Приглашаем посетить сайт

Гринцер П.А.: Мировая литература на рубеже новой эры

Гринцер П. А. Мировая литература на рубеже новой эры

История всемирной литературы: В 8 томах / АН СССР; Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1983—1994.Т. 1. — 1983. — С. 516—529.

В течение столетий и даже тысячелетий развития литератур Древнего мира культурные и литературные связи и контакты между различными народами, государствами, континентами существовали, по-видимому, постоянно, но временами были настолько слабыми, что теперь их иногда уже трудно определить. Однако, если мы и не можем восстановить эти контакты во всей полноте, отдельные их фрагменты прослеживаются достаточно четко и определенно. К последствиям никогда не прекращавшегося процесса межлитературных связей и взаимодействия мы вправе отнести несомненную генетическую близость древнейших слоев индийской и иранской литератур, выразившуюся в чертах идеологического и формального сходства памятников Вед и Авесты; прямую преемственность тем и жанров в литературах на шумерском, аккадском и отчасти хурритском и хеттском языках; очевидные следы вавилонского и египетского влияния, которые обнаруживаются в угаритской и древнееврейской литературах и т. д.

Не является исключением и литература греко-римской античности, хотя здесь наши поиски во многом ограничены недостаточной изученностью вопроса, отчасти вызванной инерцией традиционных представлений об исключительности греческой цивилизации. Тем не менее можно определенно утверждать, что во всяком случае формирование греческой культуры и литературы проходило в тесной связи с цивилизациями Древнего Востока. По мере того как умножаются наши сведения о догомеровской, эгейской эпохе истории Греции, обнаруживаются все новые и новые черты ее сходства с древними культурами хеттов, семитов, египтян; и, вероятно, знакомством, контактами, а может быть, в какой-то мере генетической причастностью к этим культурам объясняются и поразительные совпадения в греческой и хеттской мифологиях, и параллельные мотивы в эпосе о Гильгамеше и поэмах Гомера, и известное родство греческих, индийских, вавилонских и египетских басен.

трудно конкретизировать. И только к концу древнего периода развития литератур мы вступаем на твердую историческую почву. Завоевания Александра Македонского по праву считаются одной из важнейших вех мировой истории. Хотя основанная им империя вскоре после его смерти (323 г. до н. э.) распалась, принципиальные последствия его завоеваний были более устойчивыми и сказывались в течение нескольких столетий. В Египте и на большей части Азии (от Эгейского моря до Пенджаба) создаются греческие государства, во главе которых стоят преемники Александра, окруженные греко-македонской знатью. Происходит усиленная греческая колонизация Востока; многие старые и вновь основанные восточные города — Александрия, Пергам, Антиохия, Селевкия, Тир, Апамея, Бактра и другие — становятся экономическими и культурными центрами, организованными и управляемыми по образцу греческого полиса. Оживленная торговля тесно связывает самые отдаленные области Европы и Азии, а определенное сходство законодательства, правовых норм, характера образования и быта придает новым государствам известное единообразие. Наконец, греческий язык, сменив в этой роли на Ближнем Востоке арамейский, стал своего рода языком международным (койне) и был принят в качестве не только государственного, но и литературного в Египте и Вавилоне, Сирии и Парфии. Этот процесс экспансии греческой культуры за пределы своей родины и синтеза греческих и восточных элементов, который продолжался приблизительно три последних века до н. э., получивших в истории название эпохи эллинизма, практически охватил почти весь цивилизованный мир того времени. Даже в области, где не было греческих царств, например в Северный Судан и Эфиопию, проникает греческое влияние, и сложившиеся там государства, Мероэ, а позже Аксум, стали важным связующим звеном между народами Тропической Африки и цивилизациями Средиземноморья. Эпоха эллинизма подорвала былую этническую разрозненность, покоившуюся на древних племенных связях, привела к резкому усилению контактов между странами, и впервые в истории мировой литературы (во всяком случае впервые с документальной достоверностью) именно об этом времени мы получаем возможность говорить как о периоде, создавшем условия для интенсивного и плодотворного взаимодействия литератур.

