Приглашаем посетить сайт

Грабарь-Пассек М.Е., Гаспаров М.Л.: Эллинистическая литература III—II вв. до н. э.
Эллинистическая литература первой половины III в. до н. э.

Эллинистическая литература первой половины III в. до н. э.

История всемирной литературы: В 8 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1983—1994.Т. 1. — 1983. — С. 408—419.

Первая половина III в. до н. э. была, как сказано, временем высшего расцвета эллинистической литературы. Центром этого расцвета была Александрия — самый греческий город в новых восточных державах. Вершина этого расцвета приходится на правление меценатствующего царя Птолемея II Филадельфа (285—246). Основу этого расцвета создало поколение писателей, родившихся на исходе IV в. и воспитанных еще в традициях полисной культуры: Каллимах, Феокрит, Ликофрон, Арат.

Передаточной ступенью между литературой исконной Греции и литературой Александрии была деятельность поэтов-эпиграмматистов с островов Самоса и Коса на рубеже IV и III вв. Это был литературный перекресток между Грецией (и Сицилией), с одной стороны, Александрией — с другой, и Македонией — с третьей. На острове Самосе центром литературного кружка был эпиграмматист Асклепиад, к нему были близки афинянин Гедил и, по-видимому, македонянин Посидипп, впоследствии переселившийся в Александрию. На острове Косе главой кружка был поэт и ученый Филет (или Филит), его учениками были Гермесианакт из Колофона и знаменитый Феокрит из Сицилии, впоследствии уехавший в Александрию; сам Филет тоже несколько лет жил в Александрии наставником царского сына (будущего Птолемея II Филадельфа), и первый руководитель Мусейона Зенодот также считался его учеником. Между двумя кружками была связь: Феокрит, как мы увидим, упоминает Филета и Асклепиада рядом и с равным восхищением. Здесь был воспринят тот толчок, который дал поэзии Антимах почти столетием раньше; здесь впервые сложился тот тип поэта-филолога в одном лице, который станет обычным в Александрии — лирик Филет был лексикографом, эпик Зенодот — издателем Гомера, трагики Александр Этолийский и Ликофрон — издателями классической драмы, и сам Каллимах — составителем каталога александрийской библиотеки.

Жанром, который раньше других подвергся обновлению в эллинистическую эпоху, была эпиграмма. Так называлось короткое (обычно от 2 до 8 строк) стихотворение, написанное элегическим дистихом; слово «эпиграмма» значит «надпись», и ранние (VI—V вв.) греческие эпиграммы по содержанию строго соответствуют этому значению: это или надгробные надписи (эпитафии), или посвятительные надписи (сентенции, по содержательности и сжатости достойные быть вырезанными на камне); все в достаточной мере безличные, все выражающие больше общие мысли, чем личные чувства. Лучшим мастером эпиграмматического жанра в классической Греции считался Симонид Кеосский (автор знаменитой эпитафии спартанцам, павшим при Фермопилах). Расшатывание этих тематических рамок началось опять-таки в IV в.: философу Платону принадлежат одни из первых эпиграмм на любовные темы. Решительный перелом произошел на рубеже IV—III вв.: маленькая и гибкая эпиграмма, не входившая в число «высоких жанров» и не скованная столь мощной традицией, стала первой выразительницей чувств и вкусов новой эпохи. Эпитафии стали хвалить не гражданские доблести, а семейные добродетели человека, посвятительные надписи — описывать все более скромные и домашние бытовые предметы, философские эпиграммы о смысле жизни превратились в прославление вина и любви.

Перелом совершили два крупнейших эпиграмматиста этого времени. Первым был Асклепиад Самосский с его кружком: здесь культивировалась застольная и любовная эпиграмма, как можно более легкая и эфемерная, далекая от прежней монументальности:

Сладок холодный напиток для жаждущих в летнюю пору,      
После зимы морякам сладок весенний зефир; 
Слаще, однако, влюбленным, когда, покрываясь одною      
Тканью, на ложе вдвоем славят Киприду они. 

(«Палатинская антология»,  V,  169,                       
перевод  Л. Блуменау) 

Вторым был Леонид Тарентский, бедняк и странник: он разрабатывал более традиционные формы надгробных и посвятительных надписей, но насыщал их «низкими» мотивами быта крестьян, рыбаков, ремесленников, моряков, подчас оттеняя их изысканно-вычурным языком:

Бросив свое ремесло, посвящает  Палладе Афине      
Рукоискусник  Ферид  эти снаряды свои: 
Гладкий,  негнущийся  локоть, пилу с  искривленною спинкой,      
Скобель блестящий, топор и  перевитый бурав. 

(«Палатинская антология», VI, 204,                       
перевод Л. Блуменау) 

От посвятительных эпиграмм к этому времени отделяются описательные эпиграммы: в них сохраняется описание предмета (часто — произведения искусства), но опускается мотив посвящения. Очень характерна для своего времени эпиграмма Посидиппа: во-первых, она описывает скульптуру знаменитого Лисиппа, во-вторых, написана в изысканной форме диалога, в-третьих, изображает Случай — понятие, игравшее особенно важную роль в эллинистическом мировоззрении:

— Кто и откуда твой  мастер-ваятель? — Лисипп, сикионец.      
— Как называешься  ты? — Случай я, властный  над всем. 
— Что ты  так  ходишь, на  кончиках  пальцев? — Бегу постоянно.      
— Крылья  к чему на ступнях? — Чтобы по ветру летать. 
— Что означает  в руке твоей  нож? — Указание  людям,      
  Что я бываю для  них часто острей лезвия. 
— Что за  вихор на челе у тебя? — Для  того, чтобы  встречный      
  Мог ухватить за него. — Лысина сзади  зачем? 
— Раз  только мимо тебя  пролетел  я  на стопах  крылатых, —      
  Как  ни старайся, меня  ты  не притянешь назад. 
— Ради чего ты  изваян  художником? — Вам в поученье:      
— Здесь потому, у дверей он  и  поставил  меня. 

