Приглашаем посетить сайт

Гусейнов Г. : Аристофан.
Глава 14. "Великие походы эллинов и варваров в отдаленные страны редко имели успех"

Глава 14

«ВЕЛИКИЕ ПОХОДЫ ЭЛЛИНОВ И ВАРВАРОВ
В ОТДАЛЕННЫЕ СТРАНЫ РЕДКО ИМЕЛИ УСПЕХ»

Если бы Фукидид сумел внушить эту простую мысль своим согражданам лет за двадцать до того, как разместил ее в голове и на устах сицилийца Гермократа, сына Гермона, может быть, тогда все было бы иначе. Но Аристофан недаром поведал историю о разрезанном человечестве, только унылые, чахлые, едва способные ухватить улизнувший момент стилом своим историки никогда не пускали действительно сведущих и знающих толк в таких вещах, как история, людей на свои страницы. Но нечего сетовать на слепоту историков. Сицилийское предприятие — поначалу незаметно для самих афинян — отделило город жен от града мужей. Вместе с ополчением, со всем флотом, с пехотой лучшего набора, а потом еще дважды с пехотой очень хорошего и просто хорошего набора уплывали легендарные афинские доблести, туда уходили Афины историков, там суждено было городу испытать все то, к чему он так долго готовился. Уже на исходе первого года экспедиции, когда заводила похода оказался приговоренным к смерти, а первый противник авантюры — во главе войска, мало кто понимал, с чего, собственно, все началось. Не менее пяти тысяч афинских семей, начал бы свои объяснения любитель счислений,— а это большинство достаточного городского населения — лишились лучших членов. В Афинах как будто вправду случилось то, о чем рассказал Аристофан на пиру Агафона: в городе остались женские половинки тех, кто раньше представлял собою смешанное существо из мужчины и женщины.

пересаживаясь с корабля на корабль, минуя припортовые рынки, надолго задерживающие путешественников и купцов, однажды утром оказался в пирейской гавани, сойдя с купеческого корабля, принадлежавшего какому-то нейтральному городу. Так вышло, что в Афинах никто еще не знал о последних днях флота и армии, хотя известий и ждали со дня на день. Как бы то ни было, а приезжему первым делом нужно помыться, побриться, справиться о свежих городских новостях, и сделать все это сразу можно только у цирюльника. Для поддержания разговора чужеземец счел своим долгом высказать соболезнования по случаю гибели на Сикилии столь славных мужей, столь доблестных полководцев, какими были Никий, Ламах, Демосфен...

«По смерти Ламаха,— рассказывал чужеземец,— Никий убоялся войском един предводительствовать: прежде противореча Ламаху, он принужден был иметь какое-либо мнение. Но никакого уже не имел, как все в его осталось ведомстве. Вы же, афиняне, пославши в помощь Никию Демосфена и Евримедона, ошиблись: сии вожди, будучи весьма несходных нравов и потому несогласны, не имели бы успеха и в наилегчайшем предприятии. Сиракузяне же, вспомоществуемые коринфянами и спартянами, и под предводительством Гилиппа освободили город свой от осады...».

Слушая чужеземца, цирюльник поначалу обращал внимание только на выговор его и посмеивался про себя, думая, что человека этого учил языку греческому какой-нибудь старикашка, трепач, заброшенный с семьею в отдаленный колониальный город, но стоило цирюльнику услыхать «освободили город свой от осады», как стал он вслушиваться внимательнее...

«Многократно разбитые в море и на сухом пути соотечественники твои, и заключенные некоторым образом в Сикилии, где они не могли ожидать подвозу съестных припасов, и откуда им невозможно было укрыться, принуждены были предаться власти неприятеля. Воины были проданы как рабы или посланы в каменоломную работу, а полководцы ваши, Никий и Демосфен, избежали уготованной им казни, предавая сами себя смерти! Странно, что ты не знаешь о столь близко касающемся тебя и всего города несчастье!»

Цирюльник не добрил чужеземца, наспех обулся и бросился в Афины. По пути он нигде не останавливался, ни с кем не заговаривал, чтоб не расплескать ужасную весть. Тучный, бежал он с трудом, а когда добежал, последние остатки сил и разума оставили его, и он не сумел вразумительно объяснить, когда да кто ему все это рассказал. Закатывая глаза, он бормотал о каком-то чужеземце, о таких страшных и вместе нелепых вещах, что начальство решило для верности применить пытку. Но и под пыткой (его привязали к колесу) он повторил, что из проданных в рабство лучше всех устраивается на Сикилии тот, кто знает больше стихов из Еврипида, ибо все там большие поклонники драматурга. Еще говорил он, что несчастный час Афин приспел, раз даже его, честно принесшего весть о гибели войска, сочли смутьяном и фантазером. Дело в том, что чужеземец добрился у коллеги нашего правдеца, успел поужинать в харчевне, выспаться и утром быть уже далеко от Афин на корабле, держащем путь к персидским берегам.