Однако, как это на первый взгляд ни выглядит парадоксальным, несмотря на очевидное и усиливающееся взаимовлияние и даже частичный синкретизм в области религии, философии, науки и искусства, наши сведения о литературных связях этой эпохи довольно скромны. Причина этого, по-видимому, в том, что столкнулись литературы уже вполне сложившиеся, зрелые, и требовалось немалое время, чтобы преодолеть инерцию местных художественных стилей, замкнутость литературной традиции. Среди иных форм культуры эллинизма литература оказалась наименее «открытой», и литературные контакты развивались в ограниченных пределах. Естественно было бы предположить, что основное направление литературных влияний шло в то время, как и экспансия эллинской культуры, с Запада на Восток. Казалось бы, перемещение центров литературной жизни из Афин и материковой Греции в Малую Азию и Ближний Восток и далее подтверждает это предположение. Однако писатели и поэты, стекавшиеся в новые центры и примыкавшие, например, к александрийской, косской или пергамской литературным школам, творили — эллины они были или не эллины — в русле сугубо эллинской традиции, и их произведения принадлежали, как правило, именно ей, объединенные в широкое понятие эллинистической греческой литературы. Что же касается литератур собственно восточных, развивавшихся в первую очередь на базе местных традиций, то фактов, которые свидетельствовали бы о прямом воздействии на них греческих образцов, не так много. В основном они касаются развития историографии.

Народам Древнего Востока, как правило, был чужд дух строгого исторического исследования. Исключение, пожалуй, составляют ассирийские царские хроники, но и они содержат скорее информацию о деяниях какой-нибудь династии, чем подлинную историю страны и народа. Между тем именно в эллинистическую эпоху — под явным влиянием популярных и авторитетных греческих историй — возникают многочисленные исторические сочинения у египтян и вавилонян, парфян, евреев и финикийцев. Грек Александр Полихистор (I в. до н. э.) сохранил для нас названия десятков такого рода трудов по истории Египта, Ливии, Индии, Крита, Фригии, Сирии, Вифинии, Иудеи и т. д., а также приводит отрывки из них. С некоторыми историями, обычно во фрагментах, мы знакомы и по другим источникам. К числу наиболее значительных относятся «Вавилонская хроника» Бероса (начало III в. до н. э.), жреца храма бога Бела (Ваала) в Вавилоне, «Египетская история» Манефона (начало III в. до н. э.), история Парфии Аполлодора из Артемии (конец II — начало I в. до н. э.), финикийские хроники некоего Менандра (ок. II в. до н. э.), истории еврейских царей, принадлежащие перу Деметрия (конец III в. до н. э.), Эвполема (II в. до н. э.) и Артапана (начало I в. до н. э.).

Побудительным стимулом для большинства восточных историков служило желание возвеличить свой народ и доказать грекам его ведущую роль в создании мировой цивилизации. Так, Берос на протяжении всех трех книг своей хроники восхвалял «мудрость» вавилонян и перечислял их достижения, во многом способствуя ознакомлению греков с успехами вавилонской астрономии и математики; Эвполем изображает Моисея первым в мире мудрецом, изобретателем алфавитного письма; Артапан же связывает с именами Авраама, Иосифа и Моисея основы не только еврейской, но и египетской, а через ее посредство — и греческой культуры.

Апологетические тенденции не мешали, а, может быть, скорее содействовали тому, что, как правило, местные истории писались на греческом языке и приспособлялись к греческому вкусу. Влияние греческих образцов особенно четко ощущается в попытках рационалистически объяснить народные сказания и легенды. Так, Берос, попытавшийся объединить в своем труде местные предания с хронологическим принципом эллинской историографии, излагая вавилонскую легенду о потопе, добавляет от себя: «Этот рассказ — аллегорическое изображение природных явлений». К аллегорическим либо рационалистическим истолкованиям прибегают и еврейские историки всякий раз, когда они пересказывают библейские сюжеты. Среди них Эвполем для придания своему сочинению исторической достоверности даже заставляет Соломона обмениваться с египетским фараоном и царем Тира письмами, которые составлены в целом в эллинистическом эпистолярном стиле.

на восточный манер: со сказания о творении мира, а затем о всемирном потопе и мифических царях древности; у еврейских авторов легендарные и библейские сюжеты заслонили, по сути дела, рассказ о реальных исторических событиях; у Манефона за чуждым греческим обликом его труда ясно просвечивает манера изложения, даже фразеология египетских папирусов, и вся его хроника отчасти напоминает народные египетские сказки.