(«Палатинская антология», XVI, 275,                         
перевод  Л. Блуменау) 

Из всех жанров, разработанных эллинизмом, жанр маленькой эпиграммы оказался наиболее жизнеспособным. Живая традиция здесь не прерывалась более тысячи лет: антология «Венок», составленная преимущественно из эллинистических эпиграмм поэтом Мелеагром ок. 80 г. до н. э., переиздавалась с новыми и новыми дополнениями из позднейших поэтов в I в. н. э., в VI и в X вв., разбухнув до огромного свода 4000 с лишним эпиграмм в 16 книгах (знаменитая «Палатинская антология»). Образы и мотивы, разработанные в этих эпиграммах, во множестве перешли из них в произведения более поздней античной лирики, а оттуда — в новоевропейскую поэзию.

Кружок Асклепиада сосредоточился на разработке эпиграмм, кружок Филета — на разработке более крупных жанров — эпиллия и элегии. К сожалению, эти опыты известны нам лишь по скудным упоминаниям и еще более скудным отрывкам. Филет был автором эпиллиев «Деметра» и «Гермес» (о любви Одиссея и дочери Эола Полимелы); анонимные отрывки ряда других эллинистических эпиллиев были найдены в папирусах. Филет был и автором любовной элегии «Биттида», написанной по образцу антимаховской «Лиды»; римские элегики считали его своим предшественником и славили наравне с Каллимахом. По-видимому, это тоже был «ученый» перечень влюбленных мифологических и исторических героев; во всяком случае, подражатель Филета Гермесианакт в элегии «Леонтия» перечисляет влюбленных поэтов от Гомера до Филета, другой элегик, Фанокл, перечисляет примеры любви к мальчикам, третий, Александр Этолийский, — любовные приключения бога Аполлона.

Здесь же, на Косе, зародился, по-видимому, и еще один родственный эпиллию жанр — идиллия («картинка»), или буколика («пастушеское стихотворение»). Его основоположник Феокрит (ок. 305—240) был родом из Сиракуз, долго жил на острове Косе, а потом в Александрии; при жизни он, как кажется, пользовался славой лишь в узком кругу ценителей и стал знаменит лишь двести лет спустя благодаря латинскому подражанию Вергилия. В 7-й идиллии он описывает сельский праздник на Косе и беседу о поэзии между собой и другим поэтом, причем все персонажи выступают под условными пастушескими именами: себя Феокрит называет Симихидом, Асклепиада — Сикелидом и т. д. Содержание беседы — характерное для эллинизма прославление простых и небольших песен в противоположность напыщенным подражаниям Гомеру:

Жалки  мне  птенчики  Муз,  что,  за старцем  хиосским  гоняясь, 
Тщетно стараются  петь, а  выходит — одно  кукованье. 

  (VII, 47—48;  перевод  М. Е. Грабарь-Пассек) 

Под именем Феокрита сохранилось 30 идиллий и 26 эпиграмм (некоторые из этих произведений явно подложны). Бесспорно принадлежащие ему произведения распадаются на несколько групп: стихотворения чисто буколические, изображающие жизнь пастухов и их состязания в пении; сценки из городской жизни, близкие к мимам, но с большей долей лирического элемента; мифологические эпиллии; несколько любовных стихотворений и два «энкомия» — хвалебные стихи в честь Птолемея II Филадельфа и в честь Гиерона Сиракузского.

В «пастушеских» стихотворениях местом действия обычно является родина Феокрита — Сицилия, причем деревенская жизнь изображается без всякой сентиментальной идеализации, поэт как бы добродушно любуется грубоватой наивностью селян. Диалект, на котором написаны эти идиллии, — дорийский диалект сицилийских греков. Песни, которые поют пастухи, явно стилизованы под народные. Основной их тип — выступление двух певцов, обменивающихся двустишиями — так называемое «амебейное» пение. Наиболее точно эта форма воспроизведена Феокритом в идиллии V, где состязаются два пастуха — старый хитрый Комат и грубый парень Лакон:

Комат: Скоро красотке моей  принесу я голубку в подарок; 
Я  в можжевельник  залезу: там  голуби часто гнездятся. 

Лакон: Я  же на  новенький  плащ настригу скоро мягкую шерстку 
С этой вот бурой овцы и отдам ее завтра  Кратиду. 

Комат: Пусть Гимерийский  поток обратится  в молочную реку, 
Кратиса струи — в вино, а камыш станет садом  плодовым. 

Лакон: Пусть  Сибарис обратится  в  медовую реку,  
чтоб  утром Девушка  вместо воды  принесла себе меда  ведерко. 
(V,  96—99,  124—127. Здесь и далее перевод М. Е. Грабарь-Пассек) 

Песня же наемного жнеца Милона (идиллия X), возможно, подражает подлинной трудовой песне:

 своей не достойны!» 

(X, 42—45) 

киклопа исполняет второй, заверяющий друга, что Галатея в него страстно влюблена, а он только выжидает, чтобы она пришла к нему сама. В идиллии XI Полифем хвалится перед Галатеей, как много у него молока и сыра, и зовет ее к себе:

Если  же сам  я  тебе покажусь уж  больно косматым, 
Есть и  дрова у меня, и  горячие угли  под  пеплом, — 
Можешь меня опалить:  я  тебе даже душу отдал бы, 
Даже единый  мой  глаз, что всего мне милее на свете. 

(XI, 51—54) 

Феокрит умеет изображать не только комическую, но и трагическую любовь. В идиллии I пастух поет песню об умирающем Дафнисе — это народный вариант мифа об Ипполите: Дафнис поклялся не поддаваться власти Афродиты и, полюбив одну нимфу, предпочел умереть от любовной страсти, но не уступить. К ложу умирающего собираются лесные звери, плачет его стадо и приходят боги — Гермес, насмешливый Приап, негодующая Афродита, но все напрасно: он проклинает Афродиту и торжествует победу над ней:

Дафнис, сошедший  в Аид, для  Эроса — злейшее горе! 

(I, 103) 

чарами и с помощью рабыни совершает ночью в полнолуние волшебные обряды: потом, отослав рабыню для совершения последних обрядов у дверей Дельфиса, она рассказывает богине Луне историю своей несчастной любви, повторяя рефрен:

Как  моя страсть родилась, послушай, царица Селена! 

