Приглашаем посетить сайт

Гаспаров М.Л.: Греческая и римская литература I в. н. э.
Период господства "нового стиля"

Период господства "нового стиля"

История всемирной литературы: В 8 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1983—1994. Т. 1. — 1983. — С. 473—478.

После этой полосы затишья в середине I в. в литературе наступает новая волна подъема, связанная с предельным обострением борьбы между императором и сенатом при Нероне (54—86 гг. н. э.); идейной опорой оппозиции был стоицизм, художественным оружием — «новый стиль». Виднейшим литературным деятелем, совместившим в своем творчестве оппозиционность, стоицизм и «новый стиль», был философ Л. Анней Сенека (ок. 4 г. до н. э. — 65 г. н. э.).

Жизнь Сенеки была бурной. В нем постоянно боролись стремление к политической деятельности, характерное для ритора, и стремление к уходу от общественной жизни, характерное (по общему представлению античности) для философа.

потом был возвращен ко двору и назначен воспитателем наследника престола, будущего императора Нерона; с приходом Нерона к власти Сенека становится первым человеком в государстве, но через несколько лет, бессильный бороться с деспотическими наклонностями воспитанника, уходит от дел, живет в своих поместьях и, наконец, по приказу императора кончает жизнь самоубийством. Противоречив был и его образ жизни: современники и потомки неустанно попрекали его тем, что он проповедовал бедность, а был богачом, критиковали и его образ мыслей: в сочинениях разных лет попеременно выступает на первый план проповедь то политической активности, то политической пассивности. Постоянным оставался только художественный стиль Сенеки, которым он и стяжал громкую славу: «Он один был в руках молодежи», — свидетельствует Квинтилиан (X, 1, 125).

Прозаические сочинения Сенеки включают 12 книг небольших философских трактатов (так называемые «диалоги»: «О провидении», «О гневе», «О спокойствии духа» и др.), три больших трактата («О милосердии», «О благодеяниях», «Естественноисторические вопросы») и большой сборник писем на моральные темы к молодому другу — философу Луцилию. Все они (за исключением, может быть, лишь «Естественноисторических вопросов») по построению имитируют диатрибу — устную проповедь-спор, где новые и новые задаваемые вопросы заставляют философа все время по-новому, с разных сторон подходить к одному и тому же центральному тезису. Поэтому композиции в собственном смысле слова здесь нет, все начала и концы выглядят обрубленными, аргументация держится не на связности, а на соположении доводов, автор старается убедить читателя не логическим развертыванием единой мысли, подводящей к самой середине проблемы, а короткими и частыми наскоками со всех сторон: логическую доказательность заменяет эмоциональный эффект. По существу это не развитие тезиса, а лишь повторение его снова и снова в разных формулировках, работа не философа, а ритора: именно в этом умении бесконечно повторять одно и то же положение в неистощимо новых и неожиданных формах и заключается виртуозное словесное мастерство Сенеки.

Тон диатрибы, проповеди-спора, определяет синтаксические особенности «нового стиля» Сенеки: он пишет короткими фразами, все время сам себе задавая вопросы, сам себя перебивая вечным: «Так что же?» Его короткие логические удары не требуют учета и взвешивания всех сопутствующих обстоятельств, поэтому он не пользуется сложной системой цицероновских периодов, а пишет сжатыми, однообразно построенными, словно нагоняющими и подтверждающими друг друга предложениями. Там, где Сенеке случается пересказывать мысль Цицерона своими словами, эта разница особенно ярка. Так, Цицерон писал: «Даже в гладиаторских боях, где речь идет о положении и судьбе людей самого низкого происхождения, мы обычно относимся с отвращением к тем, кто дрожит, молит и заклинает о пощаде, но стараемся сохранить жизнь тем, кто храбр, мужествен и смело идет на смерть: мы скорее жалеем тех, кто не ищет нашего сострадания, чем тех, кто его добивается» («За Милона», 92). Сенека передает это так: «Даже из гладиаторов, говорит Цицерон, мы презираем тех, кто любой ценою ищет жизни, и одобряем тех, кто сам ее презирает» («О спокойствии духа», II, 4). Вереницы таких коротких, отрывистых фраз связываются между собой градациями, антитезами, повторами слов. «Песок без извести», — метко определил эту дробную рассыпчатость речи ненавидевший Сенеку император Калигула. Враги Сенеки упрекали его в том, что он использует слишком дешевые приемы в слишком безвкусном обилии:

он отвечал, что ему как философу безразличны слова сами по себе и важны лишь как средство произвести нужное впечатление на душу слушателя, а для этой цели его приемы хороши. Точно так же не боится быть вульгарным Сенека и в языке: он широко пользуется разговорными словами и оборотами, создает неологизмы, а в торжественных местах прибегает к поэтической лексике. Так из свободного словаря и нестрогого синтаксиса складывается тот язык, который принято называть «серебряной латынью», а из логики коротких ударов и эмоционального эффекта — тот стиль, который в Риме называли «новым красноречием».

Кроме философской прозы, из сочинений Сенеки сохранилось девять трагедий: «Безумный Геркулес», «Троянки», «Медея», «Федра», «Эдип», «Агамемнон», «Фиест», «Геркулес на Эте», «Финикиянки». Это, а также сохранившаяся вместе с ними претекста «Октавия» (неизвестного автора) — единственные римские трагедии, дошедшие до нас целиком. Обращение философа к такому поэтическому жанру удивительно лишь на первый взгляд. Трагедия как форма изложения и популярной демонстрации философских положений использовалась еще философами IV—III вв. до н. э До нас их трагедии не дошли даже в отрывках, но именно к их традиции примыкает Сенека. В его трагедиях мы находим все темы, какие разрабатывались и в его прозаических трактатах, и письмах: власть рока, гибельность страсти, пагуба тирании, безотрадность мира, величие мудреца, уход от общества, смерть и самоубийство. Эти темы развертываются преимущественно в песнях хора и в монологах действующих лиц. Отсюда вытекают два важных следствия. Во-первых, драмы Сенеки не динамичны, а статичны, главным в них является не действие, а словесная ткань; во-вторых, драмы Сенеки предназначены для чтения, а не для представления, что подтверждается и формальными признаками: убийства и самоубийства представляются происходящими на сцене, а не за сценой, движения персонажей подробно описываются присутствующими, что излишне для зрителей и важно для читателей, и т. п. Тем не менее стилизация правильной драматической формы строго выдержана: пять актов, не больше трех актеров на сцене и пр.

подменяет логическое развитие эмоциональным нарастанием, цельность общего впечатления — эффектом каждого отдельного момента. Все действие происходит в атмосфере напряженного пафоса: трагическое настроение сгущено до такой степени, что катастрофа ощущается не как горе, а как облегчение. У Софокла Эдип выступает в начале трагедии спокойным и царственным, а в конце — уничтоженным и подавленным; у Сенеки в начале трагедии Эдип томится и мучится страхом неизвестного, ожидая подстерегающего удара судьбы, а в конце, казнив себя слепотой за негаданные преступления, гордо уходит из города, унося с собою кару богов, как стоический мудрец, который наконец сошелся в открытую с судьбой и вышел победителем. У Софокла раскрытие истины совершается исподволь, с роковой последовательностью, не там, где ищет его герой, а там, откуда он его не ожидает; у Сенеки истина раскрывается сразу, в подавляюще эффектных сценах гадания Тиресия с волхвованием над могилой и заклинанием духа убитого, и после этого объяснение фактов преступления выглядит уже не откровением, а лишь подтверждением. Сходными приемами Сенека достигает нарастающего патетического напряжения и в других трагедиях. Его Медея, Федра, Клитеместра не постепенно, а с первых же строк выступают обуянные неистовством и готовые на любые преступления; сцены колдовства и явления призраков вставляются в каждом возможном случае; убийство детей Медеи, самоубийство Иокасты, безумие Геркулеса происходят не за сценой, а на сцене; душевные и телесные страдания героев описываются во всех патологических подробностях: «свисающие с глаз кровавые он клочья обрывает», — говорится о самоослеплении Эдипа; «у них, живых, я резал члены, жилы, я видел, как на вертеле их печень трепещет, и палил ее огнем», — говорит Атрей об убийстве детей Фиеста.