Если оставить в стороне историографию, то сколько-нибудь явные следы греческого влияния на собственно восточные литературы эпохи эллинизма в большинстве случаев удается обнаружить лишь с большим трудом. Прежде всего это влияние почти не коснулось литератур на местных языках, литератур, уходящих своими корнями в далекое прошлое. Хотя в северной Индии уже в начале II в. до н. э. возникли греческие царства, индийская литература этого периода продолжала развиваться, не подвергаясь воздействию иноземной традиции*. Эллинистические веяния не сказались по существу и на развитии древнеиранской литературы. В Вавилоне при правлении Селевкидов составляются научные труды, переводятся и комментируются ритуальные тексты, перелагаются в стихи мифы, но все это оживление творческой деятельности протекает в духе местных традиций, традиций клинописной литературы, несмотря на то что рядом существуют и греческий театр, и гимнасии, и учреждения полиса. Не составляет исключения и обширная литература палестинских евреев на древнееврейском и арамейском языках. В эллинистическую эпоху были созданы поздние книги ветхозаветного канона, в том числе «Песнь песней», «Екклезиаст», «Книга пророка Даниила», некоторые разделы «Книги притчей Соломоновых» и большая часть апокрифов, среди которых имелись книги гимнов и поучений, легенды и псалмы, а также апокалипсисы с новой религиозной ориентацией («Книга Еноха», «Книга празднеств», «Завет двенадцати патриархов» и др.), повлиявшие впоследствии на литературу Нового Завета, а во многом даже предвосхитившие ее. Но ни одно из этих сочинений не только не обязано своим происхождением греческим идеям или литературным формам, но и едва ли несет на себе даже отпечаток их влияния. Те параллели с эпикурейским и стоическим учениями, которые исследователи находят в «Екклезиасте», по-видимому, вполне объяснимы общими идеологическими веяниями эпохи, а связь формы того же «Екклезиаста» или другой ветхозаветной книги — «Иова» с диатрибой не нуждается в постулировании греческого влияния, потому что диатриба в своих истоках — не греческий, а восточный жанр.

Весьма ограниченной в эпоху эллинизма была также роль восточных литератур на греческом языке, если иметь в виду под этим термином произведения, хотя и созданные по-гречески и под воздействием греческих литературных форм, но опирающиеся на местный материал, на отечественные предания, концепции и верования. Такая литература существовала, по-видимому, в Парфянском царстве, где и после правления Селеквидов в Иране греческий язык продолжал некоторое время оставаться языком поэзии. Однако известно о ней немного. В архиве парфянских царей сохранились четыре греческих стихотворения (три эпиграммы и лирическая ода в честь Мары-сирийского Аполлона), датируемые II—I вв. до н. э. Ода написана акростихом, популярным в сирийской лирике, и в нем сообщается имя автора — некоего Геродора, сына Артемона.

Более значительна и несколько лучше сохранилась египетская эллинистическая литература, в основном представляющая собой переложения на греческий язык египетских литературных текстов. Из уцелевших фрагментов этой литературы выделяются «Пророчество горшечника», содержащее предсказания грозящих Египту бед в духе древних речений Ипуера и Неферти; греческий папирус с началом сказки о фараоне Нектанебе; «Славословие Исиды» — гимн, созданный по канону египетской ритуальной поэзии, но в то же время сближающий Исиду со всевозможными другими богинями, которые почитались в эллинистическом мире.

Наиболее обширной в сравнении с иными восточными эллинистическими литературами была литература евреев за пределами Иудеи, в так называемой диаспоре (рассеянии), и прежде всего в Александрии, где для местных евреев греческий язык в скором времени стал разговорным и использовался даже при богослужении. Наиболее значительным памятником иудейского эллинизма диаспоры является перевод Ветхого Завета — Септуагинта (III—I вв. до н. э.). Греческий язык перевода далек от классической нормы, его лексика и синтаксис были необычны для греческого слуха, но в целом стиль Септуагинты, сохранивший многое от своеобразия стиля еврейского оригинала, лег в основу новой литературной традиции, к которой примыкает и греческий Новый Завет, и вся древняя христианская теология и литургия.

псевдоисторическую фикцию. Последняя «IV Книга Маккавеев» (начало I в. до н. э.) написана уже не только по-гречески, но и вполне в греческом стиле и духе. Это типичный эллинистический дидактический трактат в форме диатрибы, пронизанный стоической моралью и реминисценциями из Платона.