Знаменитейшая из идиллий-мимов Феокрита, «Сиракузянки» (XV), разыгрывается в Александрии: две приятельницы-горожанки идут на празднество Адониса; посплетничав о мужьях, обсудив свои туалеты, перебранившись в толпе с прохожими, полюбовавшись убранством залы и послушав пение певицы из Аргоса, исполнившей гимн во славу Адониса, они идут домой. В этой несложной картинке Феокрит сумел как бы мимоходом польстить царю Птолемею и царице Арсиное, использовать ряд живых поговорок и наглядно обрисовать характеры обеих подруг. Характерно название «Сиракузянки»: Феокрит и в Александрии, очевидно, вращался в среде своих земляков.

Советом переселиться в Египет и поступить в наемные войска Птолемея заканчивается третий мим Феокрита, «Любовь Киниски» (XIV). Этот совет дает своему приятелю, которого бросила любимая им гетера Киниска, некий Тионих. Здесь тоже вполне естественно возникает в ходе беседы похвала Птолемею:

Добр и  приветлив, разумен, искусен  в  любви, в стихотворстве, 
Знает  и  ценит  друзей, но и  недругов знает  не  хуже. 
Многое многим  дает; просящему редко откажет, 
Как  подобает  царю. Но просить слишком  часто не  надо. 

(XIV,  62—65) 

Мифологические эпиллии Феокрита («Геракл-младенец» и «Диоскуры») менее оригинальны, чем буколики и мимы, и привлекают читателя только некоторыми живыми, чисто бытовыми сценами и прекрасными описаниями природы. Алкмена укладывает десятимесячных Геракла и Ификла спать в круглый щит своего мужа, а после нападения на них змей, благополучно завершившегося первым подвигом Геракла, хватает на руки не маленького героя, а более слабого «застывшего в страхе Ификла» (XXI, 1—10, 60—61); в «Диоскурах» подробно описан кулачный бой Полидевка с великаном Амиком (XXII, 80—134); греков, увлекавшихся кулачными боями, этот эпизод мог интересовать. В этих эпиллиях Феокрит пользуется не дорийским диалектом, а традиционным гомеровским эпическим языком. Довольно слабы и любовные стихотворения Феокрита (XII, XXIX, XXX); написанные разными размерами и на разных диалектах, они, возможно, являлись как бы «экспериментами» поэта.

Главное достоинство произведений Феокрита, особенно, конечно, буколик и мимов, — их живость и наглядность: Феокрит не описывает своих «героев», не рассказывает о них, а показывает их: наемные пастухи и работники, солдаты, кутящие бездельники, приятели и горожанки разных слоев, то экономные и самодовольные хозяйки, то обиженные судьбой девушки, то гетеры — все они изображены наглядно и ярко, в их собственных речах и поступках. Даже животный и растительный мир Феокрит индивидуализирует: домашние животные получают клички, дикие — меткие эпитеты; вся природа живет: гудят пчелы, кричит древесный лягушонок и стрекочут кузнечики, журчат ручьи по «играющим, как серебро, камешкам», сосна «сладостно шепчет» и роняет шишки. Именно это главное для Феокрита; сюжет в его произведениях играет второстепенную роль, и поэтому «мелкая форма» идиллий оказывается у него столь органичной.

Другим направлением литературных экспериментов эллинизма было обновление гесиодовского дидактического эпоса. Уже любовные элегии использовали опыт гесиодовского «Каталога женщин»: в обстановке бурного расцвета научных интересов естественно было использовать и опыт гесиодовских «Трудов и дней» на новом материале. Памятником такого опыта осталась для нас астрономическая поэма Арата. Арат из Сол в Малой Азии (ок. 315—245) учился в Афинах, жил, быть может, и на Косе (Феокрит дважды дружески упоминает имя Арата, хотя неизвестно, тот ли это Арат), в 270-х годах поселяется при македонском дворе и живет там до конца жизни, предприняв лишь две долгие поездки в Антиохию и Александрию. Как большинство эллинистических писателей, Арат был поэтом-филологом, редактировал антиохийское издание Гомера; писал он и мелкие стихотворения, до нас не дошедшие.

Поэма Арата называлась «Явления» и состояла из двух книг — с описанием созвездий и с описанием метеорологических примет. Сам Арат ни в малой мере не был ни астрономом, ни метеорологом: в первой части он пересказывал астронома IV в. Евдокса, во второй — Феофраста. Его поэма резко отличается от философского эпоса X в. (Парменид, Эмпедокл), творцы которого излагали в стихах свои собственные философские взгляды. Для Арата главное не содержание, а форма; его задача — найти простое и ясное стихотворное выражение для сложного, трудного и прозаического предмета. Эту задачу он разрешает превосходно: его поэма ясна и изящна, хотя, конечно, это перечисление небесных созвездий, лишь изредка оживляемое развернутым сравнением или мифом, кажется теперь однообразным и холодным. Некоторый пафос приобретает поэма только там, где Арат вносит в нее стоический дух своего афинского учителя Зенона: именно стоическое учение об органической связи всех частей мироздания подсказало Арату выбор его темы. Аристотель осуждал дидактический эпос за то, что в нем нет единства сюжета; Арат своим обращением к дидактическому эпосу показал, что для него и его поколения главной в литературе стала не проблема сюжета, а проблема стиля. Именно поэтому постановка стилистической задачи у Арата и ее решение вызвали восторг в эллинистическую и римскую эпоху: Каллимах и другие приветствовали поэму восторженными эпиграммами, лучший астроном следующего века Гиппарх писал к ней комментарии, латинские поэты переводили ее по меньшей мере четыре раза.

и прихотливо построенного, с отступлениями, сжатыми в ученом намеке, и с описаниями, сжатыми в искусно найденной детали, сочетающего новоизобретенные приемы с архаическими реминисценциями, непременно небольшого, но стилистически отделанного до совершенства, — такова поэзия Каллимаха. В своем стремлении к изысканной новизне он рвал даже с непосредственными своими предшественниками, осуждал Антимаха за громоздкость и тяжеловесность, ссорился со своими старшими современниками Асклепиадом и Посидиппом за их уважение к Антимаху, ссорился со своим учеником Аполлонием Родосским из-за его стремления реставрировать классический эпос; сохранившиеся отрывки из Каллимаха содержат многочисленные отголоски его литературных боев. Он писал:

Не  выношу я  поэмы  киклической, скучно дорогой     
Той  мне  идти,  где снует  в  разные стороны  люд; 
Ласк,  расточаемых  всем,  избегаю я, брезгаю воду      
Пить из  колодца:  претит общедоступное мне. 

(«Палатинская антология», XII, 43,                      
перевод  Л. Блуменау) 

Жизнь и литературная карьера этого воинствующего новатора складывалась трудно. Потомок знатного рода (из Кирены в Ливии), получивший прекрасное образование (в Афинах), он в молодости должен был стать школьным учителем в александрийском предместье, потом много лет плодотворно работал при Мусейоне, написал много ученых сочинений о «древностях» разного рода, составил огромный аннотированный каталог александрийской библиотеки («Таблицы» в 120 книгах), но все же на должность библиотекаря назначен был не он, а его ученик и соперник Аполлоний. Только на склоне лет, когда Птолемея II Филадельфа сменил Птолемей III (246—221), положение Каллимаха стало прочнее.

Из сочинений Каллимаха полностью сохранились 6 гимнов богам (в одном сборнике с гомеровскими гимнами) и 63 эпиграммы (в «Палатинской антологии»); кроме того, по папирусным отрывкам и кратким пересказам нам до некоторой степени известны его ученые элегии «Начала», стилизованные стихи на случай — «Ямбы» и эпиллий «Гекала».

Гимны Каллимаха описывают рождение Зевса (I), аполлоновский праздник Карнеи (II), молодость Артемиды (III), рождение Аполлона и Артемиды на плавучем острове Делосе (IV), праздник Деметры (VI) и купанье Афины (V; этот гимн написан дистихами, остальные — гексаметром). Все они являются чисто литературными произведениями, не предназначенными для исполнения на празднествах: они содержат в себе слишком много изысканной учености, намеков на современность, чисто бытовых черт, да и образы богов в них настолько очеловечены, что могут вызвать разве что сочувствие, а не благоговение. «Гимн к Зевсу» начинается эффектным столкновением различных версий очень архаического мифа:

 же речи не лживы? 
Впрочем, «критяне — лжецы»; говорят они, будто на Крите 
Зевса могильная насыпь. Но ты же не умер, ты вечен! 

  (Перевод  М. Е. Грабарь-Пассек) 

Далее в гимн вплетаются и другие «ученые» мотивы: например, рассказывается, как первая река в безводной Аркадии потекла из того источника, который высекла из скалы богиня Рея, чтобы омыть новорожденного Зевса. В гимне к острову Делосу Аполлон уже во чреве матери обладает даром пророчества и умеет говорить; причем его пророчество политически заострено: когда измученная мать хочет родить его на острове Косе, то Аполлон предупреждает ее, что на Косе должен родиться «другой бог и царь» (подразумевается Птолемей II Филадельф). В «Гимн к Деметре» вставлен мотив сказочного «обжоры» в образе фессалийского царя Эрисихтона, который велел срубить священную рощу Деметры, чтобы построить залу для пиров, и был наказан неутолимым голодом. В «Купанье Паллады» рассказан миф об ослеплении Тиресия: он еще подростком случайно увидел купающуюся Афину, и богиня была вынуждена лишить его зрения, но вознаградила его даром прорицания. При этом Афина искренне жалеет Тиресия, она была дружна с его матерью, которая теперь осыпает ее горькими упреками, но она не властна отменить веление богов: кто видел нагую богиню, не должен видеть ничего. Там, где боги окончательно теряют всякие признаки величия, Каллимах умеет их нарисовать особенно живо и реально: так, в начале «Гимна к Артемиде» девятилетняя девочка Артемида, решившая быть охотницей, влезает на колени к отцу — Зевсу и, прикасаясь к его подбородку (традиционный жест просителей), заставляет его дать ей обещание: не выдавать ее замуж и разрешить ей заказать себе оружие для охоты; потом она учится стрелять из лука, причем первые ее стрелы все время летят мимо, а обжора Геракл просит ее не тратить силы на пустяковую дичь, зайцев или козочек, а приносить ему хорошего кабана или дикого быка на жаркое. Рамкой для каллимаховых мифов тоже служат простые бытовые сцены: «Гимн к Деметре» и «Купанье Паллады» открываются беседой между участницами ожидаемого празднества; в первом случае беседа происходит, когда колесницу Деметры встречают с корзиной, наполненной плодами (праздник, учрежденный Птолемеем); во втором — при ожидании статуи Афины, подвергавшейся омовению в реке и облекавшейся в новую одежду; здесь-то и рассказываются повести об Эрисихтоне и Тиресии.

материала Каллимах вложил в эти рамки ученый материал, причем как раз такого рода, какой был особенно популярен в эллинистической науке: о культовых и бытовых «древностях» разных городов и мест. В зачине Каллимах описывал, подражая гесиодовой «Теогонии», как однажды на Геликоне к нему во сне явились Музы и благословили на поэтический труд и как он стал их расспрашивать, отчего на Паросе жертвы Харитам приносятся без музыки и венков, а в Линде жертвы Гераклу — с обрядовой бранью, почему на Левкаде Артемида изображена со ступкой на голове и т. п., а Музы дают ему ответы о причинах и началах всех этих странных обычаев (отсюда — заглавие «Начала» или «Причины», греч. aitia, ср. «этиологический»). Далее, по-видимому, диалогическая форма исчезла. Из III книги сохранился изящный любовный рассказ об Аконтии и Кидиппе: влюбленный Аконтий бросил Кидиппе яблоко с надписью «Клянусь Артемидой, я выйду за Аконтия», она прочитала эту надпись вслух и так невольно дала клятву, которую должна была исполнить; рассказ кончался длинным перечислением городов, основанных потомками Аконтия и Кидиппы. В IV книгу, вероятно, входил знаменитый рассказ о «косе Вероники», сохранившийся в папирусном фрагменте и в латинском переводе Катулла: Береника, молодая жена Птолемея III, молясь за победу своего супруга, отрезает себе косу и посвящает ее богам в храме обожествленной Арсинои, жены Птолемея II; боги возносят косу на небеса и превращают в созвездие; рассказ ведется от лица косы. Так в вереницу ученых этиологических повествований вплетается изысканная придворная лесть.

Для стиля «Начал» особенно характерно нагнетание многозначительных деталей, которое вообще свойственно александрийской ученой поэзии. Так, приготовления к свадьбе Кидиппы описываются словами: «Уже собирались с утра в воде погасить свой пыл быки, видевшие перед собой острый вечерний нож». Так, Аполлон велит отцу Кидиппы исполнить клятву дочери в таких словах: «Ведь не Тенос блюла моя сестра, не в Амиклейской ограде плела себе осоку, не в реке Парфении смывала после охоты пыль — она была на Делосе в тот миг, когда твоя дочь поклялась, что Аконтия она будет иметь мужем [...] Не серебро со свинцом смешаешь ты, взяв зятем Аконтия, — электр с золотом, говорю я, смешаешь ты. Ты, тесть, Кодрид по крови; он же, твой кеосский зять, — настоятель священнодействий Аристея-Истмия, коими положено на вершине горы ублажать тяжкий восход Сириуса и просить у Зевса ветров, чтобы во множестве ловились перепела в льняных силках» (перевод Ф. Зелинского). Так Каллимах добивается того, что буквально за каждой строкой его рассказа перед читателем распахивается даль сложнейших мифологических ассоциаций.

В эпиллии «Гекала» мы находим тот же художественный принцип уже не в применении к стилю, а в применении к сюжету. Тема эпиллия — один из подвигов Тесея, укрощение марафонского быка; но сам этот подвиг совершается где-то на дальнем плане, вне эпиллия, внимание же поэта сосредоточивается на скромной хижине старушки Гекалы, где Тесей укрывался от дождя в ночь перед поимкой быка и куда он вернулся с усмиренным быком, но уже не застал старушку в живых и учредил в память ее ежегодный праздник (опять этиологический мотив). Так древний героический миф полностью переосмысливается благодаря новому углу зрения, новой перспективе, в которой на первом плане оказывается человеческий быт и человеческая психология (подробно описанная утварь хижины, приготовление ужина для Тесея, тревога Гекалы за судьбу героя), и лишь через них открывается вид на центральные события мифа. Но и этим Каллимах не удовлетворяется: чтобы еще больше углубить мифологический фон, он вводит в эпиллий вставной эпизод — разговор двух птиц (на крыше хижины), одна из которых, старый ворон, рассказывает другой о древнейших царях Кекропе и Эрихтонии и о том, как за дурную весть он, ворон, был обращен Аполлоном из белой птицы в черную (еще один этиологический мотив). По какой причудливой связи входил этот вставной эпизод в основное повествование, сказать невозможно.

из подземного царства («Внимайте Гиппонакту! Я пришел к людям — оттуда, где за грош купить быка можно...») и призывающего людей не ссориться, а жить в дружбе; в поучение рассказывается история о том, как уважали друг друга легендарные семь мудрецов, а потом, в другом стихотворении, — басня о ссоре лавра и оливы. Связь этих тем с литературными распрями Каллимаха и его недругов почти несомненна.

Эпиграммы Каллимаха замечательны прежде всего неожиданной для такого любителя ухищрений простотой и отделанной ясностью. Видно, что писатель и здесь старался оттолкнуться от предшественников и современников, и от «легкости» Асклепиада, и от «трудности» Леонида, — он старается сделать эпиграмму такой же уравновешенно-законченной, как в старину, но, конечно, в применении к новым темам и в соответствии с новыми требованиями к изяществу формы. Это труднодостижимое совершенство простоты произвело сильнейшее впечатление на современников и стало идеалом для бесчисленных подражателей. Современному читателю эпиграммы Каллимаха могут показаться холодными, но некоторые из них и сейчас сохраняют подлинный лиризм:

Кто-то сказал  мне о смерти  твоей, Гераклит, и  заставил     
Горькие слезы  пролить. Вспомнилось мне,  как  с  тобой 
Часто в беседе мы солнца закат  провожали. Теперь же     
Прахом  холодным  ты стал,  галикарнасский  мой  друг! 
Но еще  живы  твои соловьиные песни:  жестокий, 
Все уносящий  Аид  рук  не наложит  на  них. 

(«Палатинская  антология», VII, 80,                       
перевод  Л. Блуменау) 

Каллимах — центральная фигура александрийской литературы. Влияние его на позднейшую греческую и на римскую поэзию было огромно. Катулл переводил его и подражал ему в эпиллиях, Овидий — в любовных и идиллических темах (история Аконтия в «Героинях», история Филемона и Бавкиды в «Метаморфозах»), Процерций — в этиологиях, Энний и Луцилий подражали его ямбам в своих сатирах, Гораций довел до совершенства его стиль многозначительной детали. Но для широкой публики он был слишком труден, его новаторские художественные приемы казались слишком густо поданными, он остался «поэтом для поэтов», переписывали его мало, и нам он известен хуже, чем заслуживает по своему историко-литературному значению.

При всем своем увлечении разработкой новых жанров и воскрешением забытых жанров эллинистическая литература не могла обойти вопроса об отношении к жанрам классическим и канонизированным: героическому эпосу и трагедии. Максимализм Каллимаха, предлагавшего совсем отвергнуть и забыть большой эпос («большая книга — большое зло»), был слишком радикален для многих александрийских поэтов. Главное столкновение произошло между Каллимахом и его учеником, библиотекарем Мусейона Аполлонием (ок. 290—215), в своей «Аргонавтике» решившимся обновить героический эпос — ту самую «киклическую поэзию», которая была так ненавистна Каллимаху. Хотя победа осталась за Каллимахом и Аполлоний должен был удалиться из Александрии на Родос (отсюда его прозвище), однако новая, переработанная на Родосе редакция поэмы Аполлония имела большой успех и пользовалась у эллинистической и потом у римской публики не меньшим вниманием, чем стихи самого Каллимаха.

к диковинкам дальних стран. Его «Аргонавтика» состоит из четырех книг: книги I и II описывают плаванье в Колхиду, книга III повествует о любви Медеи к Ясону, о подвигах Ясона и похищении золотого руна, книга IV описывает обратный путь. Для описания дальних земель Аполлоний пользовался сочинениями историков и географов, для разработки сюжета и характеров — произведениями трагиков: на них он учился психологическому мастерству. Было замечено, что объем поэмы приблизительно равен объему драматической тетралогии: по-видимому, Аполлоний старался следовать указанию Аристотеля, что художественное произведение не должно быть слишком большим. Но соблюсти другое указание Аристотеля, относительно единства действия, Аполлоний не захотел или не смог. Началом и концом поэмы служат чисто внешние моменты — сбор дружины и прибытие на родину; середина поэмы представляет собой вереницу эпизодов, очень слабо связанных сквозным действием: так, подробно описан брак Ясона с Гипсипилой на Лемносе, хотя в дальнейшем он никакой роли в сюжете не играет. Поэма загружена географическими и культурно-историческими подробностями (о халибах, которые добывают железную руду, о тибаренах с их обычаем «кувады»); любопытен маршрут возвращения аргонавтов: из Черного моря по Дунаю в Рону и затем путем Одиссея мимо Италии, Сциллы с Харибдой и острова феаков. Все эти разделы поэмы Аполлония — продукт трудов «ученого поэта».

Значительно интереснее и живее те разделы поэмы, где речь идет о богах и людях. Строго следуя Гомеру, Аполлоний вводит в свое произведение так называемый «божественный аппарат». Гера и Афина покровительствуют аргонавтам, и по их просьбе Афродита посылает своего шаловливого и непослушного сынишку Эрота ранить стрелой сердце Медеи и пробудить в ней любовь к Ясону; они спасают аргонавтов от сталкивающихся скал на Боспоре, от Сциллы и Харибды, но сами аргонавты не чувствуют своей тесной связи с этими богинями (какую, например, Одиссей постоянно ощущает со своей покровительницей Афиной). Религиозного чувства в поэме нет: единственный момент, когда речь идет о возмездии за преступление, — это гнев Зевса и Эриний за коварное убийство беззащитного Апсирта, брата Медеи, но и здесь требуется только формальное «очищение» от греха. Лучшее в поэме Аполлония относится к той сфере, в которой особенно сильны поэты-эллинисты, к области бытовых и психологических наблюдений. Посещение Афродиты Герой и Афиной напоминает, скорее, обстановку в «Сиракузянках» Феокрита, а не беседу богинь, — именно это придает ей подлинную прелесть; тонко обрисован образ Афродиты: после ухода мужа — Гефеста — в кузницу она, сидя на кресле перед домом, расчесывает свои роскошные волосы, присматривая за Эротом, играющим в кости с Ганимедом: фигуры мальчишек, избалованного и лукавого Эрота и скромного уступчивого Ганимеда, напоминают эллинистические статуи детей. Вспышка страсти Медеи при виде красивого пришельца, образ которого после этого непрерывно стоит перед ее глазами, описана настолько правдиво, что «стрела Эрота», поразившая ее в сердце, кажется ненужной литературной метафорой. Очень реально описан страшный сон, который видит Медея в ночь после приезда греков: она должна выбрать между незнакомцем и отцом, она выбирает первого и от гневного крика отца просыпается: отражение ее душевной борьбы во сне психологически вполне верно и выгодно отличается от часто используемого мотива «вещего» сна.

Относительно политической установки, которой придерживается Аполлоний, достоверного суждения вынести пока не удается. В поэме крайне отрицательными чертами обрисованы оба царя, принимающие участие в действии. Пелий, дядя Ясона, свергнувший с престола его отца, своего родного брата, посылает племянника за золотым руном в Колхиду на почти безнадежное предприятие, вызывая негодование граждан; еще хуже поступает с аргонавтами царь Колхиды Аэт, который, обещав Ясону за свершение его сказочных подвигов золотое руно, не выполняет своего обещания, догадываясь, что чужеземцу помогли волшебные зелья Медеи. Внутри самой дружины аргонавтов господствует демократическое начало: Ясон постоянно — даже слишком часто — советуется с товарищами; Геракл, самый сильный, на которого направляются все взоры, когда идет речь о выборе вождя, отказывается в пользу Ясона, собравшего дружину для похода.

Любопытны литературные контроверсии между Аполлонием и Феокритом, который испробовал свои силы в изложении в форме эпиллиев двух эпизодов из похода аргонавтов: гибели любимца Геракла, юноши Гиласа, которого завлекли в омут нимфы ручья, пленившись его красотой (идиллия XIII), и рукопашного боя между Полидевком и варваром-великаном Амиком, не пропустившим аргонавтов к источнику (идиллия XXII). Оба эти эпизода встречаются и в поэме Аполлония, но там они изложены гораздо тусклее и менее наглядно. Кто из двух поэтов первым обратился к этим темам, неизвестно, но более вероятно, что Феокрит, недовольный сухостью рассказа Аполлония, решил показать ему, как можно оживить эпический мотив.

О разработке другого классического жанра, трагедии, в эллинистическую эпоху мы располагаем, к сожалению, более скупыми сведениями. Трагедия пользовалась большим почетом, театры имелись, и классические пьесы ставились почти в каждом городе. Характерное изменение произошло в устройстве представления: актеры теперь играли не на орхестре перед палаткой-скеной, а на высокой крыше скены (отсюда нынешнее слово «сцена»); это делало их заметнее для зрителей, но отделяло их от хора, который оставался на орхестре, — свидетельство, что роль хора в драме совсем сошла на нет. Наряду с классическими пьесами ставились и новые; Птолемей II покровительствовал культу Диониса, собирал в Александрию драматургов со всех концов греческого мира, при его дворе писали семь трагических поэтов, гордо называвшие себя «плеядой». Наиболее известным среди них были Александр Этолийский (работавший также при македонском дворе) и Ликофрон Халкидский. Оба они были, по александрийскому обычаю, также и филологами: Александр выверял для библиотеки издания трагедий, Ликофрон — издания комедий.

с одной стороны, к снижению образов (одна трагедия Александра на сюжет из Троянской войны называлась «Играющие в кости»), с другой стороны, к мелодраматическому пафосу (заглавия, связанные с экстатическими культами: «Адонис», «Дафнис» или «Литиерс»). Очень любопытно, что в эту эпоху появляются трагедии на исторические темы: «Фемистокл» и «Ферейцы» Мосхиона (о событиях V—IV вв.), «Кассандреида» Ликофрона (о событиях недавнего прошлого). С одной стороны — это свидетельство, что история V—IV вв. отодвинулась для эллинистической публики почти в легендарное прошлое, с другой — это типичная для александрийского архаизаторства реставрация старинной трагедии Эсхила и Фриниха. Наиболее интересный памятник этих экспериментов — опубликованный в 1950 г. папирусный отрывок пьесы на геродотовский сюжет о лидийском царе Гигесе, убивающем своего предшественника Кандавла.

Ликофрон Халкидский был автором одного из самых удивительных произведений греческой поэзии, дошедших до нас, — монодрамы «Александра». Это растянутый до объема трагедии рассказ вестника, передающего царю Приаму экстатический монолог безумной пророчицы Кассандры («Александры») в день отплытия Париса из Трои за Еленой. Кассандра предрекает все бедствия, грозящие троянцам и грекам; в самом прихотливом порядке она перечисляет события Троянской войны и скитаний греков при их возвращении, заранее оплакивает и Гектора, и Приама, и Ахилла, и Ифигению, и Агамемнона, и себя, поносит и «пятимужнюю» Елену, и «вакханку в лисьей шкуре» Пенелопу, на каждом шагу отвлекается в сторону, поминает и Геракла и Тесея, пророчит и о переселении дорян, и о нашествии Ксеркса, и о походе Александра Македонского; неожиданно много внимания уделяется Западу, где скитаются Одиссей и Диомед и где потомки Энея воздвигнут Рим:

Он,  чье и  враг  прославит  благочестие,
Создаст  державу, в битвах  знаменитую, 
Оплот, из рода  в род  хранящий счастие. 
(Ст.  1270—1272) 

По-видимому это отголосок первого столкновения греческого мира с Римом — похода Пирра эпирского в Италию (280—275).

Написана монодрама Ликофрона нарочито темно и загадочно: поэт пользуется редкими и малоупотребительными словами, громоздит метафоры и перифразы, называет Елену то «телкой», то «сукой», Трою — то «Фалакрией», то «Атой», а всякого прорицателя — «Калхантом»; тот ученый язык, который мы видели у Каллимаха, кажется простым и ясным по сравнению с языком Ликофрона. Вот как вестник сообщает Приаму, что утром, когда Парис отплыл в Грецию, Кассандра начала пророчествовать: «Эос на стремительных крыльях Пегаса летела над крутизною Фегия, покинув Тифона, твоего неединоутробного брата, на ложе близ Керна, когда плаватели отрешили благопогодные вервия от скальных рытвин, отсекли путы от берега, и прекрасноликие, нежноногие, аистоцветные дщери Фалакрии поразили своими клинками девогубительную Фетиду, вознося над Калидной белые перья, пышную корму и ткани на реях под северными ударами ярого ветра; тогда-то, разжав вдохновенные Вакхом уста на высоком холме Аты, воздвигнутой скиталицей-коровой, Александра начала свою речь». Разумеется, такой монолог, в котором ни один образ не понятен без комментария, никогда не предназначался для исполнения со сцены; «Александра» — это пьеса для чтения, квинтэссенция трагических тем и эсхиловски-пышного стиля, рассчитанная на узкий круг знатоков и ценителей.

Менандра). По-видимому, здесь заговорили вкусы простонародья эллинистических городов: оно могло радоваться, не понимая, великолепию трагедии, могло наслаждаться грубыми шутками фарса, но скучало на представлениях изящных менандровских комедий. Поэтому эллинистические комедиографы стали разрабатывать именно фарс. В поисках образцов они обратились не к аттической комедии, а — через ее голову — к одному из ее истоков: к дорийской и, в частности, южноиталийской фарсовой сценке — флиаку. Развитие ее пошло по двум направлениям. На своей родной южноиталийской почве она подпала под преимущественное влияние среднеаттической комедии с ее фантастикой и вылилась в буффонный жанр «гиларотрагедии» — пародии на трагедию; основателем этого жанра считался Ринтон из Тарента (или из Сиракуз). На почве эллинистического Востока она подпала под преимущественное влияние новоаттической комедии с ее бытописательством и вылилась в различные разновидности мима; общей для всех этих разновидностей была установка на «воспроизведение жизни» («мимесис»). Эллинистические писатели упоминают много видов мима — как разговорных («мимология», «биология», «ионикология», «кинедология»), так и песенных («гилародия», «магодия», «лисиодия» и др.). Нам они известны лишь по скудным папирусным отрывкам; наиболее интересный среди них, так называемая «Жалоба девушки», тоскующей у дверей своего возлюбленного, имеет вид лирической песни, написанной переменчивыми размерами, и принадлежит, по-видимому, к жанру «магодии».

Единственный памятник эллинистической комедии, лучше нам известный, — это не пьесы для сцены, а пьесы для чтения (или, по крайней мере, для декламации): такая же нарочитая квинтэссенция мимического комизма, как «Александра» была квинтэссенцией трагизма. Это восемь «мимиамбов» Герода, найденных на папирусе в 1891 г. Об авторе их почти ничего не известно; написаны они, по-видимому, около 250 г. до н. э., место действия, по крайней мере некоторых из них, — остров Кос, уже известный нам литературный центр новой эпохи.

Мимиамбы Герода — это короткие (около 100 стихов) монологические или диалогические сценки, написанные холиямбом. По образам и мотивам они близко напоминают позднюю аттическую комедию: кажется, что эти сценки выхвачены из комедии и переработаны так, чтобы внешние сюжетные связи утратились и на первый план выступила натуралистическая «верность жизни», часто доходящая до непристойности. В первом мимиамбе сводницы пытаются совратить молодую женщину, во втором — сводник в суде обвиняет своего клиента в буйстве и насилии, в третьем — мать просит учителя высечь ее сына, отбившегося от рук, в четвертом — две мещанки любуются картинами и статуями в храме Асклепия (та же тема, что и в «Сиракузянках» Феокрита), в пятом — развратная хозяйка устраивает сцену ревности услужающему ей рабу, в шестом — две дамы обсуждают способ утешаться без мужей, в седьмом — сапожник любезничает с двумя заказчицами, в восьмом — поэту снится странный сон: состязание в прыгании на раздутом мехе и ссора с завистливым стариком — может быть, аллегорическая полемика с литературными недругами (буколическими поэтами?). Натуралистичность этой тематики резко контрастирует с художественной формой мимиамбов — трудным холиямбическим стихом, архаичным ионическим языком, элементами пародии высоких жанров. Именно это сочетание словесной поэтичности и тематической вульгарности было, по-видимому, целью, которую преследовал Герод в своей перелицовке мимического жанра на ученый лад.

быстрее всего и решительнее всего. Было три рода красноречия: политическое, торжественное и судебное. Пока Греция была свободной, ведущую роль играло политическое красноречие; с упадком политической жизни в греческих городах эта роль перешла к торжественному красноречию. Это сразу изменило эстетический идеал красноречия. Политическая речь стремилась прежде всего убедить слушателя, торжественная речь — понравиться слушателю; там важнее всего была сила, здесь важнее всего красота. И греческое красноречие ищет пафоса, изысканности, пышности, блеска, играет редкими словами, вычурными метафорами, подчеркнутым ритмом. Переход к новому красноречию был постепенным: переломом считалось творчество Деметрия Фалерского, последнего из крупных афинских ораторов (конец IV в.), стиль которого уже был не столько «сильным», сколько «изнеженным», по выражению Цицерона. К середине III в. черты нового красноречия сложились окончательно; в это время работает малоазийский оратор Гегесий, имя которого стало впоследствии синонимом дурного вкуса. Потомки смеялись над изысканными фразами в его декламации о разорении Фив Александром Македонским: «Ближние грады оплакивали град, видя, что вот он был, и вот его нет»; «Ты, Александр, разрушил Фивы, как Зевс мог бы низринуть с неба луну, и оставил Афины, как солнце: два эти города были очами Эллады, и мы тревожимся за участь одного, видя, что другой, фиванский, вот уже выколот». Но современники воспринимали этот стиль как естественную эволюцию классического стиля применительно к новым условиям; непрерывность традиции продолжала ощущаться, новые ораторы считали себя истинными наследниками древних ораторов, и даже Гегесий думал, что подражает Лисию. Только к I в. до н. э., к началу классицистической реакции, этот стиль будет осужден как «порча» и «извращение» и заклеймен кличкой «азианизма», а памятники его будут преданы забвению.

Одним из следствий этой перестройки красноречия было быстрое развитие теории словесности — риторики. Если в политическом красноречии построение речи всякий раз определяется неповторимой конкретной обстановкой, то в торжественном красноречии оно гораздо однообразнее, легче поддается предварительному расчету и, следовательно, легче может пользоваться теорией, заранее рассчитывающей все возможные типы и комбинации ораторских приемов. Эллинистическая школа бурно разрабатывает такую теорию, оставляя далеко позади первые попытки времен Исократа и Аристотеля: приемы классифицируются, предписания детализируются и систематизируются, для овладения теорией разрабатывается продуманный курс упражнений, от простых пересказов до целых речей на тему фиктивных судебных казусов. Практические результаты этой работы сказались столетие спустя, когда ими воспользовались Цицерон и римские ораторы.

по этому пути еще дальше. Раскол прозаической литературы на необработанные «записки» и на собственно художественную словесность содействовал представлению о том, что главное дело историка — не сбор и осмысление материала, а его умелое изложение. Влияние риторики, учившей изяществу стиля, скрещивалось здесь с влиянием перипатетической поэтики, учившей продуманности композиции «сюжета». Старые опыты риторической историографии Эфора и Феопомпа казались уже недостаточными.

Из тех историков, которые не ограничивались «записками» о частных вопросах, а брались за историю большого размаха, крупнейшими фигурами были Дурид и Тимей. Дурид Самосский (ок. 340—270) упрекал Эфора и Феопомпа, во-первых, в отсутствии «воспроизведения жизни» («мимесис», программное понятие аристотелевской «Поэтики»), во-вторых, в отсутствии «приятности слога»; как бы соперничая с ними, он начал свою «Историю» с того же места, с какого и Феопомп, и довел до своего времени. Насколько можно судить по отрывкам, «воспроизведение жизни» он понимал лишь как насыщение рассказа драматическими красочными подробностями, подчас весьма мало правдоподобными. Тимей Сицилийский (ок. 345—240), большую часть жизни проживший в Афинах, был автором истории Сицилии и Италии с древнейших времен до Первой пунической войны; первым из греков он уделил большое внимание возвышающемуся Риму. Он много сделал для уточнения вопросов географии и хронологии (ему принадлежит мысль отсчитывать годы по олимпиадам), но он был кабинетным ученым, книжником, некомпетентным в политике и в военном деле, а к тому же имел склонность сверх меры превозносить героев и чернить своих врагов; рассказ его уснащен пышными и бессодержательными речами персонажей, а стиль его, по мнению позднейших писателей, отличался безвкусной вычурностью. Столетие спустя Полибий жестоко критиковал «Историю» Тимея, но отдал должное его эрудиции, начав свое повествование с того года, на котором остановился Тимей.

Наиболее благодарным материалом для риторической разработки была история Александра Македонского, дававшая картину небывалых героических свершений на фоне неизведанных экзотических стран. Неудивительно, что к этой теме обратились сразу многие авторы и что наряду с более или менее достоверными отчетами очевидцев появились беллетризованные повествования с сильной примесью фантастики; наиболее известный вариант принадлежал историку Клитарху, писавшему около 300 г. С течением времени этот клитарховский сюжет многократно перерабатывался, терял последние черты истории и впитывал многие побочные влияния откровенно сказочного или риторического происхождения; из этого синтеза в начале нашей эры сложился так называемый «Роман об Александре», уже вполне сказочного содержания, известный как роман Псевдо-Каллисфена (от имени фиктивного автора, спутника Александра). Этот роман стал началом той сказочной литературы об Александре, которая в эпоху поздней античности и Средневековья широким потоком растеклась и по Западу и по Востоку.