Приглашаем посетить сайт

Ярхо В.Н.: Греческая литература архаического периода.
Лирическая поэзия

Лирическая поэзия

История всемирной литературы: В 8 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1983—1994.Т. 1. — 1983. — С. 332—342.

В то время как Гесиод в своей отсталой земледельческой Беотии преподавал крестьянам накопленные столетиями и рассчитанные на века уроки хозяйской и житейской мудрости, города островной Греции и Малоазийского побережья жили тревожной и беспокойной жизнью. Родовая организация разваливалась на глазах; знать, забравшая в свои руки чуть ли не весь земельный фонд общины, не гнушалась также оптовой торговлей или ростовщичеством. Из массы обезземеленных рядовых общинников выделялись отряды смельчаков, готовых с оружием в руках искать пахотной земли и сносного существования в чужих краях; личная инициатива, предприимчивость и смекалка, прославленные в гомеровской «Одиссее», воспринимались теперь как свойства, необходимые десяткам и сотням людей. Но и для тех, кто оставался в родном городе и должен был отражать натиск воинственных соседей, потеряли всякую привлекательность героические идеалы знати: поединки богатырей ушли в далекое прошлое и защитить отчизну в бою могло только сплоченное гражданское ополчение.

В период классовых схваток, характерных для второй половины VII и всего VI вв., нередко на первый план выдвигались так называемые тираны. Слово это в своем первоначальном значении не ассоциировалось с деспотизмом и жестокостью; тираном назывался человек, пришедший к единоличной власти, не имея на нее наследственных прав. В условиях, когда знать уже окончательно себя скомпрометировала и не могла претендовать на политическое руководство, а силы нарождающейся рабовладельческой демократии были еще слишком слабы, возникал этот античный вариант «бонапартизма»: опираясь на поддержку низов, кто-нибудь из знатных приходил к власти и, ограничивая чрезмерные претензии своих братьев по классу, создавал возможность для экономической стабилизации ремесленников, торговцев и мелких землевладельцев. Со временем эти же самые силы приводили к свержению тирании, но в течение нескольких десятков лет удачливый тиран и даже его потомки могли удерживаться у власти.

Для придания авторитета и блеска своему двору тираны охотно приглашали к себе художников и поэтов. Первые украшали резиденцию правителя и город храмами и скульптурами, вторые сочиняли произведения для исполнения их хорами на религиозных празднествах или спортивных состязаниях, которые в конечном счете тоже являлись составной частью культа. Впрочем, гимны в честь богов-покровителей, как и свадебные или погребальные песнопения, исполняемые раздельно хорами юношей, девушек, взрослых граждан и продолжавшие традицию фольклорных обрядов, существовали во всяком греческом государстве, независимо от его политического строя, и в этих жанрах сохранялись предпосылки для дальнейшего расцвета религиозно-мифологического мышления.

Героический эпос с его безбрежным и неторопливым рассказом о делах давно минувших дней одинаково не годился для выражения мыслей и чувств как горсточки людей, навеки бросивших родные берега и ищущих счастья на чужбине, так и всей общины, собиравшейся в боевом строю или на городской площади. Конечно, гомеровские поэмы все еще исполнялись рапсодами на общегреческих праздниках, занимая по нескольку дней из их официальной программы, но они воспринимались уже как традиционное искусство, как голос вчерашнего дня, не дающий ответа на запросы дня текущего. Оружием новой эпохи стал новый поэтический жанр — лирика.

Термин «лирика», введенный в употребление александрийскими учеными в III в. до н. э., имел первоначально более узкое значение, чем теперь, и относился только к произведениям, исполнявшимся под аккомпанемент струнного инструмента — лиры или кифары. В настоящее время в понятие греческой лирики включаются как стихотворения разных жанров, носившие музыкально-вокальный характер, так и произведения декламационного склада, исполнявшиеся в сопровождении флейты. Первая разновидность носит название сольной и хоровой мелики (от греч. «мелос» — песня), ко второй относятся элегия и ямбы.

Различия между отдельными видами древнегреческой лирики (в широком смысле этого слова) не сводятся к формальным моментам, которые сами обязаны своим происхождением фольклорным жанрам: сольная мелика восходит к любовным, свадебным и застольным песням; хоровая — к торжественным обрядовым славлениям или гимнам; элегия возникла из погребальной заплачки, ямб — из народных обличительных куплетов. Хотя в творчестве индивидуальных поэтов возможности отдельных жанров существенно расширяются (например, элегия в значительной степени утрачивает свой скорбный характер и становится средством размышлений на личные и общественные темы), сохраняется их первоначальная специфика как в области содержания, так и в форме: мелические произведения пишутся свободными музыкальными размерами, чаще всего на эолийском или дорийском диалекте; традиционным размером элегии остается элегический дистих (сочетание дактилического гексаметра с пентаметром), и ее сочиняют, как и ямбы, на близком эпосу ионийском диалекте. Так как в процессе литературного развития элегия и ямб сблизились между собой по содержанию и одни и те же поэты нередко выступали в обоих жанрах, в дальнейшем изложении удобно рассмотреть отдельно творчество поэтов декламационного направления и поэтов-меликов.

Декламационная поэзия древних греков — элегия и ямб — представляет собой до сих пор огромное поле обломков. Несколько стихотворений, сохраненных почти полностью более поздними авторами, — редчайшее исключение на фоне обрывков в два-четыре элегических дистиха, уцелевших в виде цитаты по случайному поводу, или более обширных, но сильно поврежденных папирусных фрагментов. Тем не менее ясно, что среди всех лирических жанров элегия и ямб наиболее активно отражают осознание человеком происходящих в мире перемен и поиски им своего места в новых исторических условиях, когда обаяние «гомеровской» личности безнадежно утрачено, а нормы поведения гражданина государства еще не сформировались. Показательно при этом, что, пользуясь традиционным языком эпоса, элегия выдвигает перед аудиторией совершенно новые этические постулаты.