Своеобразной амальгамой еврейских и греческих философских идей являются также сочинения александрийцев Аристобула (ок. середины II в. до н. э.) и в особенности Филона (ок. 30 г. до н. э. — 50 г. н. э.). Оба они в духе стоиков прибегают к аллегорическому методу истолкования Библии и пытаются согласовать ее содержание с учениями Пифагора, Платона и Зенона. Филон, в частности, был главным посредником между философией Платона и христианской традицией, и для последней особо важную роль сыграло его учение о логосе как высшей манифестации божественной активности.

Для становления ранней христианской литературы имели немалое значение и такие эллинистические произведения, как III—V книги «Сивиллиных оракулов» (III книга относится к середине II в. до н. э.)*** и «Книга премудрости Соломоновой» (начало I в. до н. э.), в которых платоническое противопоставление души и тела и стоическое учение о добродетели сочетались с ярко выраженными мистицизмом и эсхатологией в духе современных им еврейских апокрифов.

Влияние греческой традиции на литературу диаспоры не ограничивалось заимствованием философских идей, усвоением чужого языка и манеры изложения. Были предприняты также более или менее успешные попытки прямой пересадки на новую почву чуждых ей до той поры греческих литературных жанров. Сохранились фрагменты из двух эпосов поэтов Филона Старшего и Феодота (начало II в. до н. э.), перелагавших греческими гексаметрами библейскую историю, а также отрывки трагедии «Исход» Иезекииля (ок. 150 г. до н. э.). Иезекииль, который, по сведениям христианских писателей, был автором еще нескольких драм, в своей трагедии достаточно строго следует библейскому рассказу, но обрабатывает его с помощью тех же приемов и в том же духе, в каком греческие трагики, и в особенности Еврипид, обрабатывали сюжеты Гомера.

Наши сведения о грекоязычной еврейской литературе в Александрии убедительно показывают, что в целом эта литература действительно была значительным явлением эллинистического синкретизма, но возможности такого синкретизма были определены, видимо, специфической ситуацией эллинизированной диаспоры. Поэтому, как мы видим, опыт этой литературы лишь в малой мере характерен для иных литератур Востока.

литературе и сказалось воздействие литератур восточных, то сказалось оно в весьма опосредованной, хотя временами и устойчивой форме.

Можно, правда, перечислить большое число греческих писателей, риторов и философов, вышедших из отдаленных городов и провинций эллинистического Востока: из Вавилона, Апамеи, Сидона, Тарса, Самосаты, Кирены и т. д. Но, как мы уже говорили, их произведения обычно не выходят за рамки греческой литературной традиции, они органично вошли в основной поток греческой мысли и письменности и должны быть рассматриваемы в его русле. Лишь немногие внесли в него новые, восточные по происхождению, элементы.

Оригинальным писателем-новатором был, видимо, Менипп из Гадар (в Сирии), живший в начале III в. до н. э. От его произведений почти ничего не осталось, но имя его ассоциируется с новым жанром греческой литературы — менипповой сатурой. Преемниками Мениппа в этом жанре стали сириец Мелеагр (140—70 гг. до н. э.), опять-таки из Гадар, и римлянин Варрон. От менипповых сатур Варрона также сохранились только фрагменты, но известно, что он повлиял на Горация, Сенеку, Ювенала и Петрония, в то время как непосредственно самим Мениппом вдохновлялся Лукиан. Основной формальной особенностью язвительных и пародийных менипповых сатур было смешение в пределах одного и того же текста стихов и прозы. Классическая греческая литература такого смешения не знала — это традиционная семитская (ср. арабские макамы) и вообще восточная форма («обрамленная повесть»). Поэтому, когда вслед за Мениппом и Мелеагром мы обнаруживаем чередование прозы и стихов в отдельных произведениях Сенеки, Петрония и даже Боэтия, то вправе видеть здесь следы восточного жанрового влияния.

