошли значительно "похудевшими": не все сочинения в дальнейшем переписывались. Сохранилось 133 басни. Во всех 5 книгах есть прологи, а во II, III и IV — и эпилоги.Сборник басен Федра начинается одной из лучших его басен, которой подражали на протяжении целых столетий. Это басня о волке и ягненке.

У ручейка ягненок с волком встретились,
Гонимые жаждой. По теченью выше — волк,Ягненок ниже. 
Мучим низкой алчностью,
Разбойник ищет повода к столкновению.
"Зачем, — он говорит, — водою мутною
Питье мне портишь?" Кудрошерстый в трепете:
"Могу ли я такую вызвать жалобу?
Ведь от тебя ко мне течет вода в реке".
Волк говорит, бессильный перед истиной:
"Но ты меня ругал тому шесть месяцев".
А тот: "Меня еще и на свете не было". —
"Так, значит, это твой отец ругал меня", —
И, так порешив, казнит его неправедно.  
О людях говорится здесь, которые
Гнетут невинность, выдумавши поводы.      

(I 1).

Трудно сказать, какой подтекст имел этот трагический рассказ. Возможно, как предполагали в течение долгих столетий, он аллегорически говорил о расправе Нерона с неродным братом Британником, возможно, автор имел в виду некоторые пагубные поступки императора Тиберия. Однако это теперь не очень важно. Утратив историческую основу, рассказ приобрел обобщенный характер.

намного дальше по течению. Однако уже в третьей-четвертой строках вступления появляются слова "алчность" (лат. faux "глотка"), "разбойник" и "столкновение", которые вызывают страшное предчувствие.

Затем начинается динамический диалог. Безо всякого приветствия или какого-либо другого вступления волк сразу жестоко нападает на ягненка. Ягненок отвечает не только боязливо, но и вежливо (по латыни его фраза выглядит примерно так: "Скажите, пожалуйста, как могу я это делать..."). Ягненок — не борец, но его защищает сила самой истины, сила порядочности, проявляющейся в данном случае в вежливости. Однако волк нападает снова. Получив тихий отпор, он нападает с большей злостью, вымышляя еще один аргумент, который в тексте оригинала даже подтверждает клятвой: "Клянусь, твой отец бранил меня!" После этих нападок ягненку не позволено даже защищаться, и трагедия из трех действий заканчивается эпилогом в одну строчку.

Еще две строчки предназначены для морали — своеобразного разъяснения. Кроме того, после жуткой сцены растерзания (по латыни: схватив, растерзывает) человеческую направленность слов морали "о людях говорится здесь" отчасти перекрывает образ волчьих нравов. Мораль звучит спокойно и совсем не патетически. Объясняя, что басня предназначена для насильников, Федр выказывает веру, что еще возможно пробудить их совесть, возможно их исправить. Рисуя страшный образ волка, автор стремится вызвать отвращение к нему в душе волка. Таким образом, Федр не только констатирует наличие зла, он его осуждает и призывает людей избавиться от него. Он — баснописец-моралист, баснописец-учитель.

Создавая новый жанр, Федр ориентируется на философию. Его интересуют не образы, а мысли. Он говорит ясно, отбрасывает побочные мотивы и детали, не любит описывать место действия и внешность действующих лиц. Вот басня на сюжет, взятый у Эзопа, о лисе и винограде:

Под лозами лиса, терзаясь голодом, 
До виноградных гроздьев вспрыгнуть силилась,
Но не смогла и, уходя, промолвила: 
"Еще незрел он: не люблю кислятины!"  
Кто на словах порочит непосильное,
Свое здесь должен видеть поведение.      

(IV 3).

или нет, большой ли виноградник, находится он на склоне горы или на равнине и т. п. Лиса тоже не характеризуется никакими эпитетами. Автору это не важно. Ему важно дать не заглушенный образами, голый пример, чтобы его легко было бы применить к человеку, ругающему недоступные вещи. Через много столетий, рассказывая эту басню, Лафонтен укажет "национальность" лисы, изобразит созревшие, блестящие красной кожицей виноградины, а следующий ему И. Крылов нарисует образ красноватых сочных гроздей. Для Федра очищенная мысль, идея важнее всего другого.

Его стиль — стиль моралиста. Писатель любит говорить кратко, хотя и признает, что его за это критикуют (III 10, 60). Иногда, пообещав говорить кратко (breviter — излюбленное слово во вступлении), он пишет несколько десятков строк (III 7; III 10; IV 5 etc.), однако важно то, что автор хочет видеть их краткими. Он желает, чтобы они такими казались читателю [49, 23].

Таким образом, басни Федра, видимо, можно было бы разделить на две группы: одни на самом деле краткие, а другие краткие условно. Чаще всего поэт старается быть немногословным. Например, перерабатывая басню Эзопа "Битва мышей с ласками", он отбрасывает первую часть рассказа о столкновении обоих войск. Начав с рассказа о поспешном бегстве разгромленных мышей, чтобы спрятаться в норах, то есть без больших вступлений войдя прямо in medias res, автор далее рассказывает, как погибли вожди, и спешит к морали:

Какой бы ни попал народ в несчастие,
Вождям бывает их величье пагубно,
А мелкий люд легко найдет убежище.      

(IV 6). 

Можно найти и другие общие моменты: во многих местах Сенека противопоставляет совершенного мудреца глупой толпе. То же самое говорит и Федр, рассказывая, как один только Эзоп понял то, чего не уразумели все люди (IV 5).

Автор, как и стоики, верит в силу рока. Стоики были уверены, что все происходит в соответствии с причинной связью, по закону судьбы, которой никто не может изменить. Конечно, Федр эту мысль должен был передать просто и понятно для всех. Для этого в одной из басен он берет себе в помощь мифологические персонажи. Павлин в античности считался птицей Юноны. Он обращается к своей покровительнице, первой леди Олимпа, самой могущественной из всех богинь, веря, что она может изменить его судьбу. Увы, никакой бог сделать это не в силах, и ему приходится услышать отрицательный ответ:

Павлин пришел к Юноне, возмущаяся
Тем, что поет он хуже соловьиного:
От соловья все птицы в восхищении, 
А над ним смеются, стоит рот раскрыть ему.
Ему богиня молвит в утешение:
"По красоте ты первый, по величию:
Блеск изумруда шею осиял твою,
Ты хвост распускаешь расписными перьями". —
"Но к чему наружность, если слаб я голосом?" —
"Судьба распределила ваши жребии:
Красу тебе, песнь — соловью, а мощь — орлу,
Благую весть — вороне, злую — ворону;
И все довольны выпавшими долями".  
Так не желай того, что не дано тебе,
Чтобы надежды тщетной не оплакивать.      

(III 18).

Мы видим, что и эта басня имеет трехчленную композицию: во вступлении (1—4 строки) констатируется недовольство павлина своей долей, средняя часть (5—9 строки) посвящена описанию ценных качеств павлина, вызывающих восхищение. Девятая строчка — как бы разделительная черта, она звучит контрастом, попыткой отрицать то, что перечислила Юнона, однако мораль, занимающая окончание басни (10—15 строки) показывает провал этой попытки. Мораль этой басни довольно длинна, ее составляют даже шесть строк, однако она высказывается не поэтом, а действующим лицом басни — Юноной. Видимо, Федр верил, что мораль, произнесенная устами богини, будет звучать убедительнее. В тексте морали употребляется слово "судьба" и синоним этого слова — "доля". Так настойчиво Федр провозглашает силу судьбы (лат. fatum). Юнона предлагает павлину разумно осмыслить ее и не обманывать себя пустыми надеждами, которые принесут только слезы.

с положениями киников и опытом простых людей. Он не пропагандирует совершенной добродетели убежденного мудреца, которой никакое зло не может ничего сделать. Положения Федра скромнее: он почитает полезный труд (III 13; III 17; IV 25), ценит свободу (III 7), ученость (IV 23; IV 26), старается жить скромно и тихо, чтобы не нажить врагов (II 7; V 4) (I 5). Поэт напоминает, что красивая внешность часто бывает обманчивой (I 7; III 4), что доверять подобает далеко не всем (I 13; II 4), что негодяям никто не верит (I 10), что лжецов настигает расплата (I 16), что негодные советы ведут к гибели (I 20).

