Приглашаем посетить сайт

Гусейнов Г. : Аристофан.
Глава 2. Хорошие старинные правила писания комедий

Глава 2

ХОРОШИЕ СТАРИННЫЕ ПРАВИЛА ПИСАНИЯ КОМЕДИЙ

Его дразнили «рожденным с четвертой попытки» за то, что первые свои три комедии он только написал сам, а поставлены они были Каллистратом и Филонидом. Участившаяся с тех пор практика передачи своей пьесы другому лицу была редкостью в годы, когда Аристофан начинал. За два же поколения до него комику зачастую вообще не приходилось записывать текст комедий: пестрый обрядовый арсенал заполнял и основную сюжетную линию действия и большинство его рукавов. Только «парабаса», или «выход к зрителю», в котором автор заговаривал с публикой от первого лица и касался злобы дня афинского, так вот только этот выход и мог требовать специальной записи. По столь прозаической причине уже у ближайших потомков такого, кажется, замечательного комика, каким был Магнет, не осталось почти никаких надежных о нем сведений.

«Вот и Магнет старинный был вами забыт, с сединами познал он бесчестье,
Хоть без счета он славных трофеев воздвиг, побеждая противников хоры,
Хоть на разные пел ради вас голоса, по-лидийски играл и на лире,
И по-птичьи порхал, и пчелою жужжал, и веселой лягушкою квакал,
Да себе не помог. Только старость пришла, позабыта победная юность».

Схолиаст (византийский комментатор) «Всадников», где предводитель хора от лица Аристофана произносит эти слова, объясняет порхание и кваканье тем, что Магнет вывел якобы на сцену ряженых — хоры птиц, пчел и лягушек. Есть, говорит, краска такая, лягушаткой называется, которой Магнет вымазал лица актеров,— тогда еще не выдумали масок,— поясняет схолиаст,— а также и гиматии, которые за эту свою болотную окраску получили название лягушачьих плащей.

Тут нужно заметить, что поверх исподнего, которое по-гречески называлось соматием и в котором актер издали казался совсем голым, надевались хитон и гиматий. Цвет гиматия говорил о своем персонаже не менее определенно, чем реплики актера или хористов, вот почему, как свидетельствует знаток Поллукс, наименование одежд надобно связывать не с животными прототипами вроде лягушки, но лишь с условным языком цветов. А впрочем, что точно означали перечисленные Поллуксом плащи-лягушатки, или цвета морской волны, или пурпурные, или гнедые, сказать трудно. Благоразумие требует признать, что язык плащей моложе языка петухов и лягушек, ос и лошадей. Хористы, обряженные разными птицами, засвидетельствованы бесспорно на греческой вазе начала V века, хранящейся в Британском музее: два бородача, одетые удодами, пляшут под звуки двойной флейты на фоне длинных ветвей маслины — священного дерева Аттики. Но вазы вазами, а отсутствие писаного сценария лишает нас и большей части сатировой драматургии.

Правда, записать еще не значит сохранить: от «Едоков» и «Вавилонян», второй комедии Аристофана, остались рожки да ножки, счет сохранившимся комедиям мы ведем с третьей — с «Ахарнян», и ставил ее тоже Каллистрат, многоопытный актер и наставник труппы. С Аристофаном они были вдвойне земляками: и по Эгине, острову в Саронском заливе, где, как считается, родился Аристофан и где у Каллистрата был надел земли, и по Кидафинам, где оба проживали. К тому же в начале 20-х годов Аристофан был еще слишком молод и едва ли сумел бы как должно наставить свой хор — это было трудное дело.

Прежде всего требовалось «попросить» хор, потом тебе его «давали», давал разрешение архонт («начальник» или «заведующий»), назначавший хорега — богача, несшего (в порядке выполнения почетного долга перед отечеством) расходы по содержанию всей постановки. Драматургу оставалось поставить вещь на сцене. И тут все — от мизансцен до куплетов и танцев — лежало на наставнике хора, которым часто оказывался сам драматург. Особенно прославился когда-то Эсхил, придумавший, говорят, пышные костюмы, декорации и замечательные новые танцевальные фигуры. К тому времени, однако, когда начинал Аристофан, разделение труда уже проникло в театральное дело.

«Удивлялись нередко друзья, почему до сих пор не просил у архонта
Для себя он актеров и хора; так вот, что просил через нас передать он:
Не без разума так поступает поэт и не в страхе, но так полагая —
Комедийное дело не шутка, но труд. Своенравна комедии муза,
И хоть многие ласк домогались ее, лишь к немногим она благосклонна».

Так в парабасе «Всадников» голова хора объясняет, почему только четвертую комедию свою Аристофан поставил самостоятельно. Да и к вам, зрители афинские, бросаться в объятия боязно:

«И любви вашей цену он знает. Она кратковечна, как летние травы.
И любимцев былых, только старость придет, предаете вы быстро забвенью».

«долго возился со своими произведениями и так и сяк, то склеивая его части, то уничтожая их».

Вторую свою комедию — «Вавилоняне» — он отдал на постановку Каллистрату спустя всего два месяца после Сусляных Дионисий, где вторую награду получили «Едоки». Великие Дионисии, для которых были написаны «Вавилоняне», проходят куда пышнее остальных праздников Диониса. Со всех союзных островов сплываются в Афины данники: празднуя главный праздник Диониса, они вносят вклады в общую союзническую казну, хранящуюся с недавних пор в Афинах, на Акрополе. И вот в театре Диониса, что у Акрополя, при полном стечении как своих, так и гостей представляют комедию «Вавилоняне».

«Богатый златом» Вавилон, с «смешанным-перемешанным», как назвал его Эсхил, человечеством своим,— вот хор комедии; интриганы и жуликоватые афинские чиновники, обкрадывающие общую казну,— вот актеры...

Война, разорившая Аттику,— за три года спартанское войско трижды опустошало плодороднейшие долины, пока аттическая деревенщина толпилась в Афинах и за Длинными стенами либо ломала копья за границей,— война и привела к тому, что единственным источником существования для афинского государства сделался союзный фонд. Война уносила лучших и деятельнейших афинян, взамен подарив городу сброд, умевший только драть глотки на сходке. Старики, непригодные к схваткам и одуревшие от безделья и, наверное, голода, быстро прибавляющие в числе инвалиды и теряющие мирное ремесло воители, мастеровые и крестьяне, галдящие на базаре и в цирюльнях,— вот они, новые Афины.