Еще более значительным по своим последствиям было восточное влияние на становление греческого романа. Предположить такое влияние заставляют нас не столько традиционно экзотические сюжеты греческих романов III—V вв., сколько тот факт, что сами истоки жанра ведут на Восток. Видимо, ко II в. до н. э. восходит первая версия «Романа об Александре», приписанного впоследствии Каллисфену и в различных вариантах известного всему миру от Британии до Малайи. Роман этот, как показывают обнаруженные не так давно папирусные фрагменты, возник на египетской почве, насыщен чудесами и фантастическими приключениями, и его содержание было окрашено египетским патриотизмом. Приблизительно тогда же, когда и «Роман об Александре», в египетской диаспоре на греческом языке, близком к языку Септуагинты, был написан роман «Иосиф и Асенеф», в котором беглое упоминание в Библии о женитьбе Иосифа на дочери некоего египетского жреца (Быт. 41, 45) было развернуто в насыщенное любовными и авантюрными элементами повествование****. В том же духе псевдоисторического сказочного вымысла изложены приключения Моисея в уже упоминавшейся еврейской истории Артапана и составлен вавилонский «Роман о Нине» (I в. до н. э.), легендарном царе ассирийцев. Был, наконец, сирийцем, хорошо знавшим отечественную литературу и язык, Ямвлих (II в. н. э.), чья «Вавилонская повесть» известна нам лишь в пересказе. Насколько можно думать, в содержании ранних романов всегда сочетались два основных мотива: легендарно-исторический, сводящийся, в духе восточной эллинистической историографии, к прославлению мудрости, добродетели и необычных подвигов героя, и эротический, причем первый играл основную роль. Оба эти мотива были унаследованы, по всей очевидности, позднеантичным греческим романом, но «исторические» компоненты сюжета оказались в нем отодвинутыми на второй план.

Отдельные примеры восточных влияний в греко-римской литературе, так же как и влияний, шедших в обратном направлении, можно было бы и умножить, однако число их все же будет невелико, и они свидетельствуют скорее о возможностях литературных связей между народами эллинистического мира, чем о подлинной реализации этих возможностей. Слишком велико было взаимное отчуждение в предшествующие эпохи, и требовались более длительные и повсеместные контакты, чтобы создать необходимый для равноправного и разностороннего литературного обмена идеологический климат, согласовать и в какой-то мере унифицировать разнородные представления, традиции и устремления. В конце концов эллинизм такой климат создал, однако последствия этого в полной мере сказались уже в столетия, падающие на расцвет Римской империи.

неизмеримо расширились, и духовной опорой в нем теперь становятся универсализм и, как естественная на него реакция, индивидуализм. Величайшим достижением эллинистической эпохи было признание того, что, по крайней мере потенциально, все люди равны, и отсюда возникла концепция мира как единого общества (ойкумены). Уже киник Диоген в ответ на вопрос, из какого города он происходит, отвечал: «Я гражданин мира». Универсалистские идеи сказались на деятельности Александра Македонского, равно воодушевляли и стоиков, и эпикурейцев.

Вместе с тем в философии, искусстве и литературе кризис полисного миросозерцания обусловливает движение от абстрактно-героического к конкретно-гуманистическому идеалу, от общего к индивидуальному. Именно в эллинистическое время развивается искусство реалистического портрета, в литературе трагедия уступает место новой комедии, а интерес к подвигам мифических героев вытесняется интересом к любовным историям и быту рядовых людей. Для эллинистической философии характерно стремление разрешить вопросы практической пользы, космология и физика в ее учениях служат лишь подпорками для этики. Обе важнейшие философские школы эллинистической эпохи — эпикуреизм и стоицизм — исходили из того, что человек перестал быть частицей полиса и ценен сам по себе. Целью их учений было благо отдельного человека, и отсюда — проповедь добродетели и самодисциплины. При этом обе школы, особенно стоицизм, впитали в себя не только эллинское философское наследие, но и этические воззрения и устремления древних восточных мыслителей. Большинство учителей Стои, в том числе и ее основатель Зенон, были выходцами с Востока, и в их учении о моральном долге, в их космогонических воззрениях, наконец, в их склонности к монотеизму слышатся отзвуки то ветхозаветной проповеди, то вавилонских астрологических учений.

Космополитические и индивидуалистические тенденции эпохи особенно явно сказались в области религии. Взаимопроникновение культур Востока и Запада выразилось, в частности, в возникновении синкретических культов. Отождествленные с местными богами, почти во всех эллинистических городах почитались боги иных народов. Культ египетского Осириса проник в Афины, и там же нашли себе приверженцев сирийские Адад и Атаргатис, фригийская Кибела, иранский Митра. С другой стороны, греческому Зевсу, уподобленному Яхве или же Белу (Ваалу) и Мардуку, приносились жертвы в Иерусалиме и Вавилоне, а вавилонской Нанайе — в Египте и Согдиане.