В единственной дошедшей до нас элегии основоположника этого жанра, малоазийского поэта Каллина (первая половина VII в. до н. э.), а еще более в сохранившихся фрагментах Тиртея (вторая половина VII в. до н. э.) предъявляются требования к общественному поведению гражданина в суровую пору тяжелой для государства войны. В отличие от гомеровского эпоса, чьим идеалом является благородный герой, ищущий в войне прежде всего добычи и личной славы (некоторое исключение составляет только Гектор), элегия Тиртея обращена к коллективу граждан, которых он побуждает принять активное участие в войне и тем самым выполнить свой общественный долг. Сначала изображаются невзгоды и моральное состояние человека, который захотел бы оставить родной город в трудный час (он будет нищим и всем ненавистным скитаться на чужбине со стариками-родителями, женой и малыми детьми, повсюду ему будут сопутствовать позор и бесчестье), затем делается вывод: только тот достоин почета и уважения, кто, не щадя жизни, сражается за отчизну.

В другом отрывке подвергается сомнению идеал героической доблести. Быстрота ног, сила в борьбе, огромный рост и царственная осанка, несметное богатство и дар красноречия, т. е. качества, свойственные все вместе или в определенных сочетаниях гомеровским «царям», еще не определяют ценности человека,

Если не будет отважно стоять он в сечи кровавой     
Или стремиться вперед, в бой рукопашный с врагом: 
Эта лишь доблесть и этот лишь подвиг для юного мужа     
Лучше, прекраснее всех прочих похвал средь людей. 

(Фр. 12, ст. 11—14. Перевод В. Латышева) 

Согласно античному анекдоту, Тиртей был хромым школьным учителем, которого афиняне послали спартанцам вместо просимой теми помощи; спартанцы восприняли это как насмешку, но Тиртей воодушевил их песнями и тем способствовал победе в войне. В действительности Тиртей был, вероятно, исконным жителем Лакедемона, ибо в своих стихотворениях затрагивал также вопросы спартанского общественного устройства, призывая граждан к упрочению государства. Тот факт, что и в дорийской Спарте наставительную элегию писали на ионийском наречии, свидетельствует как об устойчивости уже сложившейся литературной традиции, так и о ее общегреческом значении.

Еще дальше идущую переоценку этических идеалов производит современник Тиртея иониец Архилох (середина VII в. до н. э.) с острова Пароса, почитавшийся греками как величайший лирический поэт.

по объему (35 стихов) любой из ранее известных фрагментов и представляющий собой вторую половину эпода. Содержание стихотворения составляет весьма вольный диалог молодого человека с девушкой, завершающийся еще более откровенной любовной сценой. Это содержание часть исследователей склонна связывать с античным преданием о том, что богатый паросский гражданин Ликамб, соотечественник Архилоха, просватал за него свою дочь, а затем нарушил данное слово и что Архилох обрушил на отца и дочь поток оскорбительных ямбов. С поношением такого рода по адресу отобранной невесты мы встречаемся и в новом эподе. Однако в то же время ясно, что в эподе речь идет о вымышленном событии, и следует отличать Архилоха-поэта от лирического героя его стихотворений, хотя чувства и мысли этого героя, естественно, отражали мировосприятие самого Архилоха.

Так, для поэта не существует тех бесспорных нравственных ценностей, которые составляли основу поведения гомеровских героев: воинская честь и слава, в том числе посмертная.

Носит  теперь горделиво саиец*  мой  щит безупречный:     
Волей-неволей  пришлось бросить его мне в кустах. 
Сам я  кончины зато избежал. И пускай  пропадает    
Щит  мой. Не хуже ничуть новый  могу я добыть, 

(Фр. 5. Перевод В. Вересаева) 

— сообщается в одном из фрагментов Архилоха об исходе сражения. В глазах Архилоха лишена всякого смысла погоня за славой ценой жизни: умерший не пользуется у сограждан ни почетом, ни славой, живые ищут расположения живых, а доля покойника — худая доля.

В окружающем его мире Архилох не видит закономерности и целесообразности. Оказавшись свидетелем солнечного затмения (по современным расчетам, оно произошло 6 апреля 648 г.), он, потрясенный, восклицает:

 всех  напал. 

(Фр. 122, ст. 1—4. Перевод В. Вересаева) 

Как необъяснимы чудеса в природе, так непостижимы причины людских несчастий: человека одолевают бедствия, от которых ему негде искать защиты.

Острота восприятия действительности, нередко приводящая поэта к душевному смятению, не ослабляет его собственной активности и в определенной мере даже закаляет в испытаниях. Хотя жизнь и представляет в его глазах смену событий без отчетливо уловимого смысла, нагромождению бедствий он противопоставляет «мужественную стойкость».

Сердце, сердце!  Грозным строем  встали беды  пред тобой, 
Ободрись и  встреть их  грудью, и ударим  на врагов! 
Пусть везде кругом  засады, — твердо стой, не трепещи! 
Победишь — своей победы напоказ не выставляй, 
Победят — не огорчайся, запершись в дому, не плачь, 
В меру радуйся удаче, в меру в бедствиях  горюй. 
Познавай  тот  ритм, что в жизни человеческой сокрыт. 