Самые отпетые крикуны — демагоги (с тех самых пор это слово приобрело свое нынешнее значение), избранные на важные Должности,— входили во вкус государственной деятельности и правили хрупким суденышком власти с невозмутимостью пьяных корабельщиков. Представляя на сцене этих молодых сыновей афинской демократии, комедиограф попадал в трудное положение, куда более трудное, чем даже пять или десять лет назад, когда ему приходилось выводить на сцену, скажем, ряженого Периклом.

Балаганная, безалаберная возня, плясовая суматоха и шум, Цементирующие действие аттической комедии, мало-помалу становились основными признаками афинской политической жизни. И хотя в целом сценическая площадка и атмосфера театра служили достаточным водоразделом между повседневной жизнью и ее комедийным переживанием, они могли вдруг сближаться,; и в точке сближения проскакивала болезненная искра.

Называвший себя «сторожевым псом народа» Клеон, человек новой формации, «хрюканьем перекормленной свиньи» возбуждающий толпу на собраниях. Клеон, чьи речи Аристофан уподобляет чавкающей жиже Киклобора, афинской клоаки, Клеон даже людям сдержанным казался скорее новомодным шутом, чем традиционным «любимцем народа» типа Перикла. Когда остальные еще вели себя пристойно, Клеон уже начал кричать на собраниях, украшая свою речь сквернословием и заголяясь. Он глоткой прорвался к влиянию и затем к власти почти так же, как расположения публики добивались старые комедиографы, нанизывающие сальность на грубость и резкость на терпкость.

Демагог, легко узнавая себя в персонаже комедии, либо даже просто в куплетах актеров и припевках хора, не может теперь по старинке, вместе со всеми, предаваться вековой стихии обряда, не лишающего его как политика ни власти, ни должностей, ни влияния. Теперь они — Клеон и его комедийный дразнила — одного поля ягоды: глядеть на то, как Клеон первый витийствует в собрании, проходящем иной раз здесь же, в чаше театра, и глядеть на то, как отплясывает Клеон второй в разрисованном искусным бутафором наморднике,— это значит глядеть на одно и то же.

Ко всему еще и насмешки над недалекими афинскими союзниками, позволявшими афинянам расхищать союзную казну, раздавались в тот день в театре, заполненном частью самими союзниками, а это удваивало силу любой нападки. Высмеянные при чужих должностные лица и любимцы народа, в первую очередь демагог Клеон, свой, крутого замеса, кожевник, не могли стерпеть благосклонного, кажется, отношения публики к поставленной Каллистратом комедии.

Приезжий сказал бы, что первых правителей афинских скорее можно узнать по наглости, с которой оскорбляют их, нежели по знакам их достоинства. Короче говоря — а говорить короче разочарованного читателя заставит то, что комедия «Вавилоняне» не сохранилась,— Аристофану гораздо меньше повезло с его вторым сочинением, чем с первым. Хоть поставлены «Вавилоняне» были под чужим именем, текст — это знали все — принадлежал его руке (вот она, опасность записи, не названная Сократом!), его-то и привлек к суду Клеон, сын кожевника, человек нрава буйного и неукротимого, не имеющий, как думали приверженцы старинных взглядов, никаких дарований, предполагаемых в участнике государственного правления.

Обвинение включало два параграфа. По первому Аристофан объявлялся иностранцем, самовольно всучившим свою комедию дня постановки на Великих Дионисиях, где состязаться могли лишь исконные афиняне. Хотя невиновность комика по этому пункту обвинения и была доказана, а параграф об иностранном происхождении был весьма распространенным в афинской сутяжной практике, всякое обвинение такого рода таило серьезную опасность: ведь следствия в Афинах не вели, и победу одерживал тот, кто убедительнее своего оппонента выступит перед судьями. Обвинение же в иностранном происхождении в городе, где официально зарегистрированные иноземцы — метэки — не имели политических прав, должно было вылиться в лучшем случае в изгнание Аристофана из Афин.

Количество дел по этому обвинению возросло в особенности теперь, в первые неспокойные годы Пелопоннесской войны. Пользуясь неразберихой военных приготовлений и скученностью населения, метэки и даже рабы греческого происхождения ухитрялись иногда вписывать себя каким-то образом в списки полноправных граждан, а сами афиняне из какой-нибудь корысти могли заявлять о незаконном присвоении теми прав гражданства. Пока такого рода обвинения раздавались на Дионисовых праздниках в театре, публика расценивала их только как необходимую черточку того или иного комического персонажа: таков «пафлагонец» Клеон, «фракиец» Клеофон, «фригиец» Гипербол. Но другая сценическая площадка — одно из афинских судилищ — отнесется к тому же обвинению иначе. Правда, сам Аристофан, родившийся на Эгине и, возможно, живший там, когда Каллистрат ставил его «Едоков», не терял афинского гражданства своего отца Филиппа и матери Зенодоты и был прописан по Кидафинам.

Второй параграф, объясняет нам схолиаст, вменял в вину Аристофану оскорбление афинского народа и его вождей. Весною, на Великих Дионисиях, где Аристофан осмелился — пусть через подставное лицо, состязаться в искусстве с маститыми комиками, стихают морские бури, расчищается небо над Саронской переправой, и в Пирее швартуются корабли и корабли союзников; самые почетные гости являются в театр. «Внушать презрение к должностным лицам гораздо опаснее на празднествах общественных, где также присутствуют иностранцы, нежели на сборищах одних только сограждан того, который являлся предметом сих осмеяний. Даже надлежало бы всегда некоторым образом укрывать погрешности, а не выставлять их на посмеяние целой Греции, ибо тогда Уже они неизгладимы!» Так или около того мог бы прозвучать и голос Клеона, когда он тягался в суде с Аристофаном. Только Клеон был крут, груб, зол, он был хам.

Но и по второму параграфу обвинения Аристофан был счастливо оправдан, ибо — так мог бы звучать голос либерального адвоката — «афиняне, хотя с удовольствием смотрят в театре на обвиненных, а иногда даже оклеветанных величайших чиновников своих, осмеянных со всею вольностию и дерзостию комедиографов, но предоставляют первым распоряжение дел и не возжигают за это ни зерном менее фимиама на алтарях последних!».

где и хористами и хоровиками могли выступать метэки. Хотя все это так, Аристофану едва ли грозило какое-нибудь наказание в Афинах первых лет Пелопоннесской войны.