Процесс религиозного синкретизма нередко выливался в попытки создания монотеистической религии. Атрибуты отдельных богов переносились на одного бога, и предтечей такого единого верховного существа были, например, Серапис, чей культ сначала был введен Птолемеем I в Александрии, а затем распространился по всему эллинистическому миру, греческий Дионис или египетская Исида, которую чтили в это время повсюду — от Галлии до Сирии.

Изменилось и отношение к богам. В глазах верующих они теперь в первую очередь рассматривались как источник и оплот нравственного возрождения мира, личного спасения и бессмертия. Отсюда — новые эпитеты, которые стали к ним прилагаться. — «Спаситель», «Благодетель» и т. п.; отсюда — повсеместное распространение религиозных мистерий (орфических, дионисийских, мистерий Исиды, Кибелы, Митры и пр.), участие в которых, с точки зрения верующего, очищало человека и приобщало его к судьбе бессмертного, умирающего и воскресающего бога. Стремление индивидуума, чувствующего себя беззащитным в окружающем мире, страдающего от социального гнета и политических бурь, к спасению, его вера в приход мессии и справедливый божественный суд на людьми выразились также в создании тайных обществ, религиозных общин типа пифагорейских в Греции и кумранской в Иудее.

Римской империи и перехода от Древности к Средневековью. Естественно, что литературные связи этой эпохи во многом были определены путями распространения и самим характером мировых религий, одной из которых было христианство.

Раннее христианство явилось в известной мере итогом идеологических устремлений эллинистической эры. Оно удовлетворило растущую потребность в монотеизме, исходило из представлений о ценности отдельной личности и ее внутреннего духовного мира, отразило идеи общности людей и их равенства, хотя и преподнесло их в форме религиозной утопии и мифа. Христианство зародилось в исторических условиях Палестины I в. н. э. Насколько мы можем судить, первоначальная христианская проповедь не преследовала глубоких метафизических целей. Новое учение было назидательно и конкретно. Но обычные нужды и обязанности людей оно стремилось поднять до уровня общих ценностей. Ранних христианских проповедников вдохновлял пафос и способы убеждения пророков Ветхого Завета, и в то же время они свободно интерпретировали их доктрины под влиянием потребностей своего времени. Понятие царства господня было освобождено от этнических рамок и преобразовано в некое подобие духовной общности; социальные и политические ожидания будущего были переосмыслены с этических позиций, подчеркивающих роль индивидуальных усилий и личной ответственности.

Идеологический синкретизм (или синтетизм) эпохи способствовал вторжению в христианство восточной демонологии, иранских эсхатологических и дуалистических концепций, малоазийских и египетских культов умирающего и воскресающего бога, а как только вновь созданная религия проникла в среду диаспоры, она обогатилась греческими и римскими элементами. Этот чисто эллинистический синтез различных традиций, так же как и устный по форме и прагматический по духу характер первых христианских проповедей, определил основные черты ранней христианской литературы. Авторы первого века христианства охотнее прибегали к поэтическим символам, чем к формальной теологии. Притчи и сентенции Иисуса в Евангелиях, эсхатология и мистика «Апокалипсиса» Иоанна, поучения Павла в его посланиях апеллировали скорее к чувству, чем к логическому рассуждению, строились с помощью наглядных чувственных образов и в поэтическом стиле.

Евангелие от Марка сохранило некоторые особенности устной речи и колорита арамейского» языка, на котором началась проповедь. В нем, как и в Евангелиях от Луки и от Матфея, использован метод компиляции всевозможных устных легенд, хорошо знакомый литературам Древности и Средневековья. Напоминают письма Эпикура, но более интимны и доверительны по тону включенные в Новый Завет послания апостола Павла. В том же духе, но с широким применением приемов эллинистической историографии составлены канонические «Деяния апостолов». Наконец, почти целиком в русле восточной эсхатологической литературы сложился «Апокалипсис» Иоанна, в нем возрождаются в христианской обработке вдохновенная речь и мистические озарения ветхозаветных пророков.