 (Фр. 128. Перевод В. Вересаева) 

Сила выражения владеющего им чувства делает Архилоха поистине первым лирическим поэтом; с необыкновенной яркостью, физически ощутимой конкретностью описывает он состояние человека, охваченного неудовлетворенной страстью: «свернувшись под сердцем», она «заволокла густым мраком глаза влюбленного», «похитив из груди нежные чувства». Используя традиционную гомеровскую лексику, Архилох не сосредоточивает внимания на внешних признаках чувства, а пытается раскрыть его воздействие на человека «изнутри». Об этом же свидетельствует и уже упоминавшийся фрагмент нового эпода: эпическая фразеология переосмысляется в нем для изображения любовного чувства и его внешних проявлений с неслыханной до тех пор откровенностью.

На родине поэта в его честь было воздвигнуто святилище, от которого в наше время найдены остатки надписи, содержащей биографию Архилоха и отрывки из его стихотворений.

Тиртей и Архилох как бы олицетворяют собой два различных типа мироощущения, характерных для элегии и ямба. У одних поэтов переоценка старых этических норм, отказ от традиционной морали ведут к потере ориентации в мире, к утрате веры в разумность и закономерность существующего, к ощущению беспомощности индивида перед лицом окружающих его бедствий. Другие, напротив, сосредоточивают свое внимание на новых формах гражданского общежития, обосновывают их целесообразность и закономерность.

К первой группе следует отнести, кроме Архилоха, его современника Семонида Аморгского (прозвище — по названию острова Аморгоса, где Семонид руководил основанием колонии). Если Архилох стремится по крайней мере познать ритм человеческой жизни и выработать в себе стойкость перед лицом испытаний, то Семонид не ставит перед собой и такой задачи, отрицая всякую возможность понять смысл человеческого бытия: в людях нет разума, подверженные ежедневным случайностям, они живут, как стадо баранов, не зная, какой конец приготовит каждому бог. Напрасны людские надежды, ожидание богатства и благополучия, вместо них человека подстерегают старость, болезни, гибель на войне или в морских волнах, а иной в отчаянии и сам лезет в петлю. Правда, и у Семонида можно встретить призыв не падать духом, но выход из безнадежности человеческого бытия он находит в наслаждениях. В традициях Архилоха выдержана ямбическая «поэма» Семонида о женских характерах. В духе басни или животного эпоса поэт объясняет происхождение различных женщин: от хитрой лисы, злобной собаки, непостоянного моря, лошади, обезьяны и т. д., не скупясь при этом на нелестные оценки своих современниц; только унаследовавшая трудолюбие и бережливость пчелы достойна похвалы.

«Гедонистический» вывод сближает Семонида с Мимнермом из Колофона (вторая половина VII в. до н. э.). Для Мимнерма нет жизни и радости «без утех златой Афродиты» — тайных свиданий и любовных встреч. (По сообщениям древних, эти высказывания Мимнерма содержались в сборнике его элегий, посвященных флейтистке Нанно.) Но едва ли не чаще, чем у Семонида, возникает перед Мимнермом призрак тягостной, ненавистной и позорной старости. Один этот образ ярко характеризует утрату «гомеровского» жизнеотношения, ибо для эпоса старость является предметом почета и уважения, Мимнерм же мечтает прожить без болезней и тягостных забот хотя бы до шестидесяти лет. При таком мироощущении закономерен уход в себя: услаждай свою душу, не внимая отзывам сограждан; этические нормы, поскольку о них заходит речь, касаются только соблюдения искренности в отношениях между друзьями или любовниками. Сохранились также фрагменты, содержащие воспоминания на исторические темы, но и этим произведениям Мимнерма, по-видимому, была чужда наступательная тенденция в духе Каллина и Тиртея.

Подлинным наследником их традиций явился афинянин Солон, чья поэзия отмечена активным вмешательством в жизнь родного города. Сохранился рассказ о том, как Солон побудил афинян возобновить неудачную для них до тех пор войну с мегарцами из-за Саламина: появившись на городской площади, он прочитал заранее сочиненную элегию, в которой порицал сограждан за бездействие и призывал снова взяться за оружие. Агитация, облеченная в поэтическую форму, подействовала: афинское ополчение, возглавляемое Солоном, выиграло войну и вытеснило мегарцев с Саламина. В другой элегии Солон изображал бедственное положение, сложившееся в Афинах в начале VI в. до н. э., предостерегая местных богачей от проявлений алчности и корыстолюбия, губительных для государства. Искренняя озабоченность Солона будущим Афин и его всем известная честность привели к тому, что по общему согласию ему поручили выработать законы, которые должны были восстановить в Афинах гражданский мир. Благодаря непосредственному участию Солона в проведении политических и экономических мер, заложивших основу афинской демократии, в его собственном творчестве нашли рельефное выражение идеи, впоследствии широко использованные в демократическом мировоззрении V в. до н. э.

благополучие, обеспеченное богатством, начинает Солон и самое крупное из дошедших до нас произведений — элегию, обращенную к Музам. Но стремиться к богатству можно только честным путем; благосостояние, дарованное богами, прочно от корней до вершины, а богатство, приобретенное насилием или дерзостью («гибрис»), пришедшее к людям в результате их несправедливых дел, влечет за собой беду, ибо Зевс видит конец всего и насылает на виновных в неправедном обогащении заслуженное возмездие.

Конкретный пример такой страсти к обогащению, пренебрегающей всеми моральными нормами, Солон находит в поведении современных ему богачей, которые наживаются, «злым предаваясь делам».

И  не щадят  ничего, ни  из сокровищ святых, 
Ни  из народных богатств; они  грабят, откуда  придется, 
И  не боятся совсем  Правды уставов святых. 

(Фр. 3, ст. 12—14. Перевод  С. Радцига) 

Между тем Правда (Справедливость) знает всю жизнь человека, его прошлое и настоящее и рано или поздно обрушит свое возмездие не только на непосредственно виновного, но и на весь город, терпящий такие преступления. Картина напоминает гесиодовский рассказ о нечестивом городе, хиреющем по воле Зевса, — впрочем, с одним существенным отличием. У Гесиода как главное прегрешение рассматривается несправедливый суд, и кара, насылаемая Зевсом, носит характер стихийного бедствия (неурожай, мор и т. п.). У Солона корыстолюбие богачей подрывает изнутри социальный организм, ибо ведет к порабощению одних граждан другими и к междоусобным распрям, опустошающим государство. Важно подчеркнуть и еще один момент. Солон убежден, что над его родными Афинами распростерта благодетельная длань богов, предохраняющая город от гибели; однако сами граждане своим неразумием и корыстолюбием толкают государство в пропасть вопреки воле богов, поэтому на первый план выдвигается личная ответственность человека, способного своими действиями причинить отчизне непоправимый ущерб.

Кроме вполне надежных фактов о деятельности Солона, от античности дошли полулегендарные подробности о его жизни, в частности малодостоверный рассказ о беседе Солона с лидийским царем Крезом, во время которой древнегреческий законодатель противопоставил призрачному счастью сказочно богатого восточного царя идеал честной и безбедной жизни рядового гражданина греческого государства, умеющего прожить и умереть с достоинством.

дошел под его именем сборник (около 1400 стихов) небольших стихотворений и элегических двустиший, обращенных к юноше Кирну и содержащих многочисленные правила жизненной мудрости. Среди них встречаются размышления общего характера (о непознаваемости замысла бессмертных богов, о ненадежности человеческих усилий и т. п.), напоминающие стихотворные строки Солона или попросту заимствованные у него, но в целом мировоззрение Феогнида резко отличается от взглядов афинского законодателя. Феогнид — обедневший аристократ, с ненавистью взирающий на происходящие вокруг него перемены. В его сознании люди все еще делятся на «благородных», или «добрых», и на «худых», или «низких», и утрата «благородными» своих жизненных позиций воспринимается Феогнидом как торжество бесстыдства и наглости, свойственных «низким», т. е. массе городских ремесленников, торговцев и мелких землевладельцев. В борьбе, происходящей между демократией и знатью, все симпатии Феогнида на стороне последней, и своих братьев по классу он призывает к решительной расправе с демосом:

Крепкой  пятою топчи  пустодушный  народ, беспощадно    
Острою палкой  коли, тяжким  ярмом  придави. 

(Ст. 846—847. Перевод В. Вересаева) 

Хотя «благородные» в представлении Феогнида являются единственными носителями чести и справедливости, для подавления народного недовольства годятся совсем другие средства:

Сладко баюкай  врага,  а  когда  попадет  тебе в руки,     
Мсти ему и  не ищи  поводов мести  тогда. 

(Ст. 363—364) 

Впрочем, и в лагере аристократов Феогнид не видит верности сословным идеалам: одни успели примениться к обстановке и войти в доверие к народу; другие в погоне за деньгами заключают браки с выходцами из «низких», но разбогатевших семей; никому ни в чем нельзя верить, и круг истинных друзей становится все уже. В наставлениях Кирну Феогнид старается хранить верность старинным нравственным нормам знати, но его собственная вера в справедливость и покровительство богов сильно подорвана:

 проводящий свою? 

(Ст. 377—380) 

В отличие от Тиртея и Солона, обосновывавших в своих элегиях нормы поведения индивидуума в гражданском коллективе с исторически прогрессивных позиций, Феогнид, ограниченный мировоззрением обреченного класса, не видит перед собой перспективы и все больше погружается в мрачный пессимизм:

Лучшая  доля для смертных — на свет  никогда не родиться     
И  никогда  не  видать яркого солнца  лучей. 

(Ст. 425—426) 

Следует в заключение заметить, что в «феогнидовский корпус» входит достаточное количество политически нейтральных размышлений (о необходимости соблюдать меру при выпивке, о трудностях воспитания детей, о семейных отношениях и т. д.), сделавших его весьма популярным в античности и облегчавших проникновение в него назидательных отрывков из других элегических поэтов. Выделение в этих условиях первоначального ядра сборника представляет значительные трудности, но его основная идеологическая направленность не вызывает никакого сомнения.

Прямую противоположность Феогниду представлял его старший современник, последний крупный представитель ямбографии — Гиппонакт из Эфеса. Еще сильнее, чем у Архилоха, звучит у Гиппонакта издевка над всеми общественными и литературными нормами. Себя самого поэт изображает голодным бедняком и попрошайкой, то тщетно вымогающим у богов теплую одежду и обувь, то упрекающим их в невнимании. Нередко он дает в своих стихотворениях натуралистические зарисовки из жизни и быта окружающего его простонародья, угрожает расправой своим недругам. Героический эпос воспринимается только в пародийном плане: в торжественных гексаметрах «воспевается» прожорливая старуха. Любимый размер Гиппонакта (возможно, впервые введенный им в поэзию) — так называемый холиямб («хромой ямб»), т. е. ямбический триметр с заменой последней стопы спондеем или хореем, использованный впоследствии александрийскими поэтами Каллимахом и Геродом и поздним баснописцем Бабрием.