Стиль речи в трагедиях также сходен со стилем прозаических произведений Сенеки: короткие фразы, связанные параллелизмами, анафорами, созвучиями, аффектированный лаконизм, тщательно отделанные сентенции («Не в нашей воле жизнь, но в нашей — смерть», «В ком нет надежд, отчаянья в том нет»; «Кто может все, тот хочет невозможного» и пр.). Однако язык трагедий более единообразен и строг, в нем мало вульгаризмов и много архаизмов, напоминающих о традиции Пакувия и Акция. Особенного эффекта достигают приемы Сенеки в отрывистых репликах диалогов — например, между Медеей и кормилицей (168—172).

— Страшись  царя. 
— Отец  мой  был  царем. 
— У  них  мечи! 
— Хотя б у всей  земли! 
— Умрешь! 
— Хочу. 
— Беги! 
— Бежать — позор. 
— Медея! 
— Буду  ею! 
— Ты  ведь  мать! 
— Но  кто  отец? 
— Спасись!
   
— Сперва  отмщу. 

Успех трагедии Сенеки у современных читателей виден из того, что вскоре после падения Нерона была сочинена трагедия-претекста о его зверствах, которая целиком выдержана в стиле Сенеки и в которой в качестве положительного героя-проповедника выступает сам Сенека; это уже упоминавшаяся «Октавия», единственный сохранившийся образец трагедии на римские темы.

Образ Сенеки сохранил свое величие в веках, хотя отношение к нему обычно было двойственным: он импонировал как мыслитель и нередко смущал как писатель. В нем чувствовался мятущийся дух, обращающий свою порывистую и страстную проповедь добродетели не в последнюю очередь к себе самому; его биография давала картину жизни, полной борьбы между соблазнами вельможества и требовательной прямотой философии; а доблестная смерть от собственной руки была символом конечного торжества добродетели, превозмогающей власть. Для моралистов всех времен Сенека неизменно оставался героем, почитаемым наравне с Сократом. Писательский стиль Сенеки, вызывающе-небрежный, воинствующе-дерзкий, неправильный и мощный, был точным отражением его нравственного облика; он не соответствовал представлениям о величавой гармонии античной классики и не раз вызывал осуждения, но он овладевал душами и заставлял себе подражать вольно или невольно от «Исповеди» Августина до драм Шекспира и прозы эпохи барокко. Не будет преувеличением сказать, что европейская драма даже в пору самого глубокого преклонения перед аттической классикой продолжала воспринимать ее поэтику через увеличительное стекло пафоса Сенеки.

Марк Анней Лукан (39—65 гг. н. э.) был родным племянником Сенеки. Талантливый и тщеславный, он получил блестящее риторическое и философское образование, его первые стихотворные опыты вызывали общий восторг; молодой император Нерон, сверстник поэта и сам поэт-дилетант, сделал Лукана своим ближайшим другом. Но потом, отчасти из-за поэтического соперничества, отчасти из-за ухудшившихся отношений между Нероном и сенатом, они рассорились; Лукан принял участие в заговоре против Нерона, был схвачен, униженно вымолил себе право на самоубийство и умер, декламируя собственные стихи. Его поэма «Гражданская война» о войне Цезаря и Помпея (обычно называемая «Фарсалия») осталась незаконченной — сохранилось неполных 10 песен из задуманных, по-видимому, 12.

Поэзия Лукана, как и проза Сенеки, характерна сочетанием оппозиционного настроения, стоического мировоззрения и риторического «нового стиля».

Оппозиционность Лукана сказывается прежде всего в самом выборе темы. После того как стало ясным, что возрождение республики и республиканских добродетелей при Августе было мнимым, общественная мысль все чаще возвращается к эпохе гражданских войн: теперь они представляются как начало последней катастрофы, от которой Риму уже не суждено оправиться. Так воспринимает свою тему и Лукан, причем трагизм этого восприятия нарастает от первых книг поэмы к последним: в начале он еще возлагает надежды на спасителя-Нерона и расточает ему гиперболические похвалы, в конце уже прямо восклицает: «Нас одолели мечи, чтоб в рабстве мы век пребывали!» — и взывает: «Дай же и сил для борьбы, коль дала господина, Фортуна!» (VII, 641, 646. Перевод Л. Остроумова).