В первой половине II в. н. э. происходит теологическая переориентация христианской литературы на греческом языке и одновременно усиливается влияние на нее античной философии и античных образцов. Уже в Евангелии от Иоанна ясно ощущается изменившаяся духовная атмосфера, автор вкладывает в уста Иисуса свою метафизику и христологию, и если в первых трех Евангелиях Иисус совершает чудеса, чтобы облегчить страдания людей, то здесь они призваны подтвердить его божественную сущность. Теологические вопросы и проблемы организации церкви начинают доминировать в поздних посланиях апостола Павла и во всем жанре посланий, созданном по их образцу. В новых апокалипсисах («Пастырь» Гермы, «Апокалипсис» Петра) ближневосточная эсхатология в значительной мере замещается античными представлениями, а мистические видения потустороннего мира становятся литературным средством изложения церковного этического учения, наконец, появление первых апологий (Аристида, Юстина) знаменует окончательный переход от старого типа непосредственной, интуитивной христианской литературы к литературе аналитической и философской, построенной по греческим образцам.

эллинизма) и новое исторически возникшее единство «римского мира» обусловили и облегчили этот процесс. Христианство оказалось способным каждый раз вступать в связь с новым языком и новой культурой. Перевод для евангельской проповеди не был препятствием, ибо она апеллировала к природе людей как таковых и не претендовала быть умозрительной философией. Ее орудием были притча, назидательный рассказ, молитва и мистическое откровение, она опиралась на афористическую мудрость и народные верования, которые не знают языковых барьеров. Вскоре после своего зарождения христианство нашло благоприятную почву в Малой Азии и Египте, а оттуда стремительно распространилось по греко-римскому Средиземноморью. С другой стороны, уже во II в. н. э. оно стало популярным в Месопотамии и Сирии и в начале IV в. проникло в сасанидский Иран, Индию и далее — в Центральную Азию и Китай. Наконец, благодаря греческим, но еще больше арамейским миссионерам христианство быстро утвердилось в Верхнем Египте, Судане и Абиссинии, а на севере в конце III в. стало официальной религией Армении и в IV в. — Грузии.

Это движение христианской религии вызвало к жизни переводную литературу, небывалую по размерам вплоть до Нового времени. Первейшей задачей христианских церквей на Востоке был перевод на местные языки Библии, и эти переводы заложили начала или, по крайней мере, во многом содействовали развитию арамейской (сирийской), коптской, армянской, грузинской и эфиопской литератур. На Западе Римская церковь некоторое время пользовалась только греческим языком. Но, по-видимому, в конце II в. в Северной Африке появились на латыни Новый Завет и первые деяния мучеников, и вскоре латинский язык стал языком церкви в Риме и в Галлии, в Германии и в Испании.

Переводы христианских сочинений не были переводами в современном смысле этого слова, их уместнее назвать переложениями, версиями, обработками оригинальных текстов. В этих переводах находили отражение местные представления, верования, традиции различных христианских народов. Но известное литературное единство ими было создано, и распространение христианской литературы, как и происходившее приблизительно в то же время распространение манихейской и буддийской литератур, перебросило (или в иных случаях — укрепило) культурные мосты между отдельными странами.

Первыми переводами христианской литературы на местные языки были, как уже говорилось ранее, переводы Библии. Важную роль среди этих языков играл восточный диалект арамейского языка, который и использовался как литературный еще до распространения христианства, а затем стал официальным языком христиан Сирии и Месопотамии. В середине II в. н. э. на этот диалект, получивший название сирийского, был переведен, по-видимому, с древнееврейского оригинала Ветхий Завет. Впоследствии этот перевод был отредактирован под влиянием Септуагинты, и к нему добавили книги Нового Завета. Сирийская Библия, известная под названием «Пешита», т. е. «простая», или «безыскусная», имела на Востоке огромное значение. Вместе с сирийским христианством она попала в Армению, Иран, Индию, Туркестан и Китай, и масштабы ее распространения в известной мере предвосхитили распространение Корана.

В том же II в. появились сирийские переводы и отдельных греческих Евангелий, среди которых наиболее популярным был «Диатессарон» Татиана, компиляция из четырех канонических Евангелий. Евангелие Татиана отмечено рядом своеобразных и оригинальных черт; впоследствии оно было осуждено церковью и известно нам лишь по сирийским комментариям к нему и более поздней арабской версии.

собой последнюю стадию развития хамитического языка эпохи фараонов. В то время как египетская аристократия была почти полностью эллинизирована, благодаря коптскому языку сохранялась в известной мере преемственность местных, народных традиций. В свою очередь, появление коптской Библии ознаменовало собой вытеснение из литературного обихода в Египте языка греческого и создало предпосылки для развития обширной коптской христианской литературы.