Самоосознание личности в период напряженной борьбы, сопутствовавшей становлению нового мировоззрения, происходило в сольной (монодической) мелике на иных путях, чем в ионийской элегии и ямбе. Классики сольной мелики Алкей и поэтесса Сапфо (расцвет творчества обоих падает на первую половину VI в. до н. э.) происходили из эолийской аристократии с острова Лесбоса, где были сильны такие пережитки родового строя, как мужские и женские «содружества», в которых члены знатных родов проводили бо?льшую часть своего времени, будучи связаны общностью происхождения и религиозных культов. Одним из важнейших средств для выражения мироощущения участников подобных союзов служила поэзия в ее фольклорных формах. В творчестве Алкея и Сапфо мы находим многочисленные примеры использования традиционных жанров, обогащенных, однако, индивидуальным мировосприятием художника.

Алкей родился между 630 и 620 гг. до н. э. и был еще мальчиком, когда его братья в союзе с митиленским политическим деятелем Питтаком свергли местного тирана Меланхра; под предводительством Питтака Алкей затем участвовал в войне за Сигей — важный стратегический пункт на пути в Черное море. Когда же впоследствии Питтак сам пришел к власти, Алкей занял по отношению к нему резко враждебную позицию, в результате чего вынужден был уйти в изгнание сначала в пределах самого Лесбоса, а затем и в более далекие края. Мотивы гражданской войны занимают в творчестве Алкея едва ли не самое значительное место. Хотя Алкей не слишком хорошо разбирался в вопросах большой политики, он, во всяком случае, видел, что власть уходит из рук старинных родов, и переживал крушение своего класса горячо и искренне. С большой силой звучит призыв Алкея к соратникам взяться за оружие, чтобы отстоять свои права.

Медью воинской весь блестит, весь оружием убран дом —       
Аресу в честь. Тут шеломы, как жар, горят, и колышется белые        
На них хвосты... Есть булаты халкидские, есть и пояс, и перевязь —        
Готово все. Ничего не забыто здесь — не забудем и мы, друзья,        
За что взялись. 

(Фр. 357. Перевод  В. Иванова) 

Виновником гражданской смуты и его собственного изгнания Алкей считает Питтака. Отсюда обвинения по адресу нового правителя в нарушении прежних клятв и призыв к Эриниям отмстить Питтаку за вероломство. Горькие жалобы Алкея на свою участь бездомного скитальца прерываются потоками беспощадной хулы и брани, изливаемой на Питтака: поэт обвиняет его — едва ли заслуженно — и в низком происхождении, и в физическом уродстве, и в излишнем пристрастии к вину. Как призывы к единомышленникам, так и выпады против политических соперников, размышления на общественные и моральные темы часто облекаются у Алкея в форму застольной песни. При этом лесбийский поэт не видит в переменах политической обстановки, в переходе власти из рук в руки какой-либо закономерности и целесообразности. Государство представляется ему кораблем, который носят по морю разбушевавшиеся ветры, и только на пирушке в кругу друзей поэт находит забвение от треволнений борьбы:

Кроме стихотворений, вызванных потребностями момента, Алкей писал также гимны богам, произведения на мифологические темы, но и в них он не стремился к осмыслению традиционных сказаний в духе ионийских мыслителей и поэтов; самой сильной стороной его творчества оставалась энергичная и впечатляющая фиксация единичного факта и владеющего поэтом настроения.

Вплоть до поздней античности Алкей был очень популярен; его хорошо знал, в частности, Гораций, использовавший многие размеры лесбийской лирики. Хотя в настоящее время мы располагаем только отрывками и немногими полностью сохранившимися стихотворениями, их сжатый и ясный язык, близкий к современной поэту разговорной речи, а также отличающиеся зримой конкретностью образы подтверждают высокую репутацию Алкея у потомков.

Современница Алкея, поэтесса Сапфо (род. ок. 612 г. до н. э.), также принадлежавшая к митиленской знати, одно время, как и Алкей, находилась с семьей в изгнании. Однако политические темы не нашли почти никакого отражения в ее творчестве, и о внешних обстоятельствах ее жизни мы узнаем из поэзии Сапфо тоже немного: несколько строчек среди дошедших до нас отрывков посвящено горячо любимой дочери Клеиде, да беспутный младший брат поэтессы Харакс, отправившийся на поиски приключений в Египет и завязавший скандальный роман с известной гетерой, доставляет Сапфо много огорчений. В основном поэзия Сапфо определяется обстановкой замкнутого женского объединения, в котором сама она играла ведущую роль. Главные темы Сапфо — любовь и красота ее подруг, взаимные привязанности и горе разлуки; при этом традиционные мотивы фольклорных и обрядовых «девичьих песен» наполняются остро воспринимаемыми личными переживаниями. Характерным образцом может служить стихотворение «К Афродите», открывавшее первую книгу сочинений Сапфо, собранных александрийскими учеными. По форме это стихотворение построено как гимн с обрамляющими его призывами к божеству о помощи, с перечислением эпитетов богини, воспоминанием о ранее оказанном содействии; содержание же его составляет жалоба на неразделенное чувство и выдержанное в чисто фольклорных антитезах обещание Афродиты:

Прочь бежит? — Начнет  за  тобой  гоняться. 
Не берет  даров? — Поспешит  с  дарами. 
Нет  любви  к  тебе? — И  любовью  вспыхнет, 
Хочет, не  хочет. 

(Перевод В. Вересаева) 

смертному трудно бороться. «Снова терзает меня расслабляющая члены любовь, сладостно-горькое чудовище, от которого нет защиты», — гласит другой фрагмент. Если эпитет «расслабляющая члены» восходит к древнегреческой народной поэзии, характеризуя полуобморочное состояние влюбленного, то определение любви как «сладостно-горького чудовища» принадлежит самой Сапфо и свидетельствует о важном шаге, сделанном греческой поэзией на пути к пониманию внутреннего мира человека.

Еще более значительное завоевание Сапфо — попытка изобразить переживаемое человеком чувство не по внешним симптомам, как это было в эпосе, а по его внутреннему состоянию. Первые шаги в этом направлении были сделаны Архилохом, и Сапфо, несомненно, продолжает идти тем же путем, когда следующим образом описывает ощущения влюбленного: «Только я взгляну на тебя, как у меня пропадает голос, а язык немеет, быстрый огонь пробегает под кожей, глаза ничего не видят, в ушах стоит звон, меня охватывает холодный пот, всю бьет дрожь, я становлюсь зеленее травы и кажусь чуть ли не мертвой» (фр. 31). Если перемена в цвете лица, дрожь и даже холодный пот могут быть замечены посторонним наблюдателем (как это свойственно в описании аффекта у Гомера), то ощущение внезапной немоты, звон в ушах и внутренний жар принадлежат к числу таких, все еще вполне конкретно-физических признаков, наблюдение и фиксация которых доступны уже только самому переживающему индивиду.

К тематике любовной лирики Сапфо близко примыкают ее эпиталамии — свадебные песни, исполнявшиеся на различных этапах брачного обряда. В них, правда, встречаются и мифологические реминисценции (так, возможно, сохранившееся в папирусных отрывках описание свадебного поезда Гектора и Андромахи и их встречи в Трое входило в состав более обширного эпиталамия), но в целом преобладает фольклорный колорит: соревнование юношей и девушек, прощание невесты с девичеством, сравнение жениха с Аресом и т. п.

В ритмическом отношении творчество Сапфо отличалось таким разнообразием, что александрийские ученые смогли составить восемь книг ее стихотворений, различающихся по использованным в них размерам. Среди них, вероятно, собственным изобретением поэтессы является широко употребляющаяся ею строфа, позднее названная сапфической.

Оценка Сапфо в поздней античности весьма противоречива: от наименования ее «десятой музой» до анекдотов и побасенок сомнительного свойства, распространявшихся аттической комедией. Причина последних — в непонимании особенностей общественного уклада в эолодорийских государствах, где женщина пользовалась гораздо большей свободой, чем в Афинах, и долгое время сохранялись пережитки половозрастных содружеств.

подпавшего под власть персов), а преимущественно при дворах тиранов, которые стремились привлекать к себе крупных поэтов. Культура в окружении тиранов носила верхушечный характер: внимание сосредоточивалось не на глубоком проникновении в материал, а на мастерстве и изяществе его обработки. Анакреонт, снискавший еще в древности славу «певца любви», значительно уступает Сапфо в силе и глубине переживания: любовь для него — не «чудовище, от которого нет защиты», а сладостное и приятное развлечение.

Бросил  шар  свой  пурпуровый 
Златовласый  Эрот  в  меня 
И  зовет  позабавиться 
С девой  пестрообутой. 

 Фр. 13. Перевод В. Вересаева) 

Там, где у Сапфо искренняя молитва к Афродите, у Анакреонта — изящное и полушутливое обращение за помощью к Дионису — богу виноградной лозы и покровителю возлияний. Правда, Анакреонт не поклонник шумного пиршества и вакхических неистовств, но «застольная» тематика встречается у него не реже любовной. Простота в восприятии мира, ясное и бесхитростное отношение к жизни и любви, как к легкой игре, сильно отличает Анакреонта от лесбийских лириков и от ионийской элегии. (Исключение составляют, может быть, две строфы, ставшие известными недавно благодаря найденным папирусам: здесь речь идет о молодой женщине, жалующейся на свою долю и ожидающей смерти как спасения.) Даже к старости, стоявшей мрачным призраком перед Мимнермом и Феогнидом, Анакреонт относится с добродушной иронией.

Подлинных стихотворений Анакреонта сохранилось немного; два из них переведены Пушкиным («Кобылица молодая...» и «Поредели, побелели...»). Значительно больше дошедших от поздней античности подражаний Анакреонту, которые послужили образцом для анакреонтики в новоевропейской поэзии XVI — начала XIX в. Для поэтов Ренессанса и последующих эпох образ жизнелюбца Анакреонта был самым наглядным и общедоступным выражением античного мироощущения, как оно им представлялось. «Анакреонтические оды» писались на всех языках (Парни — во Франции, Глейм — в Германии, Державин и Батюшков — в России) и вышли из моды только в эпоху романтизма. Хоровая мелика, как и другие виды древнегреческой лирики, дошла до нас только в небольшой своей части; особенно ощутимой потерей является утрата музыкальной партии: хоровые произведения, предназначавшиеся в первую очередь для исполнения в составе обряда или культа, с самого начала задумывались как музыкально-вокальное единство, которое мы теперь можем представить себе только весьма приблизительно.

Непосредственная связь с обрядом обусловила и наибольшую среди других лирических жанров консервативность хоровой мелики. В то время как авторы элегий, ямбов и сольных песен почти не нуждаются для выражения своего мировоззрения в мифологических образах, хоровая мелика охотно пользуется мифом как средством назидания и формирования своего мироощущения. Первый же пример дает нам самый ранний из сохранившихся образцов этого жанра — так называемый парфений («девичья песнь») Алкмана.

небольшие фрагменты. Для девичьего же хора на празднестве в честь богини Артемиды предназначен его парфений, ставший известным в большей своей части благодаря папирусной находке в середине прошлого века. Сначала упоминается старинный миф, приводящий автора к размышлению о могуществе богов; за ним следует характерное для всей хоровой лирики назидание: пусть никто из смертных не пытается взлететь на небо и не помышляет о браке с Афродитой — боги отомстят нечестивцу. После краткого связующего звена («счастлив же тот, кто благоразумно проводит свой век») поэт переходит к прославлению красоты участниц хора, особенно выделяя его предводительниц. Изобразительные средства Алкмана в этой части парфения близки к фольклорным: красота девушки сравнивается с сиянием солнца, в пении она уступает только сиренам, осанкой выделяется, как быстроногий конь. Свежесть и непосредственность характерны и для других сохранившихся фрагментов Алкмана; один из них, содержащий картину ночного сна природы, послужил основой для многочисленных вариаций в мировой поэзии, включая известное стихотворение Гёте и его переложение Лермонтовым («Горные вершины...»).

Папирусные находки последних десятилетий значительно обогатили наши сведения о другом крупнейшем поэте хоровой мелики — Стесихоре (первая половина VI в. до н. э.), творившем на западной окраине греческого мира, в Сицилии. Подлинное его имя — Тисий, а Стесихор — прозвище, обозначающее «устроитель хоров». Именно для них писал он свои обширные (нередко — многочастные) поэмы, сюжеты которых составляли героические сказания о подвигах Геракла, о разорении Илиона, о возвращении ахейских вождей. Как показывают новонайденные тексты, Стесихор зачастую использовал неизвестные ранее варианты мифических преданий, к которым позднее, как и к киклическим поэмам, обращались афинские драматурги. Так, к двухчастной «Орестее» Стесихора восходят многие сюжетные мотивы одноименной трилогии Эсхила, и Еврипид не раз обращался к сицилийскому поэту в поисках малораспространенных или еще не обработанных версий мифа. Что же касается объяснения мифических событий, то в их толковании Стесихор, по-видимому, не выходил за пределы эпического «гнева богов»: все беды, приключившиеся с Еленой, Клитеместрой и их близкими, произошли оттого, что их отец, Тиндарей, принося жертвы богам, забыл о Киприде, и разгневанная богиня сделала его дочерей «двумужними» и «трехмужними». Стесихору принадлежит также формальное усовершенствование, широко использованное последующими поэтами, — введение так называемой триадической структуры: отныне основной композиционной единицей хоровой песни стала не одиночная, многократно повторяющаяся строфа, как это было у Алкмана, а сочетание двух симметричных строф, замыкаемых третьей — эподом. Бесспорные образцы такого построения дают теперь папирусные отрывки из поэм Стесихора «Герионеида» (поход Геракла за стадом трехголового великана Гериона и поединок с ним) и «Фиваида» (вражда сыновей Эдипа и изгнание Полиника).

Во второй половине VI в. до н. э. тематический диапазон хоровой мелики расширяется. В произведения Ивика вторгаются его любовные переживания, изображаемые с торжественной пышностью (Эрот отождествляется с ураганным ветром, который, «заволакивая все мраком, неудержимо, мощно, до глубины души поражает иссушающим безумием сердце» поэта). Широкое распространение получают энкомии и эпиникии, прославляющие победу отдельных лиц в гимнастических состязаниях. Поскольку спортивные соревнования входили в состав общегреческих празднеств, которые устраивались при известных религиозных центрах, победа на них получала политическое значение, и ее использовали в своих целях представители знатных родов или тираны, стремившиеся таким путем укрепить свой авторитет. Подобный энкомий в честь сына самосского тирана Поликрата сохранился от Ивика; он изобилует мифологическими сравнениями и не отличается глубиной мысли.

Иную картину представляло собой творчество разностороннего поэта Симонида с острова Кеоса (556—468).

Симонид с успехом пробовал силы едва ли не во всех видах хоровой лирики. Уже древние чрезвычайно высоко ценили пафос и силу искреннего чувства в его тренах (погребальных плачах); вероятно, ему принадлежит заслуга преобразования фольклорного импровизационного «хваления» в литературный жанр эпиникия; свыше пятидесяти раз он удостаивался награды за свои дифирамбы — хоровые поэмы преимущественно с мифологическим сюжетом. К сожалению, мало известно о принципах, которыми руководствовался Симонид при обработке мифологической традиции, поскольку от его дифирамбов ничего не сохранилось. В дошедших же до нас отрывках других его произведений элемент мифологической назидательности совершенно отсутствует.

от героев с их легендарными деяниями, а на собственные нравственные свойства индивида: тот, кто сознательно воздерживается от позорных поступков и знает цену охраняющей города справедливости, может быть назван воистину достойным человеком. Не случайно Симонид стал певцом побед, одержанных греками над персами, написав хоровые поэмы о морских битвах при Артемисии и Саламине и прославив воинов, павших при Фермопилах. Обычно скептически настроенный в отношении посмертной славы, в подвиге фермопильских бойцов Симонид видит событие, заслуживающее не оплакивания и скорби, а вечной памяти и славы: воздвигнутую в их честь гробницу не уничтожит ни тление, ни всеразрушающее время. Аристократическому идеалу врожденной доблести Симонид противопоставляет собственные усилия человека, направленные на достижение благородной, четко очерченной цели.

Мировоззрение аристократии нашло своего классического певца в Пиндаре (ок. 518—442 гг.), который также разрабатывал в своем творчестве едва ли не все известные виды хоровой лирики. Из 17 книг его сочинений, собранных александрийскими учеными, целиком дошли до нас только четыре книги эпиникиев; они сгруппированы по местам, где были одержаны воспеваемые поэтом победы (в Олимпии, в Дельфах — при храме пифийского Аполлона, на Истме и в Немее — отсюда «олимпийские», «пифийские», «истмийские» и «немейские» оды Пиндара). От других произведений Пиндара дошли только отрывки различной величины. Наиболее значительные из них мы знаем главным образом благодаря папирусным находкам, среди которых, в частности, были обнаружены фрагменты более чем двадцати пэанов Пиндара.