Вергилий воспевал возвышение Рима — Лукан скорбит о его крушении: и тот и другой видят в этом волю рока; но вергилиевский герой чувствовал свой долг в том, чтобы подчиниться воле рока, лукановский герой — в том, чтобы противостать воле рока и несломленным пасть в борьбе. Таким героем для Лукана был Катон Младший, последний поборник республиканского дела; его образ в поэме возвышается над образами и Помпея, и Цезаря, его самоубийством, по-видимому, должна была заканчиваться поэма. Автор не довольствуется образным выражением своего оппозиционного пессимизма: авторский голос сопровождает все действие поэмы, от начала до конца, то в риторических обращениях к Цезарю или к Катону, то в патетических отступлениях и восклицаниях, откуда и взяты две строки, цитированные выше. Все это местами придает поэме Лукана вид прямой стихотворной публицистики.

дела, как у Энния и у Вергилия, Лукан отвергает; ортодоксальный стоик, он признает в мире лишь одну действующую силу — мировой закон, выступающий то как рок, то как фортуна. Мифологическое визионерство Вергилия он опровергает сухими историческими фактами: он использует несохранившиеся книги истории Тита Ливия, и его поэма, при должной осторожности, может даже служить историческим источником. Это было решительным разрывом с традицией и вызывало бурные споры среди современников. Памятником этих споров осталась сцена в «Сатирах» Петрония, где бродячий поэт Евмолп обрабатывает тот же лукановский сюжет о гражданской войне со всей мифологической напыщенностью. Не только в структурных, но и в орнаментальных частях поэмы Лукан избегает мифологических отступлений и вместо них предлагает читателю естественнонаучные, полные эффектной учености: в описании Ливийской пустыни он перечисляет 17 видов ядовитых змей (IX, 700—733), а в описаниях действий Цезаря в Египте немалое место занимает ученый спор об истоках Нила (X, 172—261). Лишь изредка он вставляет в рассказ изложение мифа (Геркулес и Антей, IV, 581—660), и то больше ради соперничества с Вергилием, который вставил в «Энеиду» рассказ о Геркулесе и Каке.

Риторический стиль Лукана сходен с риторическим стилем Сенеки. «Энеида» Вергилия членилась на большие, гармонически построенные эпизоды — поэма Лукана дробится на мелкие, замкнутые сцены; в эмоциональном тоне «Энеиды» чередуются напряженности и разрешения, эмоциональный тон «Фарсалии» напряжен постоянно. Для усиления пафоса широко используются те же мотивы, что и у Сенеки: вещие сны, пророчества, гадания, колдовство; особенно эффектно описано в VI книге волшебство фессалийской колдуньи, страшными зельями оживляющей труп воина, чтобы он дал пророчество о судьбе помпеянцев (явное соперничество с вергилиевым спуском Энея в Аид в VI книге «Энеиды»). Душевные и телесные страдания персонажей описываются с той же тщательностью (за перечнем ливийских змей следует шесть сцен, с патологической точностью описывающих шесть смертей от укусов разных пород); в описаниях братоубийственных сражений эти картины усиливаются нравственным пафосом изображения преступной вражды, хорошо разработанным в риторической школе:

Кто по земле волочит  кишки свои,  их  попирая; 
Кто, получивши  удар, из горла  меч  вырывает 
Вместе с душою своей;  кто валится  вмиг от  удара, 
Или без рук  продолжает стоять;  чье тело пронзили 
Стрелы,  или  кого копье  к  земле пригвоздило; 
Кровь у кого из жил, фонтаном  в воздух  взлетая, 
Падает  вниз, на оружье врага;  кто брата  пронзает 
И, чтоб ограбить смелей  хорошо знакомое тело, — 
Голову, с плеч оторвав,  далеко швыряет;  кто,  лютый, 
Отчее рубит  лицо, доказать соседям  желая, 
Что не отца он  убил... 