В некоторых баснях Федр не удовлетворяется одной или двумя строчками морали. В басне о лисе и драконе роющая нору лиса наткнулась на дракона, сторожащего клад. Она спросила, имеет ли он какую-либо пользу от этой работы. Когда дракон ответил отрицательно, басня могла бы закончиться, однако поэт приписывает еще длинное поучение скупцам:

Готовясь отойти вослед за предками,
Зачем терзаешь слепо ты свой жалкий дух?
Скажи скупец, отрада своих наследников!
Себе жалеешь ты хлеба, богу — ладана,
Тебя и звуки лирные не радуют,
Тебе и благозвучье флейты режет слух,
Ты стоном стонешь над своей же трапезой,
Ты, по квадранту умножая имущество,
Томишь богов своими грязными клятвами,
Ты на свое же скупишься погребение,
Делиться не желая с Либитиною!     

(IV 21, 16—26). 

Смысл басен Федра часто в действительности глубже выраженного в моралях. Поэт и сам призывает:Но вдумайся-ка в эти прибауточки:Какая за ними польза обнаружится!Не все то есть, что кажется: обманчивымБывает первый взгляд; не всяк доищется,Что в дальней норке бережно припрятано. (IV 2, 3—7).

Возможно, автор имеет в виду выраженное иносказательно свое собственное мнение и мнение простых людей о сильных мира сего. Считается, что, рассказывая о Солнце (по латыни это существительное мужского рода), которое задумало жениться, он намекает (I 6) на свадьбу Сеяна и Ливии, о которых упоминает и Тацит (Ann. IV 39; 41), что, говоря о возмущении козлов по поводу бород, которые выпросили у Юпитера козы (IV 17), он имеет в виду возвышение вольноотпущенников во времена Клавдия, что он критикует Нерона (I 1), поскольку ягненок и волк — это Британник и Нерон, что коварная лиса, отнявшая сыр у ворона, — это Агриппина (I 13) etc. [25, 53—76]. Некоторые перечисленные здесь интерпретации, по-видимому, слишком прямолинейны, с другой стороны, никаких достоверных сведений у нас нет, и о связях Федра с реальной жизнью мы можем только догадываться. Ясно, что некоторые басни (например, I 2; I 15; I 30 etc.) современники понимали как отзвук определенных политических событий, но каких — точно сказать невозможно. Со временем это стало не столь важным: конкретные соотношения забылись, остался только обобщающий, вечный смысл басен Федра. Например, для всех времен подходит мораль, высказанная в одной строчке: "Народ страдает, коль враждуют сильные" (I 30, 1). Не обязательно ее связывать с борьбой за власть в Риме.Среди басен серьезного дидактического или социального характера Федр вставляет и развлекательные сочинения. Он последовательно придерживается принципа, изложенного в прологе I книги:

Желая дать читателям передышку, поэт пишет рассказ о мужчине, у которого любовницы выщипывали волосы, о сапожнике-враче, о Помпее Великом и т. д. Веселую историю о вдове из Эфеса мы читаем и в "Сатириконе" Петрония, и в баснях Федра. Видимо, это был популярный рассказ. Его, как и другие распространявшиеся из уст в уста смешные случаи, Федр поместил в свои книги.Создатель нового жанра по каким-то причинам не стал популярным в Риме. Из современников его один раз упомянул только Марциал (III 20). Однако Федр не затерялся. В IV в. н. э. за ним следовал баснописец Авиан. Пруденций и другие христианские писатели цитировали отдельные его строки. В эпоху Ренессанса его басни были открыты заново, и баснописцы нового времени Лафонтен, Л. Гольберг и другие приспосабливали заимствованные у Федра сюжеты к изменившимся временам и обычаям.

ПУБЛИЙ КОРНЕЛИЙ ТАЦИТ (55—120 гг. н. э.) жил во второй половине I в. н. э. Императорская власть к тому времени уже утвердилась, но тоска по прежним республиканским временам изредка еще проскальзывала в сердцах римлян. Такие огоньки постоянно сверкают в сочинениях Тацита.

В биографии писателя много неясностей. Не известно, ни откуда, ни из какой семьи он родом. Предполагается, что он был из сословия всадников, а его родина — Южная Галлия [52, II 682; 70, 55—64]. Как и все римские юноши благородного происхождения, Тацит собирался начать политическую карьеру с деятельности адвоката. Выбор не разочаровал: он приобрел великую славу прекрасного оратора (Plin. Epist. VII 20). Судебные речи Тацита или не были опубликованы, или не сохранились, но речи героев его исторических сочинений показывают, что он на самом деле разбирался в искусстве красноречия. Во время правления императора Веспасиана, в 78 или 79 г. н. э., Тацит исполнял обязанности квестора, во времена Тита (80 или 81 г.) стал эдилом, а в годы правления Домициана (88 г.) был претором. Потом, скорее всего уполномоченный государством, Тацит куда-то уехал. Куда он отправился, с какой целью, в какой должности, не ясно. Популярно мнение. что историк был в Германии [70, 78]. В 97 г. писатель был консулом, в 110—111 гг. — проконсулом Азии.

Сохранилось 5 сочинений Тацита. Трактат "Об ораторах" указывает причины упадка красноречия и говорит о воспитании гражданина, будущего оратора. Монографию "О жизни и характере Юлия Агриколы" ("Жизнеописани Юлия Агриколы") Тацит написал в 98 г. н. э. вместо традиционной траурной речи, которую не мог произнести, так как в то время, когда его тесть Юлий Агрикола умер, писатель был в отъезде. В монографии автор рассказывает биографию Агриколы с детства до смерти. Более чем половина описания посвящена войнам, которые велись в Британии. Тацит также описывает обычаи жителей Британии, особенности географии страны. Кроме того, в этом сочинении он размышляет о месте и характере деятельности благородного человека во времена империи. Писатель положительно оценивает способность Агриколы служить государству во время правления даже такого никудышного императора, как Домициан. Таким образом, "Агрикола" — не только биография знаменитого полководца, но и исторический, этнографический, политический трактат.

императора Нервы наместник Верхней Германии Ульпий Траян, ставший после смерти Нервы единовластным императором, не спешил в Рим, продолжал жить на границе Великой, не завоеванной римлянами Германии (Germania Maior) и возбуждал всеобщее любопытство: "Что такое эта Германия? Кто эти германцы?" Собираясь прежде всего ответить на эти вопросы, Тацит написал монографию. Тема не должна была быть ему неизвестной, поскольку, как мы упоминали, историк, по-видимому, родился и провел детство в Галлии, на границе с Германией [70, 56—64]. Поэтому Германия, видимо, была областью специализации Тацита как политического деятеля: считается, что в качестве проконсула он жил в завоеванной ее части (Germania Minor) в 89—93 гг. н. э., а может быть, и в 101—104 гг. [70, 78—79]. Однако, по мнению большинства ученых, не германцы интересовали Тацита более всего: этим сочинением, украшенным этнографическими подробностями, он прежде всего стремился критиковать обычаи римлян, гоняющихся за роскошью и удобствами, противопоставляя их образу жизни небогатых, нецивилизованных, однако непобедимых германцев. Так он старался улучшить, исправить общество [20, 127—141]. Хотя Тацит имел и дидактические цели, но он был достоверным автором: данные археологии нового времени чаще всего подтверждают положения Тацита. Некоторые несоответствия и преувеличения иногда, по-видимому, допущены сознательно, в стремлении подчеркнуть контраст: мы (римляне) и они (варвары). Тацит описывает географическое положение, происхождение, богатства недр земли, оружие, военное искусство, правителей, полководцев, жрецов, религию, снаряжение, суды, семейные отношения и т. д. народа, на свободу и независимость которого посягали римляне. Особенно автор подчеркивает те черты германцев, которых не хватает римлянам, например, прочность и чистоту брака у германцев.

Два другие произведения Тацита имеют намного больший объем, чем "Германия". В "Истории" автор описывает правление императоров династии Флавиев. Он начал с 69 г. н. э., с гражданских войн, начавшихся после смерти Нерона, и закончил 96 г. н. э. — гибелью последнего императора из династии Флавиев. Считается, что "История", в которой Тацит рассказывал о своем времени, была закончена около 110 г. н. э. После этого историк взялся за описание более ранних событий (времени правления Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нерона). Не ясно, как называлось это сочинение. Заголовок единственной сохранившейся рукописи — "От кончины божественного Августа". В самом сочинении автор несколько раз называет его анналами (Ann. III 65; IV 32; XIII 31). Поскольку первое название длинное и неудобное, поскольку события в произведении излагаются по годам, более распространено название "Анналы"48. Таким образом, оба произведения ("История" и "Анналы") описывали римскую историю с 14 до 96 г. н. э. Оба дошли до нас неполностью. Из 14 книг "Истории" сохранились полностью 4 первые книги и часть пятой, из 16 аниг "Анналов" — две части: неполностью первые 6 книг и последние 6 книг.

Излагая римскую историю первого века н. э., Тацит пользовался, скорее всего, различными документами и историческими сочинениями, однако он редко упоминает имена авторов этих сочинений, ограничиваясь обычно выражениями "большинство писателей утверждает", "некоторые полагают" и т. п., иногда проговаривается, что пользовался хроникой "Ежедневные ведомости" (Ann. III 3), протоколами сената (Ann. XV 74).

Тацит рисует мрачные картины римской истории. Безжалостные, несправедливые, наделенные различными пороками императоры, поразительная девальвация моральных принципов высших сословий, ужас и страх видны в каждой строчке.Мрачному, трагическому содержанию исторических сочинений соответствует серьезный, строгий, иногда торжественный, но всегда сдержанный стиль, оставляющий многое недосказанным, только подразумевающимся. Тацит постоянно стремится к величественности, он противник малого и в содержании, и в форме [40, 332]. Писатель соединил краткость Саллюстия с риторически-декламационными тенденциями нового стиля [40, 342]. Тацит любит редкие архаизмы, поэтизмы, необычные, созданные им самим конструкции и грамматические формы [31, 16—62], смелые метафоры и вообще эксперименты с формой [43, 76—236]. Иногда писатель говорит периодами, но его периоды не классические, где предложение за предложением полностью раскрывает основную мысль, где структура ясна и симметрична, хотя остается место и для неожиданных поворотов. Тацит, конструируя период, не забывает о характерном для него принципе антитезы, отдельные части его мыслей и предложений неожиданно, иногда даже пугающе теснятся, противоречат одни другим [58, 547].

В настоящее время Тацита считают объективным и достоверным автором. Он и сам в "Истории" говорит, что твердо намерен придерживаться истины (Hist. I 1), а в "Анналах" подчеркивает, что в отличие от других писателей, которые из ненависти сгущали или из лести смягчали краски эпохи империи, он будет писать без гнева и пристрастия — sine ira et studio (Ann. I 1). Особая осторожность историка проявляется уже в первых сочинениях. В "Агриколе" он упоминает отравление Домициана, но находит необходимым добавить: "Не решусь ничего утверждать, поскольку ничто не доказано" (Agr. 43)49. Рассказывая о Германии, он утверждает, что самое большое богатство германцев — домашние животные, что боги пожалели им золота и серебра, но вновь осторожно добавляет: "Однако я не решусь утверждать, что в Германии не существует ни одной золотоносной или сереброносной жилы" (Germ. 5)50. Такую же осторожность мы замечаем и в крупных сочинениях. Стаций, Светоний и другие без колебаний утверждают, что Нерон поджег Рим. Тем временем Тацит пишет: "Вслед за тем разразилось ужасное бедствие, случайное или подстроенное умыслом принцепса — не установлено (и то и другое мнение имеет опору в источниках), но во всяком случае самое страшное и беспощадное изо всех, какие довелось претерпеть этому городу от неистовства пламени". (Ann. XV 38) 51.

или отказа от низкопоклонства — крупицы старинной морали и жажды свободы республиканских времен, еще сохранившиеся в сердцах некоторых людей.

Перед глазами читателя проходят императоры и их наследники, сенаторы, правители провинций и другие должностные лица, всадники, доносчики, матроны, продажные женщины, народ и простонародье, вольноотпущенники, военные, варвары. Тацит изображает походы и сражения римского войска, дебаты в сенате, посольства чужестранцев. Он гордится мощью и силой римского государства. Однако о чем бы он ни говорил, он всегда возвращается к главной мысли — агонии республиканских свобод.

Тациту кажется важным показать, как исчезают реликты республиканских времен, как появился и разросся императорский террор, уничтожавший знатные роды и все сенаторское сословие, поддержанный страшным разгулом доносчиков. Он также характеризует цель "Анналов": "я считаю главнейшей обязанностью анналов сохранить память о проявлениях добродетели и противопоставить бесчестным словам и делам устрашение позором в потомстве" (Ann. III 65, 1)52.

Тацит прославляет и мужчин, и женщин, совершавших честные поступки. В рассказе о временах Нерона появляется гордый, напоминающий седую эпоху цинцинатов и фабрициев Публий Клодий Тразея Пет. Его Тацит упоминает не только в "Анналах", но и в "Агриколе" (2) и "Истории" (II 91; IV 5—8). Во времена Нерона Тразея был лидером сенатской оппозиции. Он активно участвует во всех заседаниях сената, при обсуждении любого дела, хотя и знает, что постановления сената не имеют силы, что император может решить по-своему. Он не доволен, что сенат занимается пустяками (Ann. XVIII 49), осуждает роскошь, требует восстановить старинные права проконсулов (Ann. XV 20—21). Когда в сенате излагалась официальная версия убийства матери Нерона, он поднялся и вышел, не апплодировал на представлениях Нерона (Ann. XVI 21) и противился желанию Нерона и сената погубить Антистия Вера (Ann. XIV 48—49). Когда Нерон организовал нападки против Тразеи в сенате и сенат осудил его на смерть, этот противник единовластия стоически встретил такое известие и мужественно принял смерть (Ann. XVI 34—35). С особым вниманием Тацит изображает и его единомышленников-оппозиционеров Сорана, Сенециона и других [14, 58].

Колорит "Анналов" Тацита мрачен. Однако автор ничего не преувеличивает. Жуткие картины, нарисованные Тацитом, подтверждает Светоний (Tib. 61) и Дион Кассий (VIII 23). Ужас вселяет атмосфера неуверенности, страха, слежки, шпионажа. Ломались и уничтожались духовные основы общины, в которой римлянин всегда чувствовал себя в безопасности. Ведь Тацит еще видит остатки свободы (libertas) (Ann. I 74, 5; XIII 18, 2). Все ресурсы величественного повествования он мобилизует не для того, чтобы просто сообщить читателям об исторических событиях, но для того, чтобы высказать, где скрыта их суть.

(libertas) и Закона об оскорблении величества (lex maiestatis). Тацит может об этом не упоминать, но он, вне сомнения, хотел, чтобы мы, читая о том, как римляне боролись с разливами Тибра, поняли, что они вели себя как свободная община. Он был уверен, что легионы, сотрясающие землю далеких краев грохотом походов, умножали богатство и мощь не императора, а всего римского народа. Понимая, что государство выросло из одежд полиса, что для управления и ведения дел в огромной империи нужна новая институция, не имея никаких иллюзий по поводу уничтожения императорской власти, Тацит все же необыкновенно дорожит моралью и реликтами устоев общественной жизни республиканских времен. Для него важна честь старинных родов (Ann. VI 29; XI 12). Он — сторонник римских завоеваний и осуждает неповоротливых полководцев и невоинственного Тиберия (Ann. IV 32, 1; 74, 1). Он восхищается Цециной, Германиком, Корбулоном и другими прекрасными полководцами. По старинному римскому обычаю, если раб убивал хозяина, все рабы этого дома наказывались смертью. Тацит высказывается за этот жестокий традиционный обычай косвенно (Ann. XIV 42—45), поскольку он приводит аргументы только в его защиту, а контраргументы замалчивает. Он прославляет суровую дисциплину военной службы (Ann. I 31; I 35; III 21; XIII 35), не любит народных трибунов, налагающих вето на распоряжения сената (Ann. III 27 и 29), восхищается смелыми, порядочными и умными женщинами, но еще больше ценит их присутствие дома, в семье, прославляет их добродетельность и знание "своего места" (Ann. II 55; III 33, 34). Он любуется величественным образом сената, диктующего свою волю другим народам (Ann. III 60), и у него бесконечно щемит сердце из-за страшной драмы его уничтожения.

Для повествования Тацита характерно все увеличивающееся напряжение, а развязка возбуждает сильный эффект. Особенно удачны страшные, кошмарные сцены, например, картина бури (Ann. I 70), пожар в Риме (Ann. XV 38), пожар на Капитолии (Hist. III 71—73) и т. д. Рассказы о людях написаны как эпизоды драмы. Драматические столкновения возникают из-за конфликта характеров. Тацит представляет этическую концепцию характера: он судит и оценивает действия добродетельных и безнравственных людей [75, 46]. Например, последний разговор Сенеки и Нерона — это как бы столкновение двух персонажей трагедии. Он начинается кратким вступлением, где в свойственном Тациту отрывистом, взволнованном тоне рассказывается о том, что приятели Нерона начали клеветать на учителя и уговаривать избавиться от него. Узнав об этом, Сенека обратился к воспитаннику:"Уже четырнадцатый год, Цезарь, как мне были доверены возлагавшиеся на тебя надежды и восьмой — как ты держишь в своих руках верховную власть. За эти годы ты осыпал меня столькими почестями и такими богатствами, что моему счастью не хватает лишь одного — меры. Приведу поучительный пример, относящийся не к моему, а к твоему положению. Твой прадед Август дозволил Марку Агриппе уединиться в Митиленах, а Гаю Меценату, не покидая города, жить настолько вдали от дел, как если бы он пребывал на чужбине; один — его товарищ по войнам, другой — не менее потрудившийся в Риме получили от него хоть и очень значительные, но вполне заслуженные награды. А я что иное мог предложить твоей щедрости, кроме плодов моих усердных занятий, взращенных, можно сказать, в тени и получивших известность лишь оттого, что меня считают наставником твоего детства, и это — великая награда за них. Но ты, сверх того, доставил мне столь беспредельное влияние и столь несметные деньги, что я постоянно сам себя спрашиваю: я ли, из всаднического сословия и родом из провинции, числюсь среди первых людей Римского государства? Я ли, безвестный пришелец, возблистал среди знати, которая по праву гордится предками, из поколения в поколение занимавшими высшие должности? Где же мой дух, довольствующийся немногим? Не он ли выращивает такие сады, и шествует в этих пригородных поместьях, и владеет такими просторами полей, и получает столько доходов с денег, отданных в рост? И единственное оправдание, которое я для себя нахожу, это то, что мне не подобало отвергать дарумое тобой.Но и ты, и я уже исчерпали меру того, что принцепс может пожаловать приближенному, а приближенный принять от принцепса; все превышающее ее умножает зависть. Конечно, она, как и все смертное, ниже твоего величия, но я подвергаюсь ее нападкам, и меня следует избавить от них. И подобно тому как, обессилев в бою или в походе, я стал бы просить о поддержке, так и теперь, достигнув на жизненном пути старости и утратив способность справляться даже с легкими заботами, я не могу более нести бремя своего богатства и взываю к тебе о помощи. Повели своим прокураторам распорядиться моим имуществом, включить его в твое достояние. Я не ввергну себя в бедность, но отдав то, что стесняет меня своим блеском, я уделю моей душе время, поглощаемое заботою о садах и поместьях. Ты полон сил и в течение стольких лет видел, как надлежит пользоваться верховною властью; а мы, старые твои приближенные, вправе настаивать, чтобы ты отпустил нас на покой. И тебе послужит только ко славе, что ты вознес превыше всего таких людей, которые могут обходиться и малым".На это Нерон ответил приблизительно так: "Тем, что я могу тут же, без подготовки, возражать на твою обдуманную заранее речь, я прежде всего обязан тебе, научившему меня говорить не только о предусмотренном, но и о непредвиденном. Мой прапрадед Август, действительно, дозволил Агриппе и Меценату уйти на покой после понесенных ими трудов, но это было сделано им в таком возрасте, уважение к которому защищало все, что бы он им ни предоставил; к тому же он не отобрал у них пожалованного в награду. Они ее заслужили походами и опасностями, в которых проходила молодость Августа; и твой меч и рука не оставили бы меня, если бы мне пришлось употребить оружие; но так как обстоятельства того времени требовали другого, ты опекал мое отрочество и затем юность вразумлением, советами, наставлениями. И то, чем ты меня одарил, пока я жив, не умрет, тогда как предоставленною мною тебе — сады, поместья, доходы — подвержено превратностям. Пусть я был щедр к тебе, но ведь очень многие, не обладавшие и малой долей твоих достоинств, владели большим, чем ты. Стыдно называть вольноотпущенников, которые богаче тебя. И меня заставляет краснеть, что ты, к которому я питаю привязанность как к никому другому, все еще не превосходишь всех остальных своим состоянием.К тому же и ты вовсе не в таком возрасте, который лишает возможности заниматься делами и наслаждаться плодами их, и мы еще в самом начале нашего властвования. Или ты находишь, что тебе нельзя равняться с Вителлием, который трижды был консулом, а мне — с Клавдием и что я неспособен дать тебе такое богатство, какое Волузий скопил длительной бережливостью? Но если кое-когда мы по легкомыслию молодости отклоняемся от правильного пути, то разве ты не зовешь нас назад и не направляешь с особенною настойчивостью наши юношеские силы туда, куда нужно, и не укрепляешь их своею поддержкой? И если ты отдашь мне свое достояние, если покинешь принцепса, то у всех на устах будет не столько твоя умеренность и самоустранение от государственной деятельности, сколько моя жадность и устрашившая тебя жестокость. А если и станут превозносить твое бескорыстие, то мудрому мужу все-таки не подобает искать славы в том, что наносит бесчестье другу". (Ann. XIV 53—56)53.

Хотя, казалось бы, в такой ситуации (Сенека хочет вырваться из окружения Нерона, Нерон не хочет его отпускать) должен был происходить простой диалог, Тацит слова собеседников сложил в речи. Обе речи достойны одна другой, аргументы перекрещиваются. Осознав опасность, Сенека пытается избежать ее с помощью своего красноречия. Нерон же, по Тациту, "созданный природою, чтобы таить в себе ненависть, прикрывая ее притворными ласками" (Ann. XIV 56), сыплет такими же восхвалениями и софистическими изворотами.

В сочинениях историка много таких речей, противопоставленных друг другу (Ann. III 33—34; XIV 20—21; Hist. IV 6—8 etc.). Автор их придумал сам, хотя, как представляется, он старался быть объективным, воссоздать тон разговора, его содержание, аргументы. Это показывает сравнение текста найденной в XVI в. в Лионе речи императора Клавдия, высеченной на бронзовой плите, с речью, представленной Тацитом в "Анналах" (XI 24). Тацит построил речь в соответствии с требованиями риторики, сократил ее, расставил акценты, но по сути ничего не изменил. Как показывают цитированные речи Сенеки и Нерона, писатель работал кропотливо, как бы иллюстрируя риторический вопрос Цицерона по поводу истории: "Чей голос, кроме голоса оратора, способен ее обессмертить?" (De or. II 9, 36). В сочинениях Тацита и публично произносимые речи, и частные беседы характеризуют говорящих. Например, манера речи императора Клавдия шероховата и сбивчива, а у Тиберия — каждое слово взвешено, но ему намеренно придана двусмысленность [52, I 317—319].

Персонажей характеризуют также поступки и действия. Хотя Тацит любит и непосредственную оценку их этических качеств, косвенная характеристика преобладает [52, I 314].

к античности, поскольку там стиль есть выражение определенных художественных установок автора, а не характерной для данного человека манеры речи. "Диалог об ораторе" Тацит написал длинными цицероновскими периодами, таким образом воздавая честь знаменитому оратору. В "Агриколе" он подражает стилю Саллюстия, а в "Германии" — стилю Сенеки [58, 7]. Стиль "Анналов" совершенно иной. Лаконизм, характерный для Саллюстия (brevitas Sallustiana), Тацит сочетает с нервной, напряженной, исполненной пафоса манерой речи так называемого "нового стиля", распространившейся в I в. н. э. Свойственая Тациту краткость выражается в том, что он почти отказывается от периодов, не употребляет союзов, соединяющих два или несколько главных самостоятельных предложений, и часто оставляет читателю возможность самому додумать недостающие слова или закончить начатую мысль.

В сочинениях Тацита доминирует антитеза [16, 235; 35, 81—85; 40, 339]. Он любит не только поместить рядом речи возражающих друг другу спорщиков, но и подчеркнуть контрасты характеров. Например, противоположность подозрительному, скрытному и жестокому Тиберию — открытый, приятный, великодушный Германик. Группа простых, прямых, отважных "оппозиционеров"-стоиков, окружающих Тразею, противопоставлена другим — размякшим, распущенным, притворяющимся сенаторам и самому Нерону. Суммируя рассмотренные черты творчества Тацита, делается вывод: для него характерна благородная приподнятость, пристрастие к необыденным вещам, отвага, краткость [40, 335].

"Анналы" Тацита начинает гекзаметрическая строчка: Urbem Romam a principio reges habuere ("Городом Римом от его начала правили цари"). Может быть, это цитата из не дошедшего до нас эпоса поэта II в. до н. э. Энния "Анналы", а может быть, Тацит сам придумал эту строчку, желая продемонстрировать связь с Эннием. Он любил реминисценции. Например, начиная "Германию" словами Germania omnis, он напоминает начало "Записок о галльской войне" Юлия Цезаря Gallia omnis. Начав поэтической строчкой, он рассыпает поэтизмы по всему произведению. Только поэты придавали слову sinister значение "губительный". Тацит выбирает именно это значение (I 74, 3). Он не употребляет частого в прозе слова firmitas, а только свойственное поэзии слово firmitudo, не говорит claritas, а claritudo. Авл Геллий разъясняет, что суффикс -tudo придает стилю достоинство (XVII 2, 19).

Тацит придумывает необычные случаи употребления сочетаний слов, новых слов. Только один он в римской литературе использует сочетание domus regnatrix (I 4, 4), festa plebs (II 69, 2)55. Тацит не употребляет глагола cresco. Везде он выбирает редкое, поэтическое слово glisco. Вместо (non) possum он употребляет quaeo и nequaeo. Насколько возможно избегает опасности повтора. Здесь его выручают богатые запасы латинской синонимики. Он любит не только лексические синонимы, но и синонимические синтаксические конструкции.

Однако патетичность Тацита не превращается ни в вычурность, ни в напыщенность. Она совершенно не мешает логике изложения и реалистическому способу изображения. Кроме того, Тацит никогда не скатывается к натурализму. При желании можно убедиться в этом, сравнив места в "Анналах" Тацита (XIV 2, 9, 1) и в повествовании Светония (Ner. 28; 34), в которых говорится о тех же самых вещах.

разговорчив, в ней меньше редких слов и других стилистических нововведений [34, I 267, 377; II 282—290]. Не ясно, почему так произошло. Возможно, вторая часть писалась после перерыва, возможно, автор прихварывал и спешил закончить сочинение, не пускаясь на поиски новшеств.

Хотя Плиний Младший предсказывал сочинениям своего друга Тацита великую славу (Plin. Epist. VI 6), его пророчества исполнились не сразу. Тацит не стал классиком, то есть автором, читаемым в школах, и во II и в III веках он не был желанным автором. Его популярность выросла в IV в. Историк Аммиан Марцелин назвался его последователем и, учась у Тацита изложению мыслей, боролся с христианской литературой. В III или в IV в., возможно, при переписке папирусных свитков в тетради, называемые кодексами, "Анналы" были соединены с "Историей" в одно произведение. Такое сочинение из тридцати книг в IV в. читал Св. Иероним (Comm. ad Zach. III 14). Потом Тацитом начинают интересоваться и ссылаться на него Озорий (V в.), Сидоний Аполлинарий (V в.), Иордан (VI в.) и другие христианские авторы. Затем его забывают, как и всю античную литературу. Истрепавшись, теряется большая часть "Истории", пропадают книги из середины "Анналов" и само окончание. Однако в монастырях эпохи Каролингов Тацита уже читают и переписывают.

Первое печатное издание сочинений Тацита появилось в 1470 г. в Венеции. В 1574 г. гуманист Юстас Липсий (1547—1606) издал сочинения Тацита, исправив ошибки, появившиеся в них при переписке за прошедшие столетия, а также снабдив издание критикой текста и реальными комментариями. Он вновь отделил "Историю" от "Анналов". Липсий так углубился в Тацита, что выучил его наизусть и мог безошибочно процитировать любое место. Не только Липсий, но и весь XVI век изучал Тацита. Из его сочинений были выбраны места об управлении государством, и по таким подборкам, словно по учебникам, учились политологии. Тацита считали учителем правителей и всех лиц, общавшихся с ними.

В XVII в. из сочинений Тацита черпали сюжеты драматурги. Сирано де Бержерак создал трагедию "Смерть Агриппины" (1654 г.), П. Корнель написал трагедию "Отон" (1665 г.), Ж. Расин — трагедию "Британник" (1669 г.). В XVIII и XIX вв. Тацита прославляли как противника деспотизма, судью монархов, глашатая республиканских свобод. Прочитавший его В. Альфиери написал трагедию "Октавия" (1779 г.), а М. Ж. Шенье создал драму "Тиберий" (1805 г.). Поэтому на Тацита набросился Наполеон, обвинив его в клевете на императоров, потребовав изъять его сочинения из школ и репрессировав Шенье с Шатобрианом. Тацитом восхищались русские декабристы и революционные демократы.

Марк Валерий Марциал (40—104 гг. н. э.) был поэтом, произведения которого — своеобразное звено, соединяющее литературу, выражавшую дух оппозиции или исполненную тоски по прошлому, с сочинениями, проповедовавшими императорскую идеологию. Поэт прославляет поэзию Лукана и его самого, почитает его жену, свято хранящую память о нем, с другой же стороны, в устах Марциала звучат и такие слова:

Поэт был родом из Испании, из маленького города Бильбилы, жители которого имели римское гражданство. Приблизительно в двадцать пять лет он прибыл в Рим. Сначала он держался рядом с соотечественниками, происходившими также из Испании Луцием Аннием Сенекой и его братьями, но после их смерти нашел других знаменитых и влиятельных друзей и знакомых. По-видимому, в Риме он жил жизнью клиента.

Клиентела была способом гражданских отношений, пришедшим из далекой древности (римляне утверждали, что со времен Ромула). Знатный и влиятельный человек (patronus) опекал группу незначительных граждан (clientes). Патрон произносил речи в судах в качестве адвоката своих клиентов, поддерживал деньгами потерявших имущество и т. п. Клиенты помогали патрону организовывать избирательную кампанию. И те, и другие приглашали друг друга в качестве свидетелей при утверждении каких-либо договоров, завещаний и т. п. Это были священные, дружеские и семейные отношения.

Позднее они переродились: во времена Марциала клиенты превратились в толпу угодников, ожидающих подачек, а патроны смотрели на них свысока, однако держали из честолюбия: чем большая толпа сопровождала патрона, спешащего на форум, заседание сената или куда-нибудь еще, тем больше он гордился. Патрон ежедневно давал клиентам по несколько сестерциев на еду, но если он болел или был в отъезде, эта толпа его постоянных спутников ничего не получала. Большинство клиентов того времени были своеобразными неудачниками: прибывшие из провинции молодые искатели счастья, не получившие по наследству никакого имущества и не сумевшие научиться никакому ремеслу жители Вечного города. Все они кое-как существовали за счет клиентелы.

С зависти лопнуть готов, говорят, кто-то, милый мой Юлий,  
Что мой читатель — весь Рим, — с зависти лопнуть готов. 

[...]С зависти лопнуть готов, что владею под Римом я дачкой,  
В Риме же дом у меня, — с зависти лопнуть готов.         

(IX 97, 1—2; 7—8).

Сам ли поэт приобрел загородное поместье и дом в Риме, или ему их кто-то подарил, мы не знаем. Можно только гадать: может быть, клиентела была более необходима Марциалу не ради денег, а в расчете на знакомства, для достижения признания. А может быть, было совсем иначе: возможно, когда поэт прославился, богачи хотели общаться с ним как со знаменитостью и были к нему более щедрыми, чем к другим клиентам.

Став известным, проведя в столице тридцать пять лет, Марциал вернулся на родину. Он радовался, что может там жить спокойно и приятно:

Рощица эта, ключи, и сплетенного сень винограда,  
И орошающий все ток проведенной воды, 
Луг мой и розовый сад, точно в Пестуме, дважды цветущем,  
Зелень, какую мороз и в январе не побьет,
И водоем, где угорь у нас прирученный ныряет,  
И голубятня под цвет жителей белых ее —
Это дары госпожи: возвратившись чрез семь пятилетий  
Сделан Марцеллою я был этой дачи царьком.
Если бы отчие мне уступала сады Навсикая,  
Я б Алкиною сказал: "Предпочитаю свои".       

(XII 31).

другу: "Я слышу, умер Валерий Марциал; горюю о нем; был он человек талантливый, острый, едкий; в стихих его было много соли и желчи, но немало и чистосердечия" (Epist. III 21, 1)59. Сохранилась вся поэзия Марциала — 15 книг эпиграмм. Мы уже упоминали об этом старинном жанре, появившемся некогда в Греции. Краткие стихотворения на разные мотивы (любви, философии, искусства, пиров и т. п.) никогда не были забыты, но особенно расцвели в эллинистическое время.

Идея первой книги эпиграмм Марциала не оригинальна: сборник относится к популярному в эпоху эллинизма типу описаний знаменитых строений. Он посвящен открытию огромного амфитеатра, который последующие поколения назовут Колизеем. В эпиграммах представлены картины гладиаторских боев и "охоты" на зверей, происходившей на арене. Вот как лаконично в стихотворении, состоящем из двух строчек, Марциал рисует неудачную борьбу с медведем гладиатора по имени Дедал (гладиаторов, "охотившихся" на зверей называли бестиариями):

Ты, раздираемый здесь на арене луканским медведем,  
Как ты хотел бы, Дедал, крыльями вновь обладать!        

(Spect. 8). 

Марциал пользуется тем, что греческий миф о Дедале, сделавшем крылья из перьев и улетевшем из неволи, был всем хорошо известен.Затем поэт задумал сборник надписей на посылаемых гостинцах. Римляне любили посылать в подарок один другому домашних и диких птиц, плоды, оливки и другие пищевые продукты. Марциал придумал воображаемые надписи при отправке бобов, муки, свеклы, репы, капусты, фиг, козленка, яиц, поросенка, персиков, куропаток и другого добра, каждому подарку посвящая по двустишию. Например, дарение меда сопровождали бы такие строчки:

Вот из Паллады лесов на Гиметте Тесеевом нектар.  
Дар этот славный тебе собран воровкой-пчелой.        

(Xen. 104).

ценимый. Во вступлении к книге Марциал шутит, что можно и не посылать подарков, пусть читатель отправит понравившееся двустишие, и его друг или родственник представит себе, будто бы получил подарок.

Идею надписей на подарках поэт развивает дальше, создавая еще одну подобную книгу. Римляне любили вручать различные подарки гостям, возвращающимся домой после угощения. Особенно много подарков раздавали на празднике Сатурналий. Марциал сочинил целый сборник надписей на подарках в честь Сатурналий. Подаренные вещи в них часто говорят с людьми. Деревянный подсвечник так обращается к получившему его счастливцу:

Видишь, из дерева я: будь с огнем осторожен, иначе  
Может подсвечник и сам лампою вспыхнуть большой.        

(Apoph. 44).

Таким образом, первые сборники эпиграмм Марциала продолжали традиции греческой эпиграммы, стараясь уместиться в рамках жанра. Поэт оттачивал перо, учился лаконизму. Ведь все стихотворения двух последних упомянутых книг имеют только по две строчки. Впоследствии Марциал начал писать эпиграммы только насмешливого характера. Он издал двенадцать таких книг и сформировал жанр сатирической эпиграммы. Греческие авторы также писали злые и иронические эпиграммы, но их было немного, они терялись среди произведений на другие темы. Хотя в двенадцати книгах Марциала мы находим и нежные эпитафии (VI 52; VI 85; VII 40 etc.), и лирические строфы (IV 18; IV 44; XII 34 etc.), и описания статуй (IX 43; IX 44), высеченных барельефов (III 35; III 41 etc.), насекомых или маленьких животных, заключенных в янтаре (IV 32; IV 59; VI 15), доминируют все же сатирические эпиграммы.

Во вступлении ко II книге поэт называет язык эпиграммы злым. Правда, саркастической сатиры в его эпиграммах не много. Чаще мы встречаем иронию или юмор. Марциал не считает себя создателем жанра. Во вступлении к I книге он говорит, что такие стихотворения писали Катулл, Марс, Педон, Гетулик. Современные исследователи находят в его творчестве связи и с греческой эпиграммой [61, 6—142]. Однако надо бы подчеркнуть, что создатели и греческой, и римской эпиграмм писали на различные темы, а Марциал заслужил себе славу в истории литературы тем, что утвердил модель эпиграммы, существующую в Европе до наших дней.

с некрасивыми и старыми: около них она выглядит более привлекательной (VIII 79). Пока неповоротливый брадобрей заканчивает бритье, борода клиента отрастает снова (VII 83). У богача много перстней, но он не в состоянии купить для них шкатулку (XI 59). Квинт влюбился в одноглазую Таиду. Получается, что она слепа на один глаз, а он — на оба (III 8). Что ты удивляешься, что уши Мария отвратительно пахнут? Ты ведь сам в них постоянно что-то нашептываешь (III 28). Неумелый оратор говорит долго и бесконечно надоедает (VI 35). Один поэт, готовясь читать стихи на публике, кутает себе шею шерстяной тканью. Может быть, она больше подходит для ушей слушателей (IV 41)? Смуглянка уехала на курорт. Она надеется там стать белокожей (IV 62). Кудрявый становится приближенным жены друга (V 61). Лысый издали кажется трехглавым: по краям — головы, покрытые волосами, а в середине — лысая (V 49). Врач дал горькую настойку, а плату осмеливается просить сладким медом (IX 94). Учитель кричит в школе с самой зари, даже будит людей, живущих по соседству (IX 68). Сгорел дом плохого поэта. Аполлону и музам обидно, что поэт остался жив (XI 39).

Марциал не критикует великих. Императорам он пишет угодливые строфы. Поэт смеется над болтунами, обжорами, стремящимися к наживе, притворными друзьями, пьяницами, знахарями и плохими адвокатами, хвастунами, скупцами, распутниками, обманщиками, молодящимися мужчинами и женщинами из своего окружения. Живые и остроумные, его эпиграммы на первый взгляд кажутся простыми. Однако, всмотревшись повнимательнее, мы замечаем, что поэту иногда нужно было хорошенько пошевелить мозгами, чтобы они были такими. Остроумия он достигает различными способами.

I 90; III 4; V 25; VI 2; VI 5; VI 6; VI 50; IX 88 etc.). Примером такого юмора может быть следующая эпиграмма:

Приторговав для себя дорогую в деревне усадьбу,  
Дать мне сто тысяч взаймы, Цецилиан, я прошу.
Не отвечаешь ты мне, но ответ я в молчании слышу:  
"Ты не отдашь!" Для того, Цецилиан, и прошу.        

(VI 5).

Мы бы ожидали клятв, что долг будет возвращен, но поэт переворачивает вверх ногами наше предположение. Эта хлесткая эпиграмма украшена еще и орнаментом эпифоры (одинаковые концовки строчек). Римляне постоянно жаловались, что в трактирах обманывают, вино там разбавляют водой в несколько раз больше, чем принято. А Марциал ту же самую мысль высказывает так, что слушатели хохочут или во всяком случае улыбаются:

Суровые мужи всегда осуждали юных щеголей в различных развевающихся одеяниях, не желающих носить традиционную национальную одежду — тогу, и считали это знаком неприличия. Только один раз в год, на празднике Сатурналий, всем разрешалось снимать тоги. Марциал подсмеивается над строгими блюстителями нравственности, написав краткую эпиграмму, изображающую обратную ситуацию:

Никого нет резвей Харисиана:  
В Сатурналии в тоге он гуляет.      

(VI 24).

Часто парадоксальный образ или парадоксальная мысль появляется в последней строчке эпиграммы. Уже сложен погребальный костер, уже куплены благовония, уже все приготовлено, чтобы обмыть умершего и натереть душистым маслом, уже подготовлено место для погребения, но смертельно больной выздоравливает, сообразив, что по завещанию оставил имущество другому:

Строили легкий костер с папирусом для разжиганья,  
И покупала в слезах мирру с корицей жена;
Бальзамировщик готов был, и одр, и могила готовы,  
И в завещанье вписал Нума меня — и здоров!        

(X 97).

Даже квадранта жене, Фавстин, не завещано Криспом.  
"Ну а кому ж отказал он состоянье?" Себе.        

(V 32).

Во-вторых, Марциал пользуется смехом, основанном на логическом умозаключении (I 96; I 99; II 50; III 34; VI 89; IX 13; X 39; X 43; XII 29 etc.). К этой группе относят такую эпиграмму:

Замуж идти за меня очень хочется Павле, но Павлы  
Я не желаю: стара. Старше была б, — захотел.        

(X 8).

Сориентироваться самим нужно и в следующей эпиграмме: Гемелл наш Марониллу хочет взять в жены: Влюблен, настойчив, умоляет он, дарит. Неужто так красива? Нет: совсем рожа! Что же в ней нашел он, что влечет его? Кашель. (I 10).

ответе, слово "кашель" раскрывает суть не прямо, читатели должны сделать вывод сами.Вот как Марциал отвечает укоряющему его устроителю одного пира:

Незнакомых мне лиц зовя три сотни, 
Удивляешься ты, бранишься, ноешь,  
Что нейду я к тебе по приглашенью?  
Не люблю я, Фабулл, один обедать.       

(XI 35).

Читатели должны осознать парадоксальную истину: оставшись один дома, поэт не чувствует, что он один, а среди множества незнакомых он бы почувствовал себя одиноким.В-третьих, у Марциала юмор основывается на игре слов (I 24; I 79; I 98; III 75; VI 50; VI 66; X 69; XIV 70; XIV 56 etc.). Играя словом "свой", он издевается над плагиатором:

Павел скупает стихи и потом за свои выдает их. 
Да, что купил, ты считать можешь по праву своим.        

(II 20).

Подобным образом высмеивается и девушка, купившая себе парик и утверждающая, что у нее свои волосы (VI 12).В-четвертых, юмор подкрепляется риторическими средствами (гиперболами, повторениями и т. д.) (I 77; II 41; V 24; XI 47; XII 39 etc.). Сильно гиперболизируя, Марциал рисует впечатляющий образ вора:

 будь осторожен;  
Удержу нет, и хотя крив он, но в оба глядит.
Тут из-под носа у слуг пропадают и кубки и ложки,  
Да и салфеток убрал много за пазуху он.
Он не упустит плаща, соскользнувшего с локтя соседа,  
И постоянно домой в двух он накидках идет.
И у домашних рабов задремавших даже лампаду  
Не постесняется он с пламенем прямо украсть.
Коль ничего не стащил, своего же раба обойдет он  
Ловко, и сам у него стащит он туфли свои.       

(VIII 59).

Гиперболичны также и образы обжор (I 20; II 37; VI 20), пьяниц (I 32; VI 78; V 70).Марциалу нравится играть и риторическими фигурами. Вот какую лавину хиазмов он обрушивает на завистника:

С зависти лопнуть готов, говорят, кто-то, милый мой Юлий,  
Что мой читатель — весь Рим, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что во всякой толпе непременно  
Пальцем укажут меня, — с зависти лопнуть готов
С зависти лопнуть готов, что оба мне Цезаря дали  
Право троих сыновей, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что владею под Римом я дачкой,  
В Риме же дом у меня, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что друзьям я приятен и в гости 
Я постоянно хожу, — с зависти лопнуть готов.
С зависти лопнуть готов, что и любят меня, да и хвалят...  
Ну так и лопни, коль ты с зависти лопнуть готов.        

(IX 97).

"Но ведь поэтов таких превозносят, восторженно хвалят".  
Хвалят их, я признаю, ну а читают меня.       

(IV 49, 9—10) .

Из поэтов его больше всех привлекал Катулл. Марциал считал себя охранителем и продолжателем его традиций. И действительно, среди современников он был так же популярен, как и его предшественник, а среди потомков заслужил, может быть, даже и большую славу.

ЮНИЙ ДЕЦИМ ЮВЕНАЛ (около 60 — 140 г. н. э.) был более суровым критиком общества, нежели Марциал или Гораций. О его жизни мы знаем не много. Поэт был родом из Италии. Он долго занимался адвокатской деятельностью или был ритором. Марциал однажды назвал его красноречивым (VII 91). Уже не молодым Ювенал издал 5 книг с 16 сатирами, сочиненными гекзаметром. В биографии поэта, написанной позднее, есть сведения об его изгнании в конце правления жестокого Домициана. Некоторые авторы по поводу этого изгнания высказывают сомнения [68, 112], однако большинство полагает, что Ювеналу пришлось его испытать [21, 100—127].Первые 9 сатир очень злые, безжалостно бичующие испорченных римлян, а другие — не столь острые. В них больше общих размышлений, порицающих врожденные недостатки, а не пороки эпохи. Поэтому в XIX в. даже были сомнения, все ли сатиры принадлежат Ювеналу [46].

Поэту импонировала философия стоицизма. Находят и прямые связи его творчества с идеями Сенеки, и косвенное влияние трактата философа "О гневе", когда Ювенал негодует на прогнившее общество [3, 192—195]. Поэт находится под впечатлением и греческого философа Демокрита. Он повторяет распространенное в античности выражение, что Демокрит постоянно смеялся и издевался над пороками и недостатками (Hor. Epist. II 1, 194; Cic. De or. II 58; Sen. De tranq. an. 15, 2). Ювенал так пишет о смеющемся Демокрите:

Знай, сотрясал Демокрит свои легкие смехом привычным 
[...]Он осмеял и заботы у черни, и радости тоже,
А иногда и слезу; сам же он угрожавшей Фортуне
В петлю советовал лезть и рукою показывал кукиш.       

(10, 33, 51—53).

Он не молча наблюдает, не один смеется над человеческой глупостью, он бранит, поучает, осуждает, советует.

Действующие лица сатир Ювенала — те же самые, что и в эпиграммах Марциала. Здесь мы видим все римское общество от аристократов до самых низов. Однако Ювенал не только более язвителен и зол, чем ироничный Марциал. Он выявляет социальные и политические аспекты поведения создаваемых типов. Его герои не просто развратники, бездельники, скупцы, лицемеры, но и взяточники, доносчики, притеснители жителей провинций — люди Рима императорских времен. Некоторые усматривают здесь влияние уже неоднократно упоминавшегося нами сочинения Феофраста "Характеры" [12, 63—66], однако необходимо заметить, что его персонажи живут не в абстрактном месте, а в Вечном городе или в Италии. В I сатире поэт, как будто стоя на перекрестке римских улиц (1, 63), наблюдает жизнь и заявляет, что, видя столько пороков, невозможно не писать сатиры:

Коль дарования нет, порождается стих возмущеньем. (1, 79).Он бичует мифологические поэмы, графоманию, разврат, кутежи, обман, грабительство, возмущается распутными аристократами и разжившимися вольноотпущенниками, выдающими себя за знатных людей игроками, надоедливыми клиентами и прижимистыми патронами. В других сатирах он критикует лицемерных моралистов (2); изнуряющую жизнь большого города, полную неудобств и опасностей (3); бессмысленность заседаний сената императорских времен (4); скупость и бессердечность патронов (5); женщин (6); бедственное положение интеллигентов и равнодушие к ним состоятельных и могущественных (7); мужчин (9). Прочие сатиры не столь острые, в них больше размышлений, а не осуждения. Поэт говорит об истинном благородстве и величайшем благе — добродетельности (8); излагает принципы философии стоицизма (10); порицает роскошь и восхваляет скромную жизнь (11); радуется возвращению друга из долгого и опасного пути (12); превозносит спокойствие души и чистую совесть (13); обсуждает принципы воспитания (14); порицает предрассудки (15). Последняя (16) сатира осталась незаконченной. Поэт в ней иронически говорит о военных.