Уже самый жанр и назначение эпиникия предопределяли круг героев Пиндара: фессалийские, фиванские и эгинские аристократы, сицилийские тираны, царь греческой колонии Кирены в Ливии. Было бы, однако, большим упрощением оценивать оды Пиндара как хорошо оплаченное восхваление его заказчиков: меньше всего они являются бессодержательным славословием в адрес победителя, ибо в эпиникиях находит выражение в первую очередь собственное мироощущение поэта и его отношение к жизненным ценностям.

Подобно всем людям своего времени, Пиндар видит в земных событиях проявление власти и силы олимпийских богов, дарующих людям богатство, успех и славу. Владыка всего — Зевс, он распределяет среди смертных удачи и поражения; бог то возносит одних, то наделяет великой славой других. Напрасно, однако, мы стали бы искать у Пиндара объяснение причин, по которым бог являет людям свой гнев или милость: в разные стороны различные потоки влекут смертных, принося им то блаженство, то горесть; вместе с дарованным богами счастьем судьба приводит и бедствия. Никто на земле не знает, что ему предназначено; никто не нашел еще верного знака, позволяющего предугадать, что случится с ним по воле богов; людские надежды то вздымаются вверх, то падают вниз в погоне за пустым обманом...

Бросается в глаза принципиальное отличие мировоззрения Пиндара от взглядов Гесиода, Солона или Симонида, и они верили во всемогущество богов, но считали человека способным найти ту линию поведения, которая должна обеспечить ему их благосклонность: честный труд, отказ от сутяжничества и позорных помыслов, справедливая и благочестивая жизнь. Пиндар далек от каких бы то ни было попыток этического объяснения человеческой доли: подобно тому как пашня и цветущее дерево не каждый год дают урожай, так чередование удач и бедствий составляет закон существования рода человеческого, закон, действие которого не зависит от поведения самого человека. Иное дело, что собственные усилия смертного могут совпасть с благоприятным для него поворотом судьбы; в этом случае он одерживает победу, прославляющую не только его самого, но и весь его род. Для достижения успеха нужна постоянная закалка и тренировка физических возможностей человека; однако бесполезно ожидать победы тому, кто от природы не наделен доблестью: никакое обучение не может заменить врожденных свойств. Наконец, удача не дает человеку права возомнить себя равным божеству; подобные попытки всегда кончались гибелью надменных гордецов, и Пиндар иногда считает полезным напомнить счастливцу о необходимости соблюдать меру, чтобы обезопасить его от завистливого взгляда богов.

видит проявление доблести и достоинств, искони присущих роду или городу победителя; миф, вспоминающий его благородное происхождение, подвиги предков, или содержащий — в порядке назидания — урок наказания человеческого высокомерия; этические сентенции, заключающие либо отдельные разделы, либо оду в целом. Нередко к этим трем элементам присоединяется четвертый — высказывание поэта о себе и поэтическом искусстве, которое он оценивает чрезвычайно высоко: только дар певца сохраняет в поколениях славу героев, и без Гомера никто не знал бы об Ахилле. При этом строгая последовательность в развитии мысли или логическая закономерность в присоединении друг к другу отдельных частей эпиникия никогда не является предметом заботы Пиндара: в его художественном мышлении несомненна наклонность к ассоциативности, символической насыщенности образов (например, золота, воды), затрудняющая понимание непосредственной связи между стоящими рядом членами. Однако при всей силе поэтического вдохновения, владеющего Пиндаром, его эпиникий проникнут определенным «единством измерения»: сообщение о победе и древний миф, ходячая мудрость и собственные высказывания поэта — все они соотносятся с тем представлением о мире высших нравственных ценностей, которые составляют основу его миросозерцания.

Уже ближайшими современниками идеал Пиндара, глубоко аристократический по своей сущности, начинает ощущаться как архаичный, хотя его призыв к развитию всех возможностей человека в известной мере и отвечал этическим запросам полиса. Более созвучен наступающей, новой, классической эпохе античности был другой крупный представитель хоровой лирики, творивший почти одновременно с Пиндаром, — Вакхилид, племянник Симонида Кеосского. Из найденных в конце прошлого века двадцати произведений Вакхилида четырнадцать являются эпиникиями, т. е. принадлежат тому же жанру, что и оды Пиндара. Однако в понимании доблести Вакхилид приближается к Симониду, видя в ней не врожденное свойство, а соответствие человека стоящей перед ним задаче. По своему стилю оды Вакхилида уступают творениям Пиндара в полете фантазии и лирической возвышенности, отличаясь спокойной ясностью повествования. Это свойство дарования Вакхилида особенно проявляется в его дифирамбах, из которых значительный интерес представляют две поэмы о подвигах легендарного афинского царя Тесея: мифологическое прошлое Афин служит здесь объяснением их возросшего значения в греческом мире после побед, одержанных при Марафоне и Саламине.

После Пиндара и Вакхилида хоровая лирика, тесно связанная с аристократической культурой, теряет мировоззренческую глубину. Для многочисленных празднеств в Греции продолжают писать дифирамбы и различные гимны еще в течение нескольких столетий, но основным становится теперь их чисто музыкальная сторона и исполнение. Ведущее же место в литературе V в. до н. э. занимает новый жанр — драма.

Сноски

* Саийцы — фракийское племя.