(VII, 620—630. Перевод Л. Остроумова) 

Язык Лукана богат и изыскан, он словно мобилизует все средства латинской речи, чтобы по-новому пересказать неновый материал; он громоздит синонимы, использует самые смелые метафоры, метонимии и перифразы, пишет: «...семена войны потопили народы» (I, 158); «...жало и прилив безумия расшатали телесные скрепы» (V, 118—119, о смерти дельфийской жрицы). Особо следует отметить обилие речей в «Фарсалии» — в 10 книгах около 100 речей, малых и больших, по всем правилам школьного пафоса; не в последнюю очередь именно это побудило Квинтилиана поставить вопрос, был ли Лукан более оратором или поэтом (X, 1, 90).

Не только Цицерон и Вергилий, но и Гораций стал предметом соперничества со стороны писателей «нового стиля».

Авл Персий Флакк (34—62) был учеником философа Аннея Корнута (вольноотпущенника семейства Сенеки), одного из виднейших стоических проповедников своего времени, и младшим другом сенатора Фрасеи Пета, духовного вождя сенатской оппозиции. Свою короткую жизнь он прожил вдали от общественных дел, в философском уединении; его сатиры, изданные посмертно, обнаруживают очень большую ученость и начитанность и очень малый жизненный опыт. Их темы традиционны для стоической проповеди: необходимость исправления нравов, молитва, воспитание, самопознание, истинная свобода, разумное пользование богатством. Своими образцами Персий провозглашает Луцилия и Горация. Но воспринимает он их односторонне, усваивая лишь их моралистическую направленность и проходя мимо их бытописательского мастерства. В результате содержание сатир скудеет, а тон их становится однообразно патетическим. Это однообразие Персий пытается смягчить, обращаясь к приемам риторической школы, но результат оказывается противоположным. Если у профессионалов-риторов модная вычурность языка и образов до некоторой степени умерялась потребностью быть доступным слушателям, то у книжника Персия такого контакта с публикой не было, и его забота о художественности стиля выливается в ничем не ограниченное стремление к необычности выражений. Персий выискивает самые редкие слова — вульгаризмы и архаизмы, диалектизмы и ученые термины — и связывает их в громоздкие обрывистые фразы, где мысль поэта поминутно перебивается мыслью собеседника, и наоборот. Та манера описывать простейшие вещи сложнейшими метафорами и перифразами, какую мы видели у Лукана, достигает у него фантастических пределов: вместо «маленькая бутылка» он пишет «умеренно жаждущая бутыль» (3, 92), а вместо «не злись, когда я избавляю тебя от предрассудков» пишет: «пусть гнев и наморщенная гримаса свалятся с твоего носа, когда я вырываю дряхлое старушество из твоих легких» (5, 91—92). Среди латинских писателей Персий один из самых трудных для понимания.

В Риме было две формы сатирического жанра: одна, гексаметрическая сатира, восходящая к Луцилию, получила развитие в творчестве Персия, другая, смесь стихов и прозы, восходящая к Варрону, также оживает в годы Нерона в двух любопытных произведениях — в политической сатире на смерть императора Клавдия («Апофеоз божественного Клавдия», или «Апоколокинтосис», т. е. «Превращение в тыкву», символ глупости), приписываемой Сенеке, и в романе «Сатиры» (чаще употребляется неправильная форма заглавия — «Сатирикон»), приписываемом другому приближенному Нерона — Гаю Петронию.

«Сатиры» Петрония — один из самых загадочных памятников латинской литературы. Его загадочность объясняется тремя причинами. Во-первых, мы ничего не знаем об авторе — он лишь условно отождествляется с Гаем Петронием, «арбитром изящества» при дворе Нерона, эпикурейцем и прожигателем жизни, приговоренным к самоубийству в 66 г.; во-вторых, мы не знаем романа в целом — сохранились лишь отрывки из середины романа, в общей сложности составляющие от одной трети до одной десятой всего произведения (по разным мнениям); в-третьих, что важнее всего, мы не знаем литературных традиций романа — ни тех, к которым он примыкает («Милетские истории» Аристида и Сизенны, «Менипповы сатиры» Варрона), ни тех, которые он пародирует (ранний греческий роман). Между тем роман Петрония, в основе своей иронический и пародический, непременно предполагает восприятие его на фоне литературной традиции.