«И то, что сам я от Клеона вытерпел
За драму прошлогоднюю, мне памятно:
Меня в совет он поволок, клеветами
И ложью оплевал, бурлил и пенился,

Не захлебнулся я в навозной лужище».

«Ахарнянах».

Афинянину, недовольному другим афинянином, не обязательно требовалось вызывать его в суд. Довольно было, предварительно выпив в компании друзей, встретить своего обидчика где-нибудь в темном переулке и поколотить его. При этом оказаться наказанным рисковал лишь тот, кто ранил своего противника в голову — ну, скажем, черепком или палкой. А намять противнику бока — это даже похоже на доблесть. Темных переулков в тогдашних Афинах искать не приходилось, и хотя каждый почти афинянин, которого нелегкая задерживала до вечера где-нибудь на площади или за городом, возвращался домой с тяжелым посохом в руке и часто в сопровождении раба, несущего факел, кривые и узкие афинские улочки, называемые по-гречески «ущельицами», в самом деле походили больше на овражистые тропы, сжатые глинобитными стенами, сквозь крохотные оконца в которых по ночам как раз выливали помои и нечистоты. Для того чтобы подкараулить и избить в таком месте человека, не надо было, пожалуй, ждать и наступления ночи. К тому же улицы афинские не мостились, и валявшиеся на земле камни, черепки от разбитой посуды нередко пускались в ход, особенно в случае сопротивления, неожиданно оказанного обороняющимся противником.

Клеон, уже однажды заставивший Аристофана явиться в суд ответчиком, едва ли стал вторично испытывать судьбу, тем более что неудачливому истцу нужно было сделать всего один шаг к тому, ЧТобы превратиться в обвиняемого клеветника. Поэтому Клеон дождался удобного случая, когда осмелевший Аристофан снова выступил с нападками против него в очередной комедии. Собравши своих сподвижников, Клеон так отделал нашего комедиографа, Что никто из свидетелей избиения даже не решился прийти к нему на помощь. А ведь в Афинах принято было встревать в чужую драку. Вероятно, общественное мнение было на стороне Клеона, а не Аристофана. А значит, вступали в силу обычные правила.

атрибутами общественного бытия. Эта модель воплощена не только во множестве мифов, из глубины которых отчетливо видна ее структура. Нет ни одной сферы общественной жизни Афин, где состязание не оказывалось бы решающим методом вынесения окончательного приговора о чем бы то ни было. Не условное, выраженное английским понятием «спорт» соревнование, но схватка, стычка, безоглядный спор — вот вершитель всякого дела. Греческая состязательная модель отличается еще и тем, что она не может реализоваться келейно, но только — на виду у всех, у всего города, у друзей и знакомых, на не обязательно имеющей четкие границы сценической площадке. Единственным юридическим ограничителем состязательного произвола И насилия оказывался у афинян жребий, но и он не заменял, а лишь подкреплял принцип схватки. Аполлон не наказывает Марсия, музыканта-силена, только за то, что тот осмелился соперничать с ним в мусическом деле. Нет, он прежде выберет судей и одержит победу, а после уже сдерет шкуру с побежденного. Одиссей дал каждому жениху Пенелопы шанс овладеть многомощным луком, а значит, и властью, а значит, и женой, и только после их неудачных попыток взялся сам за лук и стрелы и перебил своих оскорбителей. Афродита, Афина и Гера, когда богиня Распря подбросила им яблочко с надписью «прекраснейшей», начали свое состязание с того, что выбрали судью и соревновались перед ним, правда уже не в красоте, но в красноречии и щедрости.

Точно так же греческие драматурги, лица вполне исторические, не могли удовлетвориться показом своих драм, но подвергались подлинному профессиональному суду: судьи разбирали, чья постановка успешнее, чья не вызвала энтузиазма у афинян, и раздавали награды. Конкурсы скульпторов и художников, приуроченные к общегреческим празднествам, происходили на тот же драматический лад: на суд зрителей выносились не просто закопченные произведения, но сам процесс их творения. В одном ряду с Олимпийскими или Немейскими играми, на которых атлеты со всей Греции выбирали проворнейших и крепчайших, стоят споры о том, кто — лучший исполнитель гомеровских поэм, кто — лучший флейтист или кифаред...

Главный жанр городской и художественной жизни Афин того времени, когда Аристофан выступил с первыми комедиями,— политическая борьба. Развитие этого жанра, обусловившее небывалый взлет словесных искусств, знало своих мастеров и гениев, но творения его эфемерны, и при всей своей значимости в момент появления на свет (как разгорались афиняне после речей Перикла!) они впоследствии выдыхаются, так что к ним уже нечувствительны последующие поколения. Даже современникам остается немногое: уже Фукидид, говорят, передавая речи Перикла, рассказывая о договорах и клятвах, которыми обменивались греки, немало присочинил к тому, что помнил.

***

Дионис с его виноградной лозою не сразу был принят богами, особенно ревнивая Гера его невзлюбила. И вот она его убила, подослав титанов. Титаны, чтоб не оставлять следов, съели, перемазавшись кровью, семь кусков, на которые был ими разорван младенец Дионис. Афина, правда, сохранила сердце убитого. И пока титаны плясали, празднуя удачу, свой обычный танец сирто, она приготовила из сердца снадобье и дала его на ужин Семеле. Та съела, понесла, но не доносила: захотелось ей увидеть огненного отца своего ребенка. Убив любопытную молнией, должен был сам Зевс снова рожать Диониса, вынашивая его в своих чреслах.

Другие говорят еще, что титаны поймали Диониса при помощи детских игрушек и зеркала, что был он потом раздроблен на части и помещен в котел, но Зевс, почуяв запах, налетел, чтобы схватить жиру с жертвенного мяса, да только увидал, как титаны, установив котел на треножник затейливо скрученной бронзы, варят, а потом, надевши кусок на черный вертел, держат еще чуть-чуть «над Гефестом», как говорит Гомер, и тогда он поразил титанов молнией, а члены Дионисова тела передал отроку Аполлону для погребения, но тот не послушался Зевса, отнес его на Парнас и сшил там из кусков вполне приличное тело, как шьют лоскутные одеяла. Лежал сшитый Дионис, побитый, и жаловался на тяжкие раны. Виноградник погрустнел, лоза потемнела,; почернела каждая кисть и стала плакать. Однако же не навсегда слезы. Зевс, знающий почти все наперед, оживил сына и прогнал титанов.

— так когда-то его кровь размазали по мохнатым своим мордам жадные титаны,— Дионис, хохоча и радуясь найденному средству, дразнит, и снова дразнит, и дразнит, и дразнит поникших духом титанов.

* * *

Соседствующий, а значит, соперничающий с комедией большой театр городской жизни пародируется комиками с тою же запальчивостью и с тем же чувством безнаказанности, с каким возрожденный Зевсом Дионис дразнит своих родственников-титанов. Отношения соперничества, в каковых стоит друг к другу все в греческом мире, здесь преображены, ибо здесь сражаются, завладев оружием соперника, забравшись в его оболочку, подделавшись под него. Являясь в театр Диониса, город глядится в кривое зеркало, до поры до времени безболезненно перенося грубость и кислоту комедийного смеха.

Незадолго до смерти Перикла старший современник Аристофана, знаменитый Кратин, поставил комедию «Дионисалександр», где «отец народа» был представлен эдаким «кентавром» или «конепетухом» — Дионисом, трусоватым слабаком, взявшимся, подобно троянцу Парису (таково более известное имя Александра), судить красоту богинь. Дионисалександр-Перикл, впустивший спартанцев в Аттику и давший им вытоптать посевы и виноградники, не слишком боялся плевков, без труда долетавших до него в приличествующее для поношений время. Нечего было опасаться и Кратину. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, а комедия — дело хмельное. Непереносимо оно для того, кто путает с ночью день, а с потешною схваткой — войну настоящую. На город таких неразличающих довольно двоих или троих, и тогда от путаницы не убережется никто.

Перикл умер, а война продолжалась. На Сусляных Дионисиях 425 года состязаются три комедии: «Потерпевшие кораблекрушение» Кратина, «Молодая луна» Евполида и «Ахарняне» Аристофана (и Каллистрата). «Ахарняне» были удостоены первой награды.

Пилос. Захватив Пилос, афиняне оттянули спартанское войско, регулярно вытаптывающее Аттику: пелопоннесцы понимали, писал Фукидид, «что пилосское дело близко их касается, к тому же на этот раз они вторглись в Аттику рано, когда хлеб был еще зелен, и потому для большей части их войска не хватало съестных припасов, в Аттике они поэтому оставались недолго, всего 15 дней». В спешном порядке ретировавшись за Истм или пустившись морем вокруг Пелопоннеса, спартанцы первым делом заняли островок Сфактерию, запирающий пилосскую бухту, но оказались сами запертыми на острове сильным афинским флотом.

Среди спартанцев, блокированных на Сфактерии, оказалось немало спартиатов, представителей правящей касты, и это заставило правителей Спарты немедленно заключить перемирие и отправить послов в Афины для заключения мирного договора. Однако афинские демагоги, любившие ловить рыбку в мутной воде, на мир не пошли, стараясь забрать целиком нежданный подарок судьбы. И все-таки осада тянулась вяло, Сфактерия не сдавалась. Пришлось самому Клеону, ярому противнику мирного договора со Спартой, лично взяться за дело, и он добился успеха, пригнав в Афины две сотни пленных спартанцев. Странный сплав энтузиазма, надежд и беспокойства, вызванного неожиданным успехом, и усталость, и все тот же переполненный город, предчувствующий новые напасти.

Ослабевший за зиму город встречает Сусляные Дионисии.

Жаль, даже фабулы конкурировавших тогда с «Ахарнянами» комедий Кратина и Евполида мы не знаем. Легче было бы понять, почему именно «Ахарнянам» досталась награда. Ученый византиец Аристофан справедливо относит «Ахарнян» к числу «отлично сработанных» комедий своего тезки, но и он не объясняет, чем руководствовались судьи, присуждая главный приз Каллистрату, а не таким знаменитым мастерам жанра, редко терпевшим поражение, да к тому же от молодого комика. Отвлекающие на время от повседневных забот и страстей праздники не дают прямых ответов тому, кто озабочен буднями.

А будничные Афины — уже не те, что были при Перикле. «Во время мира и благополучия как государства, так и отдельные люди питают более честные намерения, ибо они не попадают в положение, лишающее людей свободы действия,— говорит Фукидид.— Напротив, война, лишив людей житейских удобств в повседневной жизни, оказывается насильственной наставницей и настраивает страсти большинства сообразно с обстоятельствами...». Широкие мазки Фукидида объясняют, может быть, только половину дела, но у нас нет другой панорамы афинской жизни тех лет.

«Извращено было общепринятое значение слов в применении их к поступкам. Безрассудная отвага считалась храбростью и готовностью к самопожертвованию за друзей, предусмотрительная нерешительность — трусостью под благовидным предлогом, хитрость — мудростью... Родство связывало людей меньше, чем политические кружки... Доверие друг к другу скреплялось в них не столько уважением к божеским законам, сколько соучастием в тех или иных противозаконных деяниях... Большая часть людей предоставляет называть себя ловкими злодеями, чем добродетельными простаками: последнего названия они стыдятся, первым гордятся. Источник всего этого — жажда власти, которой люди добиваются из корыстолюбия и тщеславия... Таким образом, вследствие междоусобий нравственная порча во всех видах водворилась среди эллинов, и то простодушие, которое более всего присуще благородству, было осмеяно и исчезло; наоборот, широко возобладало неприязненное, полное недоверия отношение друг к другу... Перевес обыкновенно бывал на стороне людей не особенно дальнего ума: сознавая свою недальновидность и чувствуя проницательность со стороны противников, они боялись, как бы не оказаться менее искусными в способности логически рассуждать, как бы другая сторона, при своей изворотливости, не предупредила их кознями. Поэтому они приступали к делу решительно. Напротив, люди, отличающиеся самомнением, воображали, что ими все предусмотрено, что нет нужды употреблять силу там, где можно достигнуть цели изворотливостью; поэтому такие люди не принимали предосторожностей и гибли в большом количестве». Это пишет неудачливый политик и воевода, которому осталось заниматься мемуарами. Но в словах Фукидида — не только обида неудачника.

Простые времена войн с мидянами и отчетливых видов на будущее давно позади. Афины — скопище людей и людишек, оставшихся от войны и трудно сказать на что годных. По описаниям Фукидида, город «кишит прорицателями, вещающими всевозможные предсказания, к которым жадно прислушивается каждый». Социологических обследований античность не знает (хотя, конечно, могильные плиты, списки послов и должностных лиц, наградные документы, обычно каменные,— прекрасный материал для социолога), но и из того, что нам известно о событиях 20-х годов V века, можно сложить вполне правдоподобную картину сильно обедневшего города, неожиданно лишившегося немалой части лучших сограждан, принужденного издалека везти то, что совсем недавно росло либо продавалось под боком — в самой Аттике, в Мегаре, в Беотии. Метрополия, безболезненно отпочковавшая дочерние города на захваченных удобнейших местах средиземноморской ривьеры, начала мало-помалу тускнеть, сдавать. Это чуют и деды, чья память о славном прошлом заставляет их быть авантюристами самим и толкать на авантюры сыновей с внуками. Гнев на спартанцев, неотесанных дорийцев, несколько лет подряд грабивших Аттику, был, вероятно, одним из определяющих факторов Успеха воинственно настроенных демагогов.

Трудно сказать, почему афинское население оказалось, при всей царившей в беспокойном городе сумятице, настолько монолитным и целеустремленным, да только о мире или о переговорах, имеющих в виду заключение всеобъемлющего мира, можно было говорить разве что в порядке анекдота, карнавальной шутки или в крайнем случае издевательства над теми, кто не слишком жаждал войны и связанных с нею напастей. Но Каллистрат, а с ним Аристофаан делают комедии по правилам, в духе традиций аттического ритуального веселья. Эти традиции обязывают комедиографа и наставника хора вывернуть наизнанку будни и быт и совершить целебный обряд над утробой.

***

его в ягненка, так боги держат над огнем своих избранников, чтоб укрепить их члены.

На Сусляных Дионисиях факелоносец зовет: «Иакх, о Иакх, сын Семелы, дарующий благо, приди!» Он трясет факелом, а когда принесены первые жертвы, глашатай призывает хоры с наставниками, и вот на сцену выскакивает обманщик-шут-акробат-дурачок-драчун. Имя его — да простят ему боги такое нахальство — Честной Гражданин, или просто Честной — Дикеополь. Как будто такой же, как все, этот мужичок, потерявший из-за войны немалую часть своего добра и вынужденный переселиться в город, зол, как были злы все афиняне, но только злится он не на спартанцев-разорителей, а на самих афинян. Ведь они думают о чем угодно, сидя в Народном собрании, о новых союзах и новых походах, с фракийским царьком ведут дела, добра не сулящие, все интригуют, казну совсем спустили

«... а о мире нет
У них заботы. Город мой! О город мой!
Всегда я первым прихожу в собрание,
Часы просиживаю в одиночестве,
Вздыхаю здесь, зеваю здесь, скучаю здесь,

О тишине тоскую, на поля гляжу
И город ненавижу. О село мое!
Ты не кричишь: углей купите, уксусу;
Ни «уксусу», ни «масла», ни «купите» — нет.

Теперь решил я твердо без стеснения
Кричать, стучать, перебивать оратора,
Когда о мире говорить не станет он».

По всем правилам жанра, нашему дураку везет: в городе появляется другой персонаж старинных сельских маскарадов — колдунишка Обоюдобог, объясняющий происхождение своего необыкновенного имени (дескать, бессмертный он, и вся родня его — боги). Обоюдобог тащит с собою три бурдюка, наполненные вином трех сортов, и вино то — не простое, а волшебное. Купивший бурдюк может добиться, как обещает Обоюдобог, ни много ни мало — мира со спартанцами, с союзниками их и прочими врагами Афин. Местной Гражданин, хлебнув невыбродившего сусла замирения, торопится распробовать кислятину десятилетнего мира и наконец овладевает последним бурдюком, с вином нежнейшего букета, а с ним — и миром на два поколения вперед... Честной отхлебывает, пьет, и вот он уже захмелел и вот вполне готов к своей комической роли...

или болтающееся в ногах удилище, невысокие сапожки из сыромятной кожи — котурны, пробковая, обтянутая размалеванным полотном маска, карикатуризирующая физиономию,— вот, собственно, весь костюм шута. Старинный герой потешных дорийских представлений — потасовок и непристойных сценок,— такой забияка и балагур не сразу вошел в культурный обиход греков, издревле населявших земли, по которым прокатились дорийские племена. Хотя с тех давних пор противоборство ионийских Афин и дорийской Спарты — один из постоянных факторов исторического бытия Греции, столетиями проходившая культурная и языковая ассимиляция, как правило, не позволяет отчетливо провести границу между разнородными по происхождению элементами старой аттической комедии. Виновата все та же состязательная модель: соперники сплелись так густо, что не просто-таки распознать, кто где.

Вот Честной Гражданин из «Ахарнян». Он, конечно, афинянин, виноградарь-гроздунок и огородник, но нет в нем ни марафонских доблестей, ни любви к отечеству: обжора, мечтающий кутнуть, встречая праздники.

«Нагнать в лесу красивую воровочку,
Фракиянку, рабыню Стримодорову,
»

— не сосед, не «один из афинян», но он и не условная театральная маска. Появляясь по праздникам в городе в облике слуги Диониса — актера, берущего на себя труд временного его воплощения, это существо, как выпущенный из бутылки джинн, торопится акробатически, но вполне серьезно, наряжаясь как подобает, прожить несколько месяцев жизни сограждан-афинян на свой лад. Ему Разрешено это давней традицией, как разрешено было сыграть вою драму сатирам, мохноногим плясунам: ведь это они завершали трагическую трилогию простодушным спектаклем, расколдовывая мелкотравчатой стилистикой Марсия мусические чары трагедии. Но в драме сатиров пародийный элемент не выражен так, как в комедии. Честному Гражданину — в самом имени его вызов городу! — предстоит схватиться со всеми, и, хоть сам он забияка, соперничество в том, чем силен каждый из его противников,— труднейшая задача. Она облегчается только в одном отношении: с появлением на проскении традиционной маски драчуна-шута, матерщинника и нахала, все прочие вероятные обитатели сцены преображаются.

Обстановка вывернутого наизнанку устройства городской жизни заставляет зрителей безошибочно узнавать в фанфароне, распустившем перья на султане, раздувшем лоснящееся брюхо своего щита с изображением Горгоны, в горе-вояке, с трудом ворочающем мозгами, но упорно готовящемся к драке, одного из выдающихся воевод Пелопоннесской войны, афинянина Ламаха.

Поглядим, из кого составлен хор комедии. Это — жители Ахарн, поселка, что в двух часах ходьбы на север от Афин. Они живут в лесистой части Аттики, где, впрочем, растет и виноград, а занимаются главным образом тем, что жгут хворост на древесный уголь; в военное время самые крепкие из мужчин числом около трех тысяч, собирают по тяжелому щиту, шлему и по копью, являются в Афины, оттуда — в Пирей, где грузятся на корабли, либо стоят гарнизоном на границе, ну и, одним словом, служат в армии, в так называемой тяжелой пехоте, или гоплитами. Именно благодаря ахарнским пехотинцам была одержана победа над мидийцами у Марафона, именно они, оставив на милость врагу домочадцев, высаживаются на Сфактерии, в Пилосе, на других островах и в других городах, добывая славу Афинам. Но здесь, у Диониса-что-на-болоте, совсем другие ахарняне, или, может быть, слишком т е? Марафонские победители, теперь дряхлые старики, углекуры и виноградари, сбежавшиеся в Афины со своими увесистыми посохами в руках.

«Кряжистый, древний, крепкий, несговорчивый,
Кремневый люд, вояки марафонские».

Достоверна ли эта картина?

С точки зрения ее прямого соответствия афинской жизни, настроениям людей, отношению к полководцам, традициям, героям, безусловно, нет. Рожи комических персонажей молодого Аристофана слишком кривы, чтобы можно было справить по ним любимый классический образ. Исторические курватуры, возле которых должен с недоумением остановиться неискушенный читатель Аристофана, грозят толкнуть на соблазнительный путь модернизации, аналогически приближающий к правде,— путь, следуя которым приходят к пониманию Аристофановых комедий как политической сатиры.

Между тем в самом понятии «политическая сатира», если попробовать применить его к Аристофану, таится колючий парадокс. С одной стороны, это как будто вполне греческое понятие, восходящее к «полису» как определенной форме государственности, а к «сатировой» драме как определенной художественной форме. С другой стороны, возникший только в Новое время термин «политическая сатира» не имеет ничего общего с греческой действительностью V—IV веков. Ведь для грека, и в частности афинянина, этой эпохи «политика», или все то, что связано с жизнью гражданской общины, именуемой полисом, не представляет собою сферу человеческой жизни, лежащую вне семьи и ремесла, обряда и трудов на мусическом поприще.

Ни семья, ни ремесло, ни обряд, ни ремесла мусическне не противопоставлены в рамках полисной жизни политике, ибо они просто-напросто представляют собою разные жанры самой политики. Человек же, не охваченный этой жанровой сетью, частное лицо, неминуемо выпадает для сограждан из полисного бытия в бес-полисное небытие. Человек, навязывающий себя полису как самоценную политическую единицу (например, как возможного «руководителя»), подвергается жесточайшему наказанию: его отлучают от полиса на десять лет или до конца жизни.

«отца трагедии» Эсхила мы прочитаем, что это был замечательный воин, участвовавший в Саламинском и Марафонском сражениях, и не найдем ни звука об Эсхиле-трагике, мы не удивимся: это не патриотический жест, но упоминание лишь о самых главных заслугах перед полисом. Аристофан, для которого такая полисная установка — единственно возможная, был — в этом и только в этом смысле — «политическим» комедиографом. До тех пор пока «политика» (управление государством, ведение воины и заключение мира) не стала мало-помалу уделом профессионалов, известное разделение труда и сосуществование разнообразных политических жанров — от трагедии до гимнастических состязаний — оказывалось возможным и даже приводило к расцвету которых из этих жанров в то, что называют самостоятельным видом искусства. Именно так, от жертвенного алтаря, через вытоптанный плясовой круг, через сход горожан и, наконец, мраморно - ступенчатую раковину прослеживается зарождение, расцвет упадок аттического театра.

Но уже при Перикле произошло, как говорится в схолии к 67 стиху «Ахарнян», тревожное событие: за пятнадцать лет до постановки третьей комедии Аристофана, в архонтство Морихида (440), в Афинах был принят закон, временно запрещающий комедии появляться на афинской сцене. Закон сохранял силу два года, в архонтство Главкина и Теодора, а в 437 году, в архонтство Евтимена, был отменен. Позднее Антимах, сам поэт и наставник хора, человек, впрочем, дрянной — ведь он не пожелал даже раскошелиться на обед для участников хора, нанятых на прошлогодних Сусляных Дионисиях,— да к тому же вечно сопливый, этот-то Антимах и внес в Народное собрание предложение о запрете выводить в комедиях кого-либо из сограждан под его собственным именем. Законопроект этот не был тогда принят.

Но комедиографы старшего поколения, такие, как грубиян Кратин, да и молодой Аристофан, поначалу не замечают перемен, и, хотя Аристофану пришлось, после стычек с Клеоном, выставлять свои вещи не на Великих Дионисиях, а на Сусляных, он в течение нескольких лет, опьяненный первыми успехами, как «осел на возлияниях» (так называет колючий Кратин невнимательных балбесов), с тем же упорством работает по правилам, как заведено.

И, как заведено, с первых же мгновений представления, Честной Гражданин «Ахарнян» напоминает публике, как демагог Клеон, получив взятку в пять талантов от союзных островов, должен был, к удовольствию Честного, отдать эти деньги всадникам в порядке компенсации нанесенного им оскорбления, не ясно, правда, какого: слова Честного из «Ахарнян» — единственный источник... Достается всем должностным лицам: и послам, проедающим и пропивающим казну в длительных заграничных поездках, ничего не приносящих Афинам, кроме моды на павлинов, и доносчикам-сикофантам, снующим по городу в надежде засечь незаконную торговую сделку или просто найти слабака, который не устоит перед шантажом.

Главное, к чему стремится Честной, покупая бурдюк вина ценою в тридцатилетний мир,— право торговать с враждебными Афинам Мегарой и Беотией. И тут перед глазами не слишком сытой афинской публики, за шесть лет войны соскучившейся по изобильным ларькам и лавкам Старой Агоры и Керамика, разыгрывается буйный праздник живота, да и, пожалуй, не только живота. Вот является на сымпровизированный рынок Честного мегарец, взваливший на спину мешок с товаром. Всем, видать, товар хорош, да вот только — мегарский. Уж мегарец-то, публика знает, и здесь, на базаре, сумеет отколоть мегарскую, распохабную шутку.

щетинкою хрюшек, к жертве предназначенных, мегарский купчишка торопится сбыть их Честному:

«За связку чесноку продам одну тебе,
За соли горсть — другую. Что, не дорого?»