В V в. уже после того, как христианство одержало победу в Абиссинии, Армении и Грузии, Библия либо отдельные ее книги были переложены на эфиопский, армянский и грузинский языки. При этом если эфиопский перевод в основном восходил к греческой Септуагинте, то армянский и грузинский — примыкали к сирийской «Пешите».

Восточные переводы Библии иллюстрируют широкий масштаб культурных взаимосвязей первых веков н. э. Значение их, однако, не ограничено только этим, как не ограничено оно и пределами собственно христианской литературы. Как правило, они в значительной мере повлияли на последующую местную литературную традицию и литературный язык, и в каждом отдельном случае их роль была даже большей, чем впоследствии, например, роль перевода Лютера для немецкой литературы и немецкого языка.

Но особенно популярными жанрами переводной христианской литературы на Востоке были всякого рода легенды из жизни Иисуса, деяния его учеников и апостолов, истории о мучениках и святых, составившие обширную апокрифическую литературу. Обилие подобного рода апокрифов объясняется извечной народной любовью к волшебным рассказам и сказкам, их популярностью в местных традициях, и эта любовь умело использовалась христианскими авторами в нравоучительных и религиозно-дидактических целях. Включение в переводные апокрифы знакомых сюжетов обеспечивало апокрифам широкое распространение, хотя привычные мифологические представления и замещались с их появлением мифологией христианской.

Переводчики христианских апокрифов еще менее, чем переводчики канонических сочинений, были простыми копиистами, они почти всегда стремились «улучшить» свои оригиналы, приспособить их к отечественным традициям и верованиям. Поэтому, например, в коптских апокрифах мы сталкиваемся с той же стихией чудесного и магии, которая нам знакома еще по древним египетским сказкам. Большую часть коптских апокрифов составляют сочинения так называемых гностических сект, в учении которых о путях познания (гносисе) религиозной истины христианская идея спасения мира была сплавлена с наследием восточных религий: иранским дуализмом, сирийско-финикийской демонологией, вавилонской астрологией, египетской магией. В коптских апокрифических Евангелиях (Евангелие египтян, Евангелие от Марии, Евангелия от Фомы, Филиппа, Иуды и др.), рукописи которых относятся к III—IV вв. н. э., а греческие оригиналы обычно восходят ко II в. н. э., особенно популярны всевозможные рассказы о детстве Марии и Иисуса, о пребывании спасителя во гробе и его вознесении на небо, т. е. такие рассказы, которые представляют благодатную почву для фантазии и нанизывания чудес. Магией чисел и фантастической мифологией пронизаны и другие апокрифы гностиков на коптском языке, в том числе «Пистис София» («Вера-Премудрость») и «Премудрость Иисуса Христа», предназначенные открыть верующим мистический путь к освобождению духа из пут греховной материи. Близки по своему характеру к гностическим сказочным апокрифам и коптские деяния апостолов: Петра, Павла, Иоанна, Андрея и др. Среди них особенно известны «Деяния Павла и Теклы», содержащие своего рода христианский роман о Павле и крещенной им девушке Текле: язычники отдали Теклу на растерзание диким зверям, но те пощадили ее, сами осененные благодатью. Фрагменты этого, как и многих других коптских деяний, сохранились также на сирийском, арабском, эфиопском и латинском языках.

в Египте, связан один из первых, видимо, оригинальных коптских апокрифов «Разговор Иисуса со своей матерью». На сирийском языке в середине III в. были созданы переведенные впоследствии на греческий «Деяния Фомы» — фантастический апостольский роман. В этом романе, как и обычно в апокрифах, много чудес (например, Фома воскрешает юношу, убитого драконом), но за сказочной оболочкой нередко угадывается в какой-то мере достоверное историческое ядро. Так, рассказ о посещении апостолом Фомой Индии (по этому рассказу, Фома берется построить для царя Гундафора дворец, но воздвигает его не на земле, а на небе, истратив царские деньги на милостыню и помощь бедным), как полагают, косвенно отражает, хотя и в фантастически искаженном виде, подлинную историю проникновения в Индию христианских миссионеров.

Стиль и характер переводов с греческого оказал решающее влияние и на первых восточных христианских богословов, писавших на родном языке и стоявших у истоков местной христианской литературной традиции. В коптской литературе таким богословом были основатель коптского монашества Пахомий (начало IV в.), оставивший после себя послания и монастырские установления, переведенные впоследствии на греческий и латинский языки; в сирийской литературе — гностик Бардесан (род. в 154 г.) и его ученики. От богословских сочинений самого Бