Приглашаем посетить сайт

Гаспаров М. Л. Греческая и римская литература II—III вв. н. э.
Эпоха и культура

Гаспаров М. Л. Греческая и римская литература II—III вв. н. э.

Эпоха и культура

История всемирной литературы: В 8 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1983—1994.Т. 1. — 1983. — С. 485—489.

II век н. э. по традиции считается периодом последнего расцвета Римской империи. В действительности это была пора ее недолгой стабилизации и быстро начинающегося упадка.

перевороты, сопровождавшие смену императоров в I в., прекратились. Был найден новый порядок поддержания императорской власти: каждый император, принимая правление, с одобрения сената выбирал себе молодого соправителя, который потом становился его преемником. Новым был и сенат: теперь он пополнялся преимущественно выходцами из провинций, сперва главным образом из западных, латинских, потом из восточных, греческих; представители италийской знати занимали там все меньшее место, и их оппозиция, столь сильная в I в. н. э., теперь сходит на нет. Социальной опорой императора и сената прочно становится слой зажиточной провинциальной аристократии, всеми интересами связанный с Римом. Таким образом, внутреннее единство средиземноморской империи окончательно достигнуто: первенствующая роль в хозяйственной и общественной жизни принадлежит провинциям, Италия отходит на второй план. Император Каракалла, правивший в начале III в., завершает фактическое объединение империи, официально распространив право римского гражданства на всех провинциалов.

Это перемещение центра общественной жизни из Италии в провинции имело важные последствия и для культурной жизни. Италия и Рим стремительно теряют свое ведущее положение в средиземноморской культуре: во II—III вв. они не дают ни одного сколько-нибудь значительного писателя или мыслителя. На первый план и здесь выходят провинции, в первую очередь грекоязычные Малая Азия и Сирия, охватываемые бурным культурным подъемом — так называемым «эллинским возрождением», и Африка. Основой «эллинского возрождения» было экономическое благосостояние и богатые культурные традиции восточных провинций: до II в. оно сковывалось сопротивлением римских ценителей, заметным и у Сенеки, и у Тацита, и у Ювенала; теперь оно быстро расцветает и становится центральным явлением культурной жизни всей империи. Эллинофильство делается модой: африканцы Фронтон и Апулей декламируют на обоих языках, галл Фаворин и италик Элиан гордятся чистотой греческого слога, даже император Марк Аврелий пишет свои философские размышления по-гречески. Синтез греческой и римской культур, не встречая преграды уже ни в политическом сопротивлении Рима, ни в культурном высокомерии Греции, находит теперь свое окончательное выражение.

Однако сквозь внешнее благоденствие империи уже во II в. н. э. отчетливо начинают проступать признаки внутреннего упадка. Производительность рабского труда, достигнув своего невысокого предела, замирает. Мелкое и среднее землевладение, преимущественно державшееся на рабском труде, начинает отступать перед крупным землевладением, использующим труд посаженных на землю рабов и свободных арендаторов (колонов), хозяйство натурализуется, города беднеют, экономическая связь между отдельными областями империи слабеет, потребность в единой императорской власти тоже слабеет. Императоры все больше переносят свою опору на армию, пока наконец в III в. под одновременным давлением волнений угнетенного населения, партикуляризма провинциальной знати и натиска варваров из-за рубежа не становится очевидной необходимостью реорганизации империи на новой экономической, социальной и духовной основе.

Этот внутренний кризис рабовладельческой империи находит отклик и в духовном самосознании общества. Всеобщим становится чувство старости, исчерпанности, завершенности цивилизации. Представление о четырех возрастах цивилизации, из которых Рим уже находится в последнем, ложится в основу периодизации римской истории даже у благонамеренного Флора. Усиливается потребность оглянуться на прошлое, подвести итоги пройденному пути. В начале принципата такая потребность вылилась, как мы видели, в латинской «Истории» Тита Ливия, теперь она выливается в греческой «Истории» Диона Кассия; оба эти труда стали основой всех позднейших знаний об античной истории. Отсутствие перспективы в будущем заставляло идеализировать прошлое: Павсаний пишет проникнутый благочестием путеводитель по религиозным древностям Греции, Плутарх в «Жизнеописаниях» создает идеальную картину, ставшую канонической, исторической древности Греции и Рима, бесчисленные авторы словарей и грамматик облегчают современникам доступ к культурной древности Греции и Рима. Идеализация прошлого сама собой переходит в реставрацию прошлого: философы пытаются возродить в первоначальном виде учения сократических школ, риторы стараются воспроизвести в своих сочинениях язык и стиль аттической классики. Культура образованного общества II—III вв. н. э. — это культура духовных рантье: она сосредоточена на комбинациях и переработке наследия прошлых веков.

Этим духом архаизма и реставраторства проникнуты все сознательные тенденции культуры II—III вв. Если же говорить о бессознательных тенденциях, то они продолжают направление, наметившееся уже в прошлом веке. Обострение социальных противоречий разрушает сознание единства личности и общества, усиливает разочарование в привычных жизненных ценностях, заставляет искать утешение не в рассудочной философии, а в иррациональной религии. Мистические восточные религии, до того распространявшиеся преимущественно в низах общества, охватывают теперь и образованные круги. Даже авантюрный сюжет Апулея осмысляется как символическая апология религии Исиды. Соответственно усиливается религиозный, иррациональный элемент и в философских учениях, подготавливая идущую на смену философии разума философию откровения — неоплатонизм. В этом переплетении народных суеверий, мистической философии и восточных религий постепенно набирает силу христианство. Из незаметной секты оно становится развитой религиозной системой, опирающейся на хорошо организованную церковь.

Реставраторские тенденции в философии начинаются, собственно, еще в I в. н. э. или даже раньше. Именно их имел в виду Сенека, когда негодовал, что «философия стала филологией», т. е. самостоятельная мысль сменилась толкованием и комментированием древних основоположников философских школ. Первыми на этот путь стали перипатетики: в I в. до н. э. были открыты и изданы эзотерические сочинения Аристотеля (те, которые дошли и до нас), и с этих пор все усилия школы сосредоточились на их интерпретации. В I в. н. э. за ними последовали платоники: придворный астролог Фрасилл выпустил новое издание сочинений Платона, впервые расположенных по тетралогиям, как и теперь, и с этих пор все усилия школы сосредоточились на том, чтобы очистить «подлинного» Платона от наслоений скептицизма и эклектизма академической традиции. Немного ранее, на рубеже нашей эры, александриец Энесидем провозгласил возрождение древнего скептицизма, вернувшись от позднейшей, карнеадовской, к ранней, пирроновской, его форме; в конце II в. н. э. жил и писал самый талантливый из его последователей, Секст Эмпирик, сочинения которого сохранились. Стоицизм не испытал столь декларативного обращения к прошлому, но и тут, в философии Эпиктета и Марка Аврелия, очевиден поворот от позднейших эклектических форм к более ранним, вплоть до истока стоической философии — кинизма: Эпиктет требует от истинного стоика безбрачия, аскетизма и отказа от всех жизненных благ, подобно киникам. Чистый кинизм тоже бурно возрождается в эту пору: Лукиан издевается над множеством высыпавших на свет нищих философов или лжефилософов. Конечно, кинизм, смешанный со стоицизмом, не переставал существовать и в предыдущие два века, но тогда он обслуживал лишь низы общества, а сейчас им интересуются и к нему обращаются такие высокообразованние лица, как Дион Хрисостом. Наконец, и эпикуреизм переживает в это время последний расцвет своей популярности, памятником которого осталась огромная надпись в городе Эноанде — целая стена, на которой некий Диоген в поучение современникам и потомкам приказал высечь изложение всего эпикуровского учения.

Однако реставраторские стремления не могли изменить общего направления развития античной философии в эпоху упадка античного общества к пессимизму, эсхатологии и мистике. Среди учений того периода это направление особенно заметно в стоицизме и платонизме.

Стоицизм II в. имел двух крупнейших представителей: вольноотпущенника Эпиктета (ок. 50 — ок. 130) и императора Марка Аврелия (121—180, правил с 161 г.). Эпиктет был профессиональным проповедником, сам ничего не писал, его поучения были записаны и изданы его учеником, историком Аррианом; Марк Аврелий, наоборот, ничего не проповедовал ни устно, ни письменно — его сочинение носит название «К самому себе», представляет собой род самовоспитательного дневника (оно было опубликовано лишь посмертно). Они дополняют друг друга как стоицизм преподаваемый и стоицизм усвояемый. Общая особенность их философии — сосредоточенность на этике и крайний пессимизм. Интерес к космологии, унаследованный Стоей от Посидония и еще Сенеке диктовавший его «Естественнонаучные вопросы», здесь уже совершенно иссяк; героический идеал духовного сопротивления бурям судьбы, вдохновлявший политическую оппозицию времен Сенеки, сменился пассивным идеалом немой покорности судьбе. Гуманистическое чувство братства людей и служения людям остается прежним, но приобретает трагический оттенок: миссия мудреца — нести людям разум, но он должен знать, что за это он будет людьми же осмеян и избит, «как осел», по энергическому выражению Эпиктета. Наконец, религиозный элемент стоицизма, еще сравнительно слабый у Сенеки, становится теперь ведущим: мудрец Эпиктета черпает утешение в том, что он избранник и апостол Зевса на земле, мудрец Марка Аврелия идет еще дальше и чает за свое служение награды в бессмертии души: он допускает мысль о том, что в космосе, кроме всепроникающей материальной огненной души, есть еще нематериальный дух, из которого истекает и к которому возвращается высшая, бессмертная часть души. Это — уже отступление от стоицизма во имя платонизма: противоположение пуха и тела становится все более притягательным для человеческого сознания.

Из этого понятно, в каком направлении совершалось во II в. и развитие платонизма как такового. Его возврат от «академического» к «подлинно платоновскому» учению означал прежде всего вытеснение стоических и аристотелевских элементов эклектического академизма элементами пифагорейскими. Платонизм и неопифагорейство срастаются с этих пор неразрывно. Божество и материя противопоставляются друг другу как единица и множественность, они настолько противоположны друг другу, что не могут даже соприкасаться: поэтому пропасть между богом и миром заполняется иерархией «демонов». Рассуждениями о роли демонов в мироздании с удовольствием занимается не только мистически настроенный Апулей, но и такой скромный традиционалист и поборник «здравого смысла», как Плутарх, который охотно признает три степени божественного управления миром: единому богу принадлежит верховная воля, особые боги, подобные олимпийцам, осуществляют ее каждый в особой области бытия, и, наконец, демоны следят за выполнением этой воли во всех повседневных мелочах. Познание истины и чистота жизни очищают душу философа от всего материального и возвышают ее до непосредственного общения с божеством: тогда он становится уже не мудрецом, а пророком, ему открыто будущее, и он способен творить чудеса. Такой идеальный образ божественно осененного философа рисуется в пространном сочинении Филострата (III в.) «Жизнеописание Аполлония Тианского»; сочинение носит настолько программный характер, что не раз высказывалось предположение, будто это сознательная попытка слабеющего язычества противопоставить образу христианского богочеловека образ языческого человекобога.

писателей. Мы видели зарождение этого направления в I в. до н. э. и победу его в I в. н. э. Но тогда крайности его были смягчены, и понятие «подражание классикам» понималось достаточно широко. Теперь, когда уход в древность стал знамением времени, это понятие сузилось до его буквального значения. Идеалом красноречия было объявлено точное воспроизведение аттического диалекта древних классиков, т. е. языка 600-летней давности. Все слова, вошедшие в язык позднее, изгонялись из употребления в речах. Противоестественность такого языкового консерватизма очевидна; и все же аттицизм восторжествовал в литературе, по крайней мере в «высокой» литературе. Были мастера, которые даже импровизировали по-аттически. Отдельные виртуозы достигали такого совершенства, что их сочинения долго принимались за подлинные произведения V в. до н. э.; но большинство писателей довольствовались более отдаленным подражанием, оставлявшим больше места собственному вкусу. Играл роль также и выбор образца: одни предпочитали воспроизводить манеру Исократа, другие — манеру Демосфена; были такие, которые по желанию подражали то одному, то другому; были такие, которые при этом даже выходили за пределы аттического круга образцов и подражали, например, ионийской прозе Геродота (Арриан в «Индии», Лукиан в «Сирийской богине»). Это прощалось, потому что главное требование времени, реставрация старины, оставалось удовлетворенным.

Разумеется, искусственное возрождение диалекта 600-летней давности могло быть достигнуто только долгой кабинетной работой. Культура II в. н. э. — исключительно книжная культура. Старинные сочинения перерываются в поисках вышедших из употребления слов, и найденные слова к месту и не к месту вклеиваются в сочиняемые речи. О каждом слове должно быть известно, когда и где оно впервые употреблено в литературе. Один из собеседников в «Пире мудрецов» Афинея даже имел прозвище «Есть-или-нет» за то, что он не мог съесть куска за столом, не проверив, упоминается или нет название этой еды у аттических авторов. Составляются огромные словари аттического диалекта: одни — со стилистическими пояснениями, как словарь Фриниха, другие — с реальными, как словарь Полидевка. Собираются грамматические наблюдения: впервые в сферу внимания грамматиков попадает синтаксис (Аполлоний Дискол, II в.). Все это могло бы навести на мысль об историческом развитии языка и сделать подражание древним более осмысленным. Но этого не случилось: стареющая античная культура в своем обожествлении древности уже не могла отойти от нормативного подхода, и столь тщательно отмечаемые особенности аттического диалекта оставались предметом не изучения, а подражания.

Однако все это подражание аттическим классикам практически ограничивалось одной лишь областью — областью языка. Уже на уровне стиля, а тем более на уровне жанра, не говоря уже об уровне тем и идей, никакое следование аттическим образцам было невозможно. Пользуясь риторической терминологией, можно сказать, что риторы II в. подражали аттическим писателям в «отборе слов» и в «сочетании слов», но ни фигуры речи, ни ритм, ни тем более «нахождение», «расположение» и «произнесение» этим не затрагивались. Здесь оратор должен был исходить из условий не аттического, а своего собственного времени. А эти условия с момента установления монархии сперва в греческом мире, а потом — в римском не изменились, а разве что усугубились. По-прежнему политическое красноречие парализовано, парадное красноречие процветает, судебное — тянется за ним; по-прежнему из трех целей красноречия реальны лишь две: оратору не в чем убеждать, и он может лишь услаждать и волновать свою публику; по-прежнему главным для оратора остается внешний эффект, ради которого мобилизуются и пышные периоды, и звонкие созвучия, и броские образы, и четкие ритмы; по-прежнему питомником такого красноречия является риторическая школа с ее декламациями, темы которых или вымышлены, или заимствованы из далекой древности. Иными словами, аттицизм господствует лишь в уделе грамматика, а в уделе ритора продолжает царить тот эллинистический стиль, который когда-то назывался «азианством», а потом — «новым красноречием».

приукрашенные, светом сияющие, златом блистающие, художеством расцветающие [...]» («О доме», 1). А вот Апулей в подобной же речи описывает карфагенский театр: «Здесь поглядения достоин не пол многоузорный, не помост многоступенный, не сцена многоколонная, не кровли вознесенность, не потолка распестренность, не сидений рядоокруженность, не то, как в иные дни здесь мим дурака валяет, комик болтает, трагик завывает, канатобежец взбегает и сбегает, фокусник пыль в глаза пускает, актер слова жестом сопровождает и все прочие лицедеи показывают себя, кто как умеет, — нет, внимания здесь достойны более всего слушателей ум и речи оратора сладостный шум...» («Флориды», 18). До такой изысканной манерности модное красноречие докатывается впервые.

I в. н. э. был служителем классицизма, аттицизм II в. н. э. становится служителем модного маньеризма. Аттические слова ценятся теперь не потому, что ими писали классики, а потому, что ими не пишут современники. Это особенно ясно видно по параллельным явлениям в римской литературе, где классика и древность не совпадали. Параллелью аттицизму I в. н. э. в Риме был неоклассицизм Квинтилиана — культ римской классики, культ Цицерона и Вергилия. Параллелью аттицизму II в. н. э. в Риме становится архаизм Фронтона, африканского ритора, диктатора вкуса и наставника Марка Аврелия, — культ римской древности, культ Катона и Энния. Для Фронтона выше всего — «новизна выражений» и «неожиданность слов».

Лексика римских классиков еще недостаточно устарела, чтобы служить источником «неожиданных слов», поэтому римская риторика вынуждена искать «неожиданные слова» вне классики: в новообразованиях, вульгаризмах, диалектизмах, греческих заимствованиях и особенно у доклассических римских писателей, от Невия до Катулла. Пестрая масса таких разношерстных слов и представляет собой ту лексику, которой оперирует, например, Апулей. Таким образом, язык греческой риторики был однообразно-аттическим, язык римской риторики смешивал самые разнородные речевые пласты; понятно, что для стилистических экспериментов и литературного новаторства римская риторика представляла более удобную почву.

Так сочетались в риторике II—III вв. аттицизм языка и азианизм стиля — проявления искусственного консерватизма и естественной эволюции литературы.