«По чрезвычайных расходах и уронах в Сикилии,— продолжал он рассказывать кому-то из попутчиков,— афиняне уже не смогут противиться лакедемонянам. Казна их истощена, людей, могущих носить оружие, почти нет. Не имея ни кораблей, ни матросов, едва некоторое морем пропитание получат. Аттика не пашется, не сеется вот уже второй год подряд (так ловко ввернул в свою речь чужеземец то, что услыхал от цирюльника!)...». Но что слушать неизвестного человека, какой он свидетель?! Пытали цирюльника недолго (хотя Плутарх пишет, что долго), ибо решение о пытке принимало человечное Собрание, а новость подтвердилась чуть ли не через день-два, когда прибыли с рассказом ухитрившиеся спастись курьеры. И их правдивый рассказ в точности повторил тот, лживый.

Вообще греки тогдашние куда меньше нашего переживали за передачу достоверных сведений своим слушателям или читателям.

«... Не можно читать историю сего славнейшего и добродетельнейшего во древности народа, видеть тогда его несчастный конец, когда сам он мнит, что на высшую взошел ступень могущества, и не быть тронуту человечества жребием и тленностью наших добродетелей...». Корабль разговорчивого путешественника уже давно пристал к другому, далекому берегу.

У Аристофана был тезка родом из Византия, лет на двести моложе комика, большой поклонник, а для нас-то, можно сказать, хранитель Аристофана. Это он, Аристофан из Византия, Белел снабдить каждую комедию Аристофана с Эгины стихотворной аннотацией: человек опытный, тот, что из Византия, понимал, что тому, кто с Эгины, все труднее быть понятым младшими соотечественниками. С каждым новым поколением нужда в толкователях росла, и, когда ученик Аристофана из Византия, которого звали Каллистратом, составил очередной комментарий к нескольким комедиям, этого оказалось ему мало, и Каллистрат принужден был написать целую книгу о гетерах. Из афинских женщин, собственно говоря, только гетеры и могли быть для него предметом легко утоляемого любопытства: женщину домашнюю, домохозяйку аттическую, мать, дочь, сестру, свояченицу, тетку, раньше даже родня видала редко. Только в праздник, во время торжественной процессии или при отправлении кое-каких других обрядов посторонние могли достаточно свободно глазеть на всех женщин, на каких вздумается. После Зевсо-Аполлоновой операции, между тем, прошло уже столько столетий, что общение людей с целью достижения желанной целостности оказалось затруднено всерьез. Столько сходных половинок, но так расколот человеческий мир, что половинки подходящие рискуют так никогда и не найти друг друга.

С тех самых пор мужчина, муж, отец, хозяин, воин, брат, купец подвижен, деятелен, сметлив, расчетлив и нерасчетлив, разумен и безумен, он пишет плохие комедии или пишет комедии хорошие. Его жена, сестра или дочь, наложница, пленница или рабыня хранит, передает, придерживает, остается, отказывается или отказаться не может, ждет, почти всегда сидит взаперти, она исполняется гордости, гнева, она мстит без промедления, но с тонкою выдумкой, ибо располагает временем, пока сидит взаперти в окружении товарок своих, и есть время все обдумать, и есть время овладеть волшебством, тайным знанием, и применять его не в одном только ткачестве, но и в том, что издавна слывет мужским делом. Клитемнестра выткала тенета для Агамемнона, Ариадна дала роковой клубок Тезею, Пенелопа за ткацким станком обманывала женихов, одна сжигает полено жизни, другая пишет письмо на смерть, третья дает пропитанный ядами плащ, и так без конца они пугают несчастный, ослабленный войнами и кутежами мужеский род, человеческий род.

«совершает все то, что подобает мужчине, претерпевая, наряду с этим, и все то, что положено женщине». Это знание таинственной, как вы бы сказали, женской психологии столько раз выручало слуг Диониса. Еще первый жрец его, за чрезвычайную волосатость прозванный Черноногом, с успехом пользуя охваченных дионисийской страстью женщин, получал гонорары, в которые современникам Аристофана уже было так же трудно поверить, как и нам. Когда вакханками стали дочери тиринфского царя Прета, Черноног получил в награду за исцеление царевну в жены и полцарства. Потом позвали его к себе аргосцы, у которых та же беда приключилась со всеми горожанками. Черноног и тут запросил полцарства, аргосцы медлили и торговались, и за это Черноног потребовал еще треть царства для братца своего, Бианта. Что делать было, согласились аргосцы...

И так повсюду, где родятся страстные женщины, дождутся наживы слуги Диониса. Суетлив и непостоянен мужеский род, до конца надежно женское племя. Легкомысленный и злоречивый Тимон, сын Эхекратида из Коллита, Тимон, мизантроп и безбожник, мог сказать об Афинах, что славный «сей град вскормил больше гетер, чем любой другой город, славный мужами!». Вы, помнящие Фемистокла с его квадригою, или Перикла с Аспасиею, или Сократа с Диотимою (уж умолчу о Ксантиппе, да был еще слушок в Афинах, что во время войны, чтоб не падала численность населения, велели Сократу, жрецу гражданского здравия, взять себе в жены еще и Мирто), вы, помнящие, конечно, сразу укажете на другой немаловажный недостаток нашего правдивого повествования. Твой лабиринт сухой и безлюдный, скажете вы, и он останется таким, до тех пор пока женские лица — пусть тени их! — не покажутся в его закоулках. Но откуда, откуда же им появиться в наших патриархальных Афинах?! Разве из сказочки, из старушечьих баек о том, как когда-то ворвались верхами в город амазонки, как захватили они акрополь, как зажали мужское войско, да так, что тошно стало всему Тезееву царству.

Я устал повторять, что Аристофан ведь был эгинцем, а раз так, читатель и сам должен помнить, что рассказывал об этом острове старший современник комика, добрейший галикарнассец Геродот. Может быть, одного этого рассказа будет довольно для того, чтоб понять наконец, почему Аристофан (инородец и тайный враг афинян) так рисует нам этот богами возлюбленный город, этот народ, трудолюбивейший и свободнейший, его демократию, его славных вождей, его судей, воителей, драматургов! Стародавняя же вражда эгинян к афинянам началась оттого, что островитяне всегда были вероломны. Давным-давно, когда Эгина принадлежала могущественному городу Эпидавру, случился в Эпидавре неурожайный год, за ним пришел другой. Дельфийский оракул на вопрос о том, что делать эпидаврийцам, дал совет воздвигнуть статуи богиням плодородия Дамии и Авксесии, и тогда, мол, все напасти прекратятся. Когда же эпидаврийцы попытались изготовить статуи из бронзы или мрамора, Пифия объявила, что богам угодны лишь фигуры, вырезанные из дерева маслины, и притом не дикой, а взращенной человеком. Тогда эпидаврийцы обратились к афинянам с просьбой позволить им вырубить одно-единственное дерево, потому что, говорят, в те времена только в Аттике они и росли. Вырубайте, сказали афиняне, но учтите, что олива — священное древо Афины, а потому, воздвигнув кумиры своих богов, вы должны немедля принести жертвы и нашей богине и совершать ежегодное жертвоприношение впредь. Независимо от урожаев и приплода скота. Эпидаврийцы благополучно вырезали из ствола деревца своих божков и начали было наслаждаться хорошими урожаями, как вдруг от союза с ними отпали эгиняне, в знак наглой глумливости позволившие себе похитить из кумирни статуи, сработанные из афинской маслины. Приплыли они с истуканами на свой остров и уволокли их от берега подальше вглубь страны, где умилостивляли богинь жертвами, плясками и насмешливыми песнями женских хоров, наподобие тех, что пела Деметре Ямба в Елевсине. В песнях этих хоров, рассказывал Геродот, никогда не высмеивались мужчины, а всегда только местные женщины. После того как эгиняне похитили истуканов, эпидаврийцы отказались выполнять обязательства, взятые ими перед афинянами: теперь, говорили они афинянам, требуйте жертвоприношений с эгинян. Но эгиняне и слышать ничего не хотели — они не собирались расплачиваться за то, что досталось им как военный трофей. О том, что случилось потом, афиняне и эгиняне рассказывают по-разному. Расхождение у них очевидное: афиняне утверждали, что послали на Эгину один-единственный боевой корабль, команде которого было велено возвратить вырезанные из аттической маслины фигуры. В разгар работы, когда натянутые как струна канаты готовы были вот-вот лопнуть — так неподатливы оказались богини,— вдруг начался трус, грянул гром, и моряки афинские, потерявши рассудок, сцепились друг с другом и друг дружку перебили. Только один остался цел, да и тот, наверное, потому, что из суеверия в команду не включали четное число гребцов и воинов. Он один и вернулся в Фалерскую гавань.

Эгинская версия, конечно, иная: афиняне напали на их остров множеством кораблей, и эгинянам пришлось уклониться от морского сражения. Зато на берегу десантников поджидали в засаде союзники эгинян — аргивяне. Афиняне высадились на эгинский берег, но в разгар работы, когда натянутые как струна канаты готовы были вот-вот лопнуть — так неподатливы оказались богини,— вдруг начался трус, грянул гром, и моряки афинские попытались бежать к кораблям, но дорогу им преградили аргивяне, и только один афинянин спасся от резни и воротился в Аттику.

Геродот пишет, что тот благополучно возвратился домой, но тут же поправляется: ведь ему пришлось там предстать пред женами воинов, погибших на Эгине. Когда жены узнали, что он один спасся и мужья их не вернутся домой, на них напало такое бешенство, что они искололи беднягу своими булавками до смерти. До смерти перепугались афинские мужчины. Они не знали, как им наказать женщин, и велели им переодеться в ионийское платье и никогда больше не носить дорийского. С тех самых пор афинянки стали носить полотняные хитоны, не требующие застежек и булавок. Другое дело — эгинянки. Те ввели обычай делать заколки вдвое длиннее против прежнего, и в святилище богинь (тех самых, что были изготовлены из аттической маслины) они первым долгом приносили в дар свои булавки и застежки, аттическим же изделиям туда дороги не было.

— а он был всего одним поколением старше Аристофана — на Эгине и в Аргосе женщины хвалились своими заколками необычайной длины и притом хорошо помнили, отчего держится эта странная мода. Не потому ли и Аристофан смеется над мужской половиной афинского человечества?

— купно и поодиночке — к тому, что обессилел ваш город, обескровлены роды и семьи?..

«Демократическое правление требовало много ума, знания дела и особенно красноречия. Молодые люди хороших фамилий, дыша честолюбием, желали учиться управлению государством...».

«Странное дело — каждый афинянин в одиночку перехитрит лисицу, а как соберутся все вместе в театр на собрание, весь их ум улетучивается...».

«Да, мы принимаем ошибочные решения, но проходит время, и боги даже наши ошибки обращают нам в пользу...».

«Ты только посмотри, Праксагора, что за болван мой муж, что за дурак — твой, когда собираются вместе!..»

«Самый негодный пустозвон распоряжается судьбами города, пока народ сидит с выраженьем безмозглой куклы!..»

«Да, бывает, что мы ошибемся, но ведь боги обращают нам на пользу и эти ошибки!..»

«Владычество толпы превратилось в тиранию...».

«Но отнимать его у нее несправедливо, увы!..»

«А отказываться опасно, увы!..»

Наудачу ссыпав на одну страницу голоса «настоящих» афинян, афинян — историков и ораторов, и восклицания Аристофановых масок, мы рискуем признать, что снова, как в старые времена, разбиты все преграды между толпой и жрецами, отправляющими обряды. У шестеренок демократического механизма поломались зубья, перетерлись оси, так что даже вполне разумные действия, предпринимаемые афинянами, перегревают агрегат, не принося ни малейшего облегчения городу. Тотчас после сицилийского разгрома насмерть напуганные остатки мужского города собрали крохи сил своих и сколотили новый флот, патрулировавший побережье и делавший попытки удержать отпадающие от Афин все новые и новые острова, города-побратимы. Вот когда вконец отощала Аттика. Цвет воинства мертв, второсортная пехота и гребцы — в море, в стенах же города странная картина: чернь побаивается аристократических товариществ, еще так недавно скрывавшихся от чужих глаз в загородных домишках кое-кого из наименее заметных членов; слабый афинский гарнизон ожидает вестей с морского фронта, а народ словно смирился с тем, как мало-помалу отказывается от полновластья, как, чтоб избежать окончательного краха, приходится завязывать дружбу с заклятым врагом — чужаками-мидянами — и вместе противостоять пелопоннесцам. А на фоне внешнеполитических интриг, переговоров с персами и Алкивиадом, уже успевшим порвать с пелопоннесцами и снова домогавшимся возвращения на родину, все крепче делаются узлы гетерий-товариществ, вспоминающих о былом «отеческом строе», когда каждый в городе знал свое место и чернь не сходилась за полушку в день вершить дела государства. Ни один тиран, ни одна война с захватчиками не могла сравниться с последствиями кровопускания сицилийского, добровольно предпринятого самим народом этого свободнейшего города Эллады. Теперь не было ничего такого, что могло бы помочь. Вчерашние мальчики, не успевшие принять участие в сикилийско-кукуевской авантюре, но усердно занимавшиеся в палестрах и гимнасиях и вкусившие сполна прельстительной мудрости софистов, как и удручающей глупости тыловых витий-демагогов, молодые аристократы и были самой подходящей компанией для тех, кто, как Алкивиад или Критий, Ферамен или Фриних, ждал часа возрождения прежних афинских доблестей, возрождения старинного «отеческого строя». Что ж с того, что каждый вкладывает свое в представление об «отеческом строе»? Не Сократ ли научил их тому, что начальники не те, кого выбирает себе толпа, а те, кто умеет управлять?

Тут было и много такого, чему теперь верится с трудом. Род коллективного умопомешательства, а только так и можно квалифицировать случившееся тогда, заставлял людей проделывать то, о чем скажи им вчера — засмеяли бы. Ну ладно, после разгрома в Сицилии никого уже не удивишь тем, что снова в городе пусто, а где-то на Самосе (там швартовался флот и квартировали пехотинцы) большая часть афинского войска ждет своего часа. Здесь, на месте, в Афинах, сгустились тучки над одряхлевшим демосом, аристократические юнцы и даже люди постарше, те самые, кого — не забудем этого! — дразнили «бабами» комики,— эти-то люди и забирают влияние. Пройдет несколько лет, и люди будут думать, что тогда в Афинах не обошлось без заговора, что демократия была свергнута лишь потому, что силы демократические были подорваны войною, и вот тогда, мол, аристократы нанесли решающий удар, и воцарилась «олигархия». Сначала у кормила стеснилось 400 правителей, потом их стало 5000, потом крушили головы и имущество сограждан знаменитые Тридцать тиранов... Но все это впереди, и все, по счастью, за пределами нашего повествования. Мы теперь добрались до перевала, до поворота, до точки, откуда этот путь вниз, пусть тернист, но хорошо виден и будет виден читателю все отчетливей, и тут в проводниках хватит одного Аристофана. Но к перевалу, к повороту осталось сделать еще несколько шагов, а туман здесь — гуще некуда.

... Как относился Аристофан к тому, что в назревавшей перемене власти бывшие мальчики интригуют шустрее других? Он ведь все-таки симпатизировал когда-то Алкивиаду, и потом вот еще нюанс: Фукидид рассказывает, что накануне прихода к власти и отмены платы за отправление государственных должностей в город были вызваны афинские колонисты с Эгины, «заранее вооруженные», и они, вместе с тремястами андросцев, эгестян и каристян, обеспечили комендантский час в Афинах на первые дни захвата власти правительством 400. Но это так, к слову... Как проходили в эти годы смятения, переворотов, казней и изгнаний комические состязания, не понимаю. Райские кущи какие-то грезились комикам все отчетливей, и тем отчетливей, чем жутче складывалась жизнь вокруг них.

Откуда берутся чудные фантазии Сократа, друга Аспасии и ученика Диотимы? Как отвязаться от трагической истерики Еврипида, от его обезумевших федр и медей?..

кичливую выю демоса, не воспоется хвала спасителям отечества. Но и под скорлупкой баснословия пусть внимательный различит всю правду.

Покончено с мужским выродившимся племенем. Это женщины соберутся все вместе и откажут мужчинам в ласках — вот и Пелопоннесской войне конец. Женщины соберутся вместе и осудят Еврипида — вот и конец наветам на женское племя. Женщины соберутся вместе и захватят власть в государстве — вот и настали блаженные времена...

Все чаще появляется загробное царство на сцене театра Диониса. Страна блаженных, где все переполнено богатством и достигнуто, наконец, полное изобилие. Так — в комедии Ферекрата «Рудокопы». У Аристофана искали счастья в заоблачном Кукуеве, Ферекрат отправляет своих смеходеев в преисподнюю, жирную, плодовитую, сладкую, желанную.

От «Рудокопов» дошли только кусочки-фрагменты всей этой сласти. «Реки вкусной похлебки на улицах несут долбленые ложки, и половники, и пирожки, постепенно пропитываемые густым соусом и без помех заглатываемые мертвецами. Скворчащие колбаски и сычуг лежат на берегу, что ваша галька и ракушки. Фаршированная рыба, угри в свекольном гарнире, и все это под ароматнейшими подливками. Рядом на подносах — окорока, нежнейшая буженина, говяжьи рубцы, в крепчайшем бульоне вываренные мослы, а рядом — на пшеничном бескрайнем хлебе — разместились нежнейшие подрумяненные поросятки, шматы творога и сметана, а вокруг самых уст покойничков порхают печеные дрозды, умоляющие, чтоб их съели в окружении источающих тончайший дух анемонов и миртовых кустов. Без ветвей и чего-то на ветви похожего, сами собою висят в воздухе яблоки. В легчайший газ задрапированы девушки, зачерпывают половничком полные чаши вина, терпкого, букета необычайного. И всякому, кто съест или отопьет хоть самую малость, тотчас все возвращается — и даже вдвое против прежнего...».

В тошнотворном раю Ферекратовых «Рудокопов» нам не побывать: комедия не сохранилась. Как птичий рай, так и рай для брюха, сумрачная кукуевщина комедии как никогда равнодушно принимается полуголодными горожанами. Оскудели пиршественные столы, едва-едва хватает скотины для праздничных закланий...

базары, а может быть, и театр? Но и при этом — одни веретена да пряжа, молитвы, мятные лепешки — богам, а в деревне — тот же труд с мотыгой, что и у мужа, и вот еще одно дело — колдовство. Вот откуда ты, мантинеянка Диотима, вот почему должен был вспомнить тебя Сократ.

От этих лет дошло до нас несколько комедий Аристофановых. В них на разные лады обыгрывается одна, куда более прежних упорная тема, и она-то заставила нас напоследок вспомнить о женщинах: скудно было без них наше правдивое повествование, и, боюсь, таким оно и останется до конца. Ведь все, что нам известно о великих классических Афинах, перед последним закатом которых мы остановились теперь, написано мужчинами для мужчин и со слов мужчин. Только Сократ в ночь с двенадцатого на тринадцатое число месяца свадеб своею сказкою про Диотиму ввел нас в искушение. Аристофан же и вовсе рискнул обмануть не одно столетие, заставив своих лицедеев сыграть в совсем уж фантастических пиесах. В комедии под названием «Демобилизация» (так звать там протагонистку, с позволения сказать) женщины соберутся вместе, женщины со всей Греции, и откажут мужчинам в ласках — вот и Пелопоннесской войне конец...

Когда женщины захотят чего-нибудь, уж они-то добьются: пройдет день, другой, и вот они, мужички-эллины, собираются под громадою Акрополя:

«Афинянин.

Спартанец.

Глашатай я, свидетель Зевс! Пришел сюда...

Афинянин.

А это что под мышкой, ты копье несешь?

.

Да нет же, видят боги!

Афинянин.

Что ты вертишься?
Накидкою закрылся! Или опухоль —

Спартанец.

О мой Кастор! Привязался же,
Болтун!

Афинянин.


А это что же?

Спартанец.

Афинянин

Тогда и это — трость лакедемонская?
Теперь у нас одна беда! По городу
Как со свечами бродим, спотыкаемся...».

... Прочь, прочь, охальник с твоею «Демобилизацией»! Послушаем Фукидида, он расскажет, как было дело:

«... Расставив своих людей в ключевых местах города, Четыреста (и все — мальчики из хороших семей!) прибыли каждый с кинжалом под одеждой. С ними было также 120 молодых воинов на случай рукопашной схватки с противниками. Заговорщики проникли в помещение Совета, когда там заседали избранные по жребию советники, и велели им, получив свое жалованье, убираться; они принесли с собой жалованье советникам за остающееся время их годичной службы и выдавали деньги при выходе советников из помещения совета. Вскоре они отменили большую часть постановлений демократического правительства и послали глашатая к Агису, царю лакедемонян, с заявлением, что Четыреста желают мира, полагая, что и для царя было разумнее всего вступить в переговоры с ними, чем с вероломной демократией.

«... Ведь женщины к себе и прикоснуться нам Не позволяют, прежде чем с Элладою Не заключим мы мира и согласия...».

Желая уберечь своего мальчика от троянских напастей, Фетида спрятала Ахилла среди девиц — дочерей царя Ликомеда,— переодев сына, разумеется, тоже в девичье платье. Когда Зевс, убоявшись ревнивой Геры, отдал маленького Диониса под присмотр Гермесу, тот переодел мальчишку в девчачье платье. Старый прием, но хороший, хоть и до поры. Во всяком случае, с тех времен, как Гермес проделал это с Дионисом, все слуги великого бога считают своим долгом первейшим вводить такое переодевание — часто лишь в знак благочестивого смирения перед своим божеством. Так и Аристофан занялся переодеванием, и, как ни горько читателю, оставшемуся в Афинах без женского общества, все героини нашего комика — не женщины, но переодетые «мужаки».

... Рассказывают, что в Педасе, откуда, кстати, родом был старшина евнухов персидского царя, всякий раз как жителям города или их соседям угрожала в скором времени какая-нибудь беда, у тамошней жрицы Афины вырастала предлинная борода. Уж и педасийцы перестали удивляться этому, нечего смущаться и нам, понимающим, кто скрывается за пришедшими в собрание женщинами из новых комедий Аристофана...

Чудаки, усматривавшие некогда в появлении женщин на Аристофановой сцене отзвуки семейной жизни комедиографа или (еще того веселее) его вклад в теорию эмансипации женщин в Греции, чудаки эти теперь повывелись. Теперь кажется, в общем, ясным делом, что в городе безумцев только большее безумие не грозит драматургу провалом. Накануне перемен городского правления, когда «в Аттике повсюду вырезают языки» (Фукидид: «Некоторых из своих противников они предпочли устранить и казнили, других бросили в темницу, третьих, наконец, отправили в изгнание...»), теперь только самая невинная, а значит, самая нелепая, не имеющая ровным счетом никаких следов повседневности на своем лике фантазия может быть принята. Женщины у него соберутся вместе и откажут мужчинам в ласках — вот и Пелопоннесской войне конец. Женщины соберутся вместе и осудят Еврипида — вот и конец наветам на женское племя. Но Еврипид уже давно оставил Афины, он скоро умрет на чужбине, и кто поверит, что это его стихи, страстные монологи Медеи и Федры, спасали афинских пленников на Сицилии?

— вот и настали блаженные времена. Кто всерьез возьмется читать, представлять и слушать все это?

Ведь всерьез в городе теперь не проживешь. Все разрушилось как бы вдруг, как бы без подготовки, никто не ждал гибели, хотя теперь, идя по следам сумасшедших фантазий комика, даже глухой расслышит предупреждения Зевса. Зевс разрезал людей, чтоб уменьшить их силу. Может быть, для того же греки были разрезаны на афинян и лакедемонян, афиняне — на мужей, мужаков и женщин? Но нам лучше остановиться здесь, пока еще жив Еврипид, он еще не уехал во Фракию, где через несколько лет умрет, и еще духом его обогатится комедия. Еще жив Софокл, сыновья еще не притянули его к суду за слабоумие, и Муза его свежа. Еще жив Сократ, и никто еще не догадывается о том, что город скоро решит разыграть таинство умерщвления жреца гражданского здравия, и чашка с цикутой будет поднесена ко рту невозмутимейшего из смертных. Еще жив Алкивиад, он еще надеется попасть в Афины, у него здесь хватает друзей, и он побывает в родных стенах прежде, чем сбежит во Фракию, где будет, однако же настигнут и убит, убит десятками стрел.

Да и Аристофана, наверное, только недавно отыскала его недостающая половинка, и оба сына подрастают в доме, и через десяток лет им можно будет передать дело.

Но к этому времени в городе несколько раз сменится власть, он будет повержен, и в поверженном городе от Аристофана и всей его артели потребуют других песен, других танцев, других комедий. Может быть, это будут лучшие комедии Аристофана. Во всяком случае, в Новое время они ценились побольше тех, с которыми мы успели встретиться в аттическом лабиринте. Но писать о них теперь — не значит ли уподобиться Мидасу? Тот вознамерился изловить Силена. Чтоб поймать хитреца, надобно было его напоить, и тогда Мидас решил налить вина прямо в колодец в саду, где, как он знал, в прохладе коротает жаркое время рогатый пузатый коротыш. Но Силен не поймался5.

... Мне не удастся объяснить, почему перед попойкой полагалось подкрепиться миндалем, а лучший миндаль рос на Кипре и Наксосе, где и вино — лучше некуда.

«Дай пожевать мне миндаля наксосского,
Дай мне винишка пососать наксосского...».

Кто-то просит об этом кого-то в какой-то комедии Евполида. Не объяснить мне и того, почему лиловели багровые виноградины, когда вдоль виноградника высаживали капусту...

Платон говорит, что перед смертью Сократ просил друзей принести обещанного им петуха в жертву Асклепию. Храм бога врачевания был в Ахарнах, а другой — на Эгине. Спустя несколько десятилетий (а тем более столетий!) после смерти Сократа часть вины за осуждение и казнь этого человека придется нести нашему комику, ведь он высмеял мудрецов-параситов под его, Сократа, личиной. Но на обрыве нашего повествования нужно предполагать, что и Аристофан был среди друзей сына Софрониска и Фенареты, когда петуху острым ножом отсекали голову на алтаре Асклепия во славу Сократа. Ведь там, у Агафона, когда выговорился пьяный Алкивиад, когда новая ватага празднующих расположилась в беспорядке среди пирующих у трагика, когда все они вповалку заснули, Аристодем вдруг пробудился. Светало, пели петухи. Проснувшись, Аристодем увидел, что одни спят, другие разошлись по домам, а бодрствуют еще только Агафон, Аристофан и Сократ, которые пьют из большой чаши, передавая ее по кругу слева направо, причем Сократ ведет с ними беседу. Всех его речей Аристодем не запомнил, потому что не слыхал их начала и к тому же подремывал. Суть же беседы, рассказывал он потом, состояла в том, что Сократ вынудил их обоих признать, что один и тот же человек должен уметь сочинить и комедию и трагедию и что искусный трагический поэт — всегда искусный комедиограф, и наоборот. Оба по необходимости признали это, уже не очень следя за его рассуждениями: их клонило ко сну, и сперва уснул Аристофан, которому снился Египет, где, как известно, все наоборот, где не едят баранины, но приносят в жертву коз, где тесто месят ногами, а глину руками, где пишут справа налево, а говорят, что слева направо, где женщины ходят на рынок торговать, а мужчины сидят дома и ткут, где мужчины носят тяжести на голове, а женщины на плечах, где отрубленные головы жертвенных быков продают на базаре грекам, а если греков там нет — выбрасывают в Нил; где, предпочитая опрятность красоте, делают обрезание, но не терпят даже вида бобов, считая их нечистыми плодами; где сыновья не обязаны содержать престарелых родителей, а дочери должны это делать даже против воли, где на деснах крокодилов гнездятся пиявки, а в уши их вдеты золотые кольца, где жрецы не едят рыбы, но каждый день вдоволь наедаются бычьего мяса и гусятины на закуску к привозному виноградному вину или ячменному пиву местного производства, где в Бубастисе чтут Артемиду, а в Бусирисе — Исиду, причем по пути в Бубастис женщины трещат в трещотки, мужчины играют на флейтах, а в Бусирисе те и другие предаются самобичеванию; где сбривают себе брови, когда в доме околевает кошка, а всю остальную растительность, когда околевает пес, где землероек и ястребов везут хоронить в Буто, ибисов — в Гермополь, а волков и медведей хоронят там, где найдут; где в Фивах крокодилов почитают священными и после смерти бальзамируют, а в Элефантине преспокойно употребляют в пищу, где здоровье сохраняют клистирами и рвотными средствами, но вся страна полна лекарей, где при постройке пирамид на редьку, лук и чеснок для рабочих истратили полторы тысячи талантов серебра, где растительное масло называется кики, а Диониса зовут Осирисом.

для того, кто перепьет остальных, сам при этом не пьянея, конечно! Ушли они вместе. Придя в Ликей и умывшись, Сократ провел остальную часть дня обычным образом, а к вечеру отправился домой отдохнуть.

Но, как пчела, оставившая в ранке жало, он уже не отойдет от Аристофана ни на шаг, а бедный комик, как, в сущности, большинство других древних сочинителей, так и не успеет объясниться ни со зрителем, ни с читателем в потомстве.

Его собутыльник, Сократ, преспокойно осушит фиалу цикуты в тюремной постели, и поминай как звали! О нем, благодетельнейшем и целомудреннейшем, будут скорбеть и выть века, называя его высокомерие скромностью, похотливость горением духа, юродство мудростью, уродство красотой, добрую жену его Ксантиппу ославят мегерой, а тихий комик прозябнет в неизбывном мраке недоверия.

Что все-таки он хотел сказать? Как это — одному человеку одинаково хорошо сочинить и трагедию и комедию? Аристофан не понимал этого до самого дня суда над Сократом. Ужас, охвативший комика, когда он услышал в речи обвинителя свои старые развеселые шуточки из «Облаков», заставил его вспомнить ту ночь у Агафона. «Сначала — комедию, а после — трагедию...».

Не он ли убедил сограждан в том, что Сократ растлевает молодежь, уча ее представлять черное белым, а белое зеленым? Не он ли доказывал — и доказал, что тот вводит новых богов? Всё — он.

восхищенный византиец, уписистым почерком перекатавший все, что можно было найти, даже взял себе его имя! Чтить-то, чтить все равно они будут только Сократа. Как «поэт» означает у греков — Гомер, так «комик» будет означать — Аристофан. Да, он возвысится один: ни Кратин, ни Евполид, никто из его современников не переберется через хребет времени с своим поэтическим скарбом. Но злопамятные варвары, ни дня не проведшие в Перикловых Афинах, не видавшие ни дома на улице Треножников, ни того, как тяжко вздыхал сын Филиппа по сыну Софрониска и Фенареты, пока держал петуха за связанные шпористые ноги в храме Асклепия,— они еще назовут его «презренным и низким человеком, приготовившим яд, коим гнусные судьи погубили самого добродетельного человека Греции».

А начнет многознающий херонеец Плутарх. Он расскажет, сколь вопиюща его непристойность в словах и действиях, сколь грубыми должны быть те простаки, на каких рассчитана его комедия. «Толпе он противен, а людям рассудительным — и подавно. Его поэзия подобна состарившейся гетере, которая изображает из себя достойную хозяйку и жену: толпе несносно ее бесстыдство, а честные люди гнушаются ее распущенности и злонравия. Его остроты, слишком едкие и шершавые, хороши для того лишь, чтоб ранить, но не врачевать. Шутовство его не гражданственно, ибо все шуты у него — слабоумные, и смех его не смешит, сам достойный осмеяния, а любовь нехороша, ибо непристойна...».

Предчувствие грядущей литературной критики такого сорта не обмануло, как вы говорите, нашего комедиографа, и мало-помалу он бросил это хлопотное дело, самое грудное дело на свете, писание комедий, как когда-то старый друг его, Сократ, бросил писать басни, чтобы никто потом не тревожил его тень филологическими аккордами.

Правда, можно сколько угодно гадать об аристофановских предчувствиях. Единственная материя в его жизни, данная нам в платоновских ощущениях,— это икота лысого слуги Диониса. К утру он уснул в доме Агафона и теперь, счастливец, видел новый сон. Еще не лишенный своей доли надежд, пусть он удержит и нас, знающих остаток пути.

***

«В пору, когда артишоки цветут, и, на дереве сидя,

Звонкую песню свою средь томящего летнего зноя,—
Козы бывают жирнее всего, а вино всего лучше,
Жены всего похотливей, всего слабосильней мужчины:
Сириус сушит колени и головы им беспощадно,

Место в тени под скалой и вином запасися библинским.
Сдобного хлеба к нему, молока от козы некормящей,
Мяса кусок от телушки, вскормленной лесною травою,
Иль первородных козлят. И винцо попивай беззаботно,

Свежему ветру Зефиру навстречу лицом повернувши,
Глядя в прозрачный источник с бегущею вечно водою.
Часть лишь одну ты вина наливай, воды же три части».

Пусть так — летним сном Гесиода — закончится и для нас двенадцатая ночь холодного афинского месяца свадеб.

5. Впрочем, по македонскому сказанию, Силен был-таки изловлен сыном Гордия в его саду, там, где растут дикие розы с 60 лепестками, чей аромат и одурманил бедолагу.