Эти темы являются основными, однако нельзя сказать, что они бы излагались или развивались очень последовательно. Ювенал не забывает сатуры, имевшей природу смеси, и часто отклоняется в сторону или представляет вещи, связанные далекими аллюзиями. Поэтому его нелегко читать: нужно хорошо разбираться в античной истории, культуре, литературе. Композиция сатир не отличается ни изяществом, ни ясностью. Излюбленным "связующим материалом" для Ювенала является антитеза: принцип противоположности соединяет отдельные части одну с другой, сливает их в единое стихотворение [2, 74—161].

Поэт — мастер сентенции, гномического стиля, хлесткой фразы. Возможно, поэтому некоторые исследователи склонны считать его сатиры сборниками эпиграмм [62, 220]. Однако, видимо, более обосновано мнение, что мысли Ювенала прыгают, некоторые темы прерываются, структура непропорциональна потому, что поэт стремится создать впечатление импульса, экспромта, вспышки гнева и строит патетическую, напряженную сатиру, полную контрастов реальности и идеала [28, 151—221]. Его речь — это не беседа, поэт больше ориентируется на риторику, добавляющую декламационный момент. Его сатиры исполнены пафоса нового стиля.Для Ювенала, видимо, важнее была общая установка негодования, разоблачения, а не вопросы структуры. Наконец, жанр сатуры не требовал строгой композиции. Например, IV сатира начинается критикой типичного персонажа сатир Криспина. Абстрактно побранив его распутство, стремление к богатству, поэт начинает рассказывать, что он купил необыкновенно дорогую рыбу. Затем о Криспине забывается, потому что образ рыбы напоминает поэту другую рыбу. К ее истории Ювенал переходит строкой, пародирующей поэму "Германская война" Стация (4, 34), — обращением к музам. Поскольку сатира критикует бессмысленность сенаторских заседаний, солидное, напыщенное разбирательство вопросов ничтожного значения, поэт много места уделяет характеристике собирающихся сенаторов и только в конце стихотворения вновь мелькает образ огромной рыбы. Поэт заканчивает прямым разъяснением смысла сатиры.

не имеет никакого идеала [26, 235—236; 30, 93; 63, 47], что он нигилист [8, 15, 93—96; 55, 93—176]. Эти мысли интересны, но согласиться с идеей все уничтожающей критики, выдвинутой их авторами, не легко. Не ясно, почему в сатирах Ювенала мы должны усматривать два слоя: прямой и косвенный, скрытый, подразумеваемый. Ведь Ювенал — очень непосредственный, открытый поэт. Если он возмущается, то откровенно порицает, критикует, поучает. Вот как он критикует патрона, презирающего несчастных клиентов:

После Виррон для себя и для прочих Вирронов прикажет
Дать такие плоды, что и запахом ты насладишься:
Вечная осень феаков такие плоды приносила; 
Можно подумать, что выкрали их у сестер африканских.
Ты ж насладишься корявым яблоком наших предместий,
Где их грызут обезьяны верхом на козлах бородатых,
В шлемах, с щитами, учась под ударом бича метать копья.
Может быть, думаешь ты, что Виррона пугают расходы?
Нет, он нарочно изводит тебя; интересней комедий,
Мимов занятнее — глотка, что плачет по лакомству.
 [...]        

(5, 149—158).

В следующей сатире он негодует на интеллектуальных женщин:

Впрочем, несноснее та, что, едва за столом поместившись,
Хвалит Вергилия, смерти Дидоны дает оправданье,
Сопоставляет поэтов друг с другом: Марона на эту
Чашку кладет, а сюда на весы полагает Гомера.
Риторы ей сражены, грамматики не возражают,
Все вкруг нее молчат, ни юрист, ни глашатай не пикнут,
Женщины даже молчат, — такая тут сыплется куча
Слов, будто куча тазов столкнулась колокольцами.       

(6, 434—441).

Порицая и поучая, Ювенал изображает стародавние римские времена как противоположность современной испорченности:

        9—12).

Потомок рода знаменитых полководцев Сципионов, понаставив в своем доме их статуи, играет в кости ночи напролет. Здесь очевидно порицание, как и в ранее цитированных отрывках из сатир. Однако последняя строчка ведь представляет из себя противоположность: она говорит о дисциплине, присущей предкам. Почему в ней мы должны усмотреть скрытую сатиру? Образа жизни прадедов Ювенал нигде не критикует. Mores maiorum для него, как и для других римских писателей, являются идеалом. Поэта раздражает и возмущает влияние греческой культуры, само пребывание греков в городе:

  [...] Перенесть не могу я, квириты,Греческий Рим!      

(3, 60—61).

По его мнению, римская мораль пала, когда "на наши холмы просочился / Яд Сибариса, Родоса, Милета, отрава Тарента" (6, 296—297)81. Ювенал возмущается римлянами:

предков встают как идеал, как единственная крупная ценность:

Счастливы были, скажу, далекие пращуры наши
В те времена, когда Рим, под властью царей, при трибунах
Только одну лишь темницу имел и не требовал больше.       

(3, 312—314).

Поэт превозносит скромную жизнь предков (9, 84), их честность (13, 53), необученных, небогатых, но непорочных женщин (6, 288—289). В то время римляне были не рабами императора, а гражданами (4, 86—91). Прошлое, которое воплощает ностальгия по mores maiorum, всегда присутствует в сатирах Ювенала [11, 206]. Вспомнив далекое прошлое, поэт вздыхает: "много в чем мы могли бы теперь позавидовать тому времени" (). Понимая, что повернуть колесо истории назад невозможно, Ювенал все же говорит о некоторых элементах жизни предков, перенесенных в его времена. Герой его XI сатиры живет скромно в деревне. "Побуду Эвандром", — говорит он (11, 60), и в памяти читателя встает небогатый Эвандр из "Энеиды" Вергилия, учивший Энея: "Гость мой, решись, и презреть не страшись богатства" (Aen. VIII 364).

Приглашая гостя на обед, Ювенал говорит, что у него нет мебели, украшенной слоновой костью. Его рабы просты, не развращены и не испорчены. Гостю подадут мясо козленка, спаржу, яйца, виноград, груши, яблоки и местное, а не привезенное вино. Не будет танцоров, страстно трепещущих задом, гости будут слушать стихи Гомера и Вергилия. Они забудут о повседневности, о заботах, терзающих душу, и никуда не будут спешить. В конце сатиры звучит горечь, что приглашенному другу, к сожалению, скоро начнет надоедать спокойная деревенская жизнь. Вряд ли он выдержит хотя бы пять дней.

Кстати, на похожий скромный обед приглашал друга и один из самых богатых современников Ювенала Плиний Младший. Его гости получили по кочанчику салата, по три устрицы, по два яйца, пшеничной каши с медовым напитком, охлажденным снегом, маслины, свеклу, тыкву. Танцоров тоже не было, хозяин предложил посмотреть сцены из комедии, послушать чтение и игру на лире (Plin. Epist. I 15). Таким образом, это не пир Тримальхиона. Здесь другая жизнь, другие моральные установки. Римлянину, приносящему жертву богам, Ювенал советует:

 — 
Духа, не склонного к гневу, к различным страстям, с предпочтеньем
Тяжких работ Геркулеса, жестоких трудов — упоенью
Чувством любви, и едой, и подушками Сарданапала.
Я указую, что сам себе можешь ты дать; но, конечно, 
Лишь добродетель дает нам дорогу к спокойствию жизни.        

(10, 356—364).