Роман Петрония представляет собой прозаическое повествование, перемежаемое короткими стихотворными кусками иронически-сентенциозного содержания; сюжет распадается на слабо сочлененные друг с другом эпизоды (самый обширный из сохранившихся четырех-пяти эпизодов известен под заглавием «Пир Трималхиона»), а местами перебивается вставными новеллами (например, известный рассказ о податливой эфесской матроне) и вставными стихотворениями (например, упоминавшаяся выше пародическая поэма о гражданской войне), лишь внешне связанными с сюжетом. Повествование ведет герой — деклассированный бродяга Энколпий. Как Одиссея преследовал гнев Посейдона, так его преследует гнев Приапа, бога сладострастия: за какой-то эротический грех он наказан импотенцией и влачит эту кару на протяжении всего романа — от завязки до развязки. Как в греческом любовном романе влюбленных разделяет воля богов, так гнев Приапа не дает Энколпию соединиться со своим любовником — мальчиком Гитоном. Как в греческом романе влюбленные странствовали в поисках друг друга, так у Петрония Энколпий с Гитоном странствуют по городам Италии в поисках удачи, промышляя любовными интригами, плутовством, воровством; у Энколпия в прошлом было даже убийство.

риторы и поэты, вроде Евмолпа, гетеры, бедняки, вольноотпущенники; это паразитический мир охотников до грубых наслаждений стола и ложа. Наиболее колоритная фигура в сохранившихся кусках романа — выскочка-богач Трималхион, из раба ставший миллионером, безобразный, тщеславный, добродушный, взбалмошный, невежественный, хлебосольный; в нем заносчивость богача причудливо сочетается с плебейской простотой бывшего раба. Другие лица меньше задерживают внимание автора и потому бледнее; но и в их характерах заметна такая же смесь добрых и дурных качеств — это не идеальные герои мифа и романа, но и не воплощение порока из сатирической литературы, автор не умиляется ими и не бичует их, он рассматривает их с холодным любопытством аристократа, развлекающегося зрелищем экзотического быта. Натуралистические подробности, преимущественно эротические, в романе изобилуют, но изображаются с холодностью этнографа; того смакования эротики, какое мы увидим у Апулея, здесь нет. Авторская точка зрения тщательно скрыта за ироническим контекстом: патетическая нравственная проповедь против роскоши оказывается вложенной в уста купающегося в роскоши Трималхиона, а здравые рассуждения о причинах упадка искусств дискредитируются в устах бесталанного стихоплета Евмолпа. Ни религиозных, ни нравственных норм для героев романа не существует: все нравственные категории для этих профессиональных плутов и развратников вывернуты наизнанку, все религиозные представления — выдумка невежественной черни («наша земля так полна богов-покровителей, что здесь легче встретить бога, чем человека», — издевается один из героев).

Все это признаки, не имеющие ничего общего с господствующим стоицизмом, а скорее сближающиеся с эпикурейством, притом в нарочито вульгарной его форме. На это указывает и сам автор в программной стихотворной декларации (гл. 132):

 язык. 
Кто же не знает любви и не знает восторгов Венеры?      
Кто воспретит согревать в теплой  постели тела? 
Правды отец, Эпикур, и сам повелел нам, премудрый,      
Вечно любить, говоря: цель этой жизни — любовь. 

 (Перевод  Б. И. Ярхо) 

Язык и стиль романа верно служат его бытописательной установке: ни в каком другом произведении античной литературы не используется в такой мере язык для характеристики персонажей. Основная часть повествования — рассказ Энколпия — выражена в простом и легком стиле, имитирующем разговорную речь образованного человека и отчасти напоминающем стиль писем Цицерона. В эмоционально приподнятых местах речь насыщается литературными реминисценциями, обычно пародическими, а реплики необразованных персонажей (например, вольноотпущенников за столом у Трималхиона) представляют собой концентрат «вульгаризмов» народного просторечия и в лексике, и в фонетике, и в морфологии, и в синтаксисе — драгоценный материал для историка языка.