Честной покупает их, но хрюшки и в самом деле к жертвоприношению не готовы. «У них,— объясняет Честной,— еще щетинка и хвостики не отросли». Услужливый схолиаст, стыдливо оберегая читателя от мегарских сомнений, поясняет: «Бесхвостых животных нельзя приносить в жертву богам». То-то. Но к жертвоприношению не готов и Честной. Он бросает свинкам горсть сушеных фиг, но будет ли сыта та свинка сушеною фигой?

Тут на помощь спешит торговец из Фив, беотиец. В «Ахарнянах» он извлекает на пробу Честному свой лучший товар — маринованного копаидского угря, который нравится Честному куда больше, чем аттическая виноградная лоза или узкий кожаный ремешок, свисающий грустным хвостом. Копаидского угря Честной забирает даром («Я у тебя беру его в счет пошлины!»): вот теперь и обряды можно справлять!

явился в Афины вместе с Дионисом, другие — что сам по себе. Как бы то ни было, когда афиняне, после случая с Икарием, не захотели приобщиться к культу Освободителя, Дионис повредил слегка отцов благороднейших аттических семейств, и бедные афиняне утратили всякую способность к деторождению. Деметрины жрецы в Елевсине оказались бессильны, пришлось обратиться к дионисийским. Явившийся жрец знал, конечно, заранее, в чем там дело, смело взял все в свои руки и к зиме осчастливил потомством жену первого архонта-басилевса, или царя.

— Если хотите, чтобы вас, нечестивцев, простил Освободитель и к семьям вашим вернулось плодородие, пусть каждый вылепит из лучшей глины по сотне фаллов и обожжет их как следует,— заявил жрец.— Ведь это амулеты жизни.

Так что недаром комедия излишествует в своем разнообразии и насмешках, сею дерзостию напоминая о первоначальных ее опытах! Греческий антиквар Афиней, рассуждая в своей «Трапезе знатоков» о том, как разнообразны имена мастеров шутейного дела, потехи, акробатики, фокусов и неприличностей, заставляет одного из трапезующих в его книге признаться, что в Афинах всегда было немало и своих, аттических, и приезжих шутов. Их называли и «бродягами», и «обезьянками», в Спарте их зовут «выставляющими», на Сицилии — «импровизаторами», в Италии «флиаками», фиванцы, которые все всегда называют по-своему, дали им прозвище «вольных». Большинство же, говорится у Афинея, зовет их просто «умельцами», «хитрецами», «мудрецами» — софистами. Эти актеры пляшут и масках, в венках, в хитонах в белую полоску, так называемых тарентинках, в густых венках из чабреца, фиалок или плюща, без масок, со всех сторон сходятся, под звуки флейт, в плясовой круг, припевая:

«Тебе мы эту, Вакх, подносим песенку
И возлияния, по-эолийски скромные»,

«Ахарнянах» он заставляет Честного Гражданина отправить на крышу жену, чтоб оттуда глядела на процессию, а самому —

«На пир спешить, с кувшинами, с корзинами!
Жрец Диониса за тобой послал меня.
Поторопись, тебя лишь дожидаются,
А остальное все уж приготовлено:

Венки, помада, девочки, печенье,
Изюм, коврижки, пряники, маковники,
Танцовщицы, гармодиевы песенки...».

Со всех ног бегут к нему афиняне, а хор стариков ахарнян, уже убежденный в правоте Честного, оставляет весь свой воинственный пыл, и только герой Ламах, получивший обидную рану спартанским копьем, тихо стонет в углу на носилках. Так, вываляв в патетических стонах и раздразнив сладострастным соседством мира героя нынешней войны Ламаха и марафонских ветеранов-ахарнян, Аристофан добился благосклонности судей и публики.

афинян, что у Элиана, тех, которые «в древности ходили в пурпурных гиматиях и пестротканых хитонах, носили высокие прически, скрепляли их золотыми шпильками и увешивались золотыми украшениями. Рабы несли за ними шезлонги, чтобы им не сидеть где попало. Таковы были марафонские победители». Где они, эти афиняне? Узнаем ли мы их по такому мечтательному описанию?

В другом месте Элиан тоже правильно пишет: «Если больному льву ничто не приносит облегчения, единственное лекарство для него — съесть обезьяну». Откуда он все знает?..

Уже самый план комедии, объяснил бы свой гнев классицист, внушенный единственно духом возмущения, имеет главной целью доказать не человеколюбивыми и истинными рассуждениями, но одними обворожительными видами и предложениями, выгоды мира. Сюжет ее таков: житель небольшого городка в Аттике, приведенный в крайнюю бедность опустошением и потерей всего имения со времени войны Пелопоннесской и который, заключив особенный договор с лакедемонянами, наслаждался плодами мира, между тем как ахарняне, мегаряне и афиняне переносили тяготы злополучия войны. Поэт изъясняет, что народ обманут угрозами обещаниями Собрания и надменностью Клеона и Ламаха, их начальников, которые находили собственные выгоды в продолжении общественных нужд. Одним словом: правление, его судии, воины и даже самая память Перикла грубо уязвлены в сей комедии. В первом действии поэт осмеивает афинское Собрание и посланников, отправленных греками к чужестранцам, предполагая бессмысленным отчет, который они отдавали касательно странной торговли с персами. Во втором действии он нападает на Клеона со всею вспыльчивостью, сохранившеюся еще от преследования его оным прошлого года. Потом хор воспел похвалы самому поэту, коего называли превосходным судиею нравов и покровителем правления. Сей жалкий панегирик был принят с громкими рукоплесканиями и последуем новою пляскою, изобретенною Аристофаном. Все сие представление было перемешано со множеством пародий из пиес Еврипида и беспрестанным намеканием о делах общественных. Эти насмешки — пламенники раздоров, позволяемые начальством и разбрасываемые между народом. Язвительный дух, коим они наполнены, есть яд самый опасный и наиболее способный воспламенить со всею жестокостию возмутителей,— противу людей, способствующих успеху оружия их, и противу присутствующих в государственном Совете. Так как граждане, избранные для рассмотрения дел общественных, равным образом имеют права па установления театров, разве не могут употребить средства сего с большею пользою вперять в народ выгодное о себе мнение?.. Что же до достойных всяческого сожаления попыток представить в театре фаллофории, эти низкие и подлые сцены народного суеверия, то не есть ли сие подтверждение грустной истины, что в греческих вольных демократиях народ — царь, но не по добродетелям, а только по порокам, беспечный и своенравный...

Странный город эти Афины! Солидное предприятие — подготовка декораций, костюмов и хора из 24 голосистых танцоров, которых надобно кормить и поить во все время репетиций,— вдруг оборачивается скандальным балаганом, пропитанным поношениями чуть ли не самих тех, кто санкционирует постановку именно этой комедии. Случаи, когда компетентный архонт отказывался дать драматургу хор, слишком редки, чтобы можно было объяснить, какими соображениями он всякий раз руководствовался: из трагиков Софокл, а из комиков — любимец афинян Кратин не были однажды допущены к состязанию, так что искать здесь цензурной логики Нового времени, пожалуй, нельзя.

Передразнивая самого себя, как змей, кусающий свой хвост, Аристофан нахваливает свои комедии:

«Шуток здесь над лысыми нет, плясок нету кордака; Здесь старик, стихи бормоча, палкой собеседника Не колотит, чтобы прикрыть соль острот подмоченных, Не кричат здесь «горе, беда!», с факелом не бегают».

А ведь тогдашние законы в отношении наград были довольно строгие.

У АГАФОНА

Пока Федр задумался, собираясь произнести свою речь о любви без шпаргалки, кто-то из гостей, находящийся, видно, еще под впечатлением вчерашней победы юного трагика, объяснял Аристофану и Павсанию, почему первоначальное воспитание человека совершается через Аполлона и Муз. Он сказал, что верно направленные удовольствия и страдания составляют воспитание, а потому боги, из сострадания к человеческому роду, рожденному для трудов и забот, установили взамен передышки от этих трудов божественные празднества, а Музы, их предводитель Аполлон и Дионис сделались главными участниками этих празднеств, вот почему именно боги исправляют на празднествах недостатки воспитания.

— Сладостно глядеть на Агафона, столь быстро отринувшего слабости юного существа, находящего удовольствие в буйных плясках и играх, в нестройных криках на все голоса. Недаром и хороводы, в устроении которых столь преуспел Агафон, названы так из-за внутреннего родства со словом «хара», (буквально — «радость»); только вот думаю я, что подлинный дионисийский хор не может состоять из молодых людей, поющих в хорах Муз и Аполлона. Этот хор должен состоять из людей, кому уже за тридцать, вот как нашему Аристофану, ну и вплоть до шестидесяти лет. Я всегда придерживался мнения — и тут глаза старика (ибо афинянин, задержавший выступление Федра, был старик) холодно зажглись, как два светлячка, не ко времени проснувшиеся этой зимней ночью,— так вот я придерживаюсь мнения, что у нас в Афинах каждый человек, взрослый или ребенок, мужчина или женщина,— словом, весь целиком полис должен беспрестанно петь для самого себя очаровывающие песни, в которых будет выражена мера общей любви к отечеству и благу. Они должны и так и эдак постоянно видоизменять и разнообразить песни, чтобы поющие испытывали удовольствие и даже ненасытную страсть к песнопениям. Так не песни ли стариков, умудренных опытом и пропитанных разумом, более всего целебны для государства?

— Но всякий человек, достигший преклонных лет, преисполняется отвращением к песням, ему делается стыдно, и тем больше, чем он делается старше и рассудительнее. А как бы он стал стыдиться, если бы ему пришлось петь в театре, выступая перед пестрой толпой людей? А тут ведь у нас как? Был когда-то в силе старинный эллинский закон: судья восседает в театре не как ученик зрителей, но, по справедливости, как их учитель, чтобы мешать тем, кто хочет доставить зрителям неподобающее и ненадлежащее удовольствие. Такой судья скажет: «Пой, старик! Учи этот сброд!» Этот закон не был таким, как нынешние италийские и сицилийские законы, предоставляющие решение толпе зрителей, так что победителем оказывается тот, за кого всего больше поднято рук. Этот закон погубил и самих поэтов, ибо они в своем творчестве стали приноравливаться к дурному вкусу своих судей, так что зрители теперь сами себя воспитывают. Он извратил и удовольствие, доставляемое театром, ибо следовало, чтобы зрители усовершенствовали свой вкус, постоянно слыша о нравах лучших, чем у них самих!

Но я отвлекся, ведь если бы слабые старики стали петь натощак, как это делают при своих упражнениях хоры, готовясь к состязанию, они делали бы это уж совсем без удовольствия, а стыд и неохота достигли бы крайней степени. Но они должны петь, и вопрос только в том, как заставить их петь охотно. Тут я установил бы закон, чтобы дети До 18 лет совершенно не вкушали вина. Эриксимах нам растолкует, что не надо ни в теле, ни в душе к огню добавлять огонь, прежде чем человек не достигнет того возраста, когда можно приняться за труд, и когда вино, проходящее, как известно, через легкие, не будет так сильно кружить голову. Должно остерегаться неистовства, свойственного молодым людям. Те, кто не достиг тридцати лет, могут вкушать вино, по умеренно. Достигшие сорока лет могут, на мой взгляд, пировать за общей чашей, призывая как остальных богов, так в особенности и Диониса на священные празднества и развлечения стариков. Испив этого лекарства от ненасытной старости, мы снова молодеем, и нрав наш делается прозрачным как стекло. А разве не с большей охотой пожелает всякий, испытывающий подобное состояние, петь, зачаровывая окружающих? Думаю, это и есть лучший способ заставить стариков петь в хоре Диониса.

Аристофан мог бы посмеяться над размечтавшимся старикашкой: «Вино и дедов заставляет танцевать!» Ведь трагиков пьянство под старость делает беспомощными и жалкими настолько, что даже комики оставляют их в покое. Как жалели в Афинах благодетельного Софокла, чей поэтический жар, казалось, разгорался пуще прежнего теперь, когда уже внуки его повзрослели... Как прекрасны стихи, написанные им гетере Феориде, в которых Софокл объясняет, за что его следует предпочесть молодым! Уж не за то ли, что из-за чрезмерного потребления вина к старости бедняга совсем лишился рассудка? А чего стоит последняя страсть старика, потаскуха Архиппа, которую он даже пытался сделать своею наследницей? Ее бывший любовник Смикрин остроумно сравнил ее с совой, присевшей на ночь на возвышающийся над прочими могильный камень. И все это — плоды разгорячения, несомые вином! Вот тебе и пьянство под старость, афинянин. Невпопад произнесенная речь этого человека, имени которого мы, к сожалению, не знаем, хотя бы в одном пришлась кстати, ведь и Эрот похож на вино: взбудораженный малою толикой, наверно потеряешь голову от изобилия того и другого. Но за старикашкою должен был говорить Федр, черед Аристофана еще не пришел, и он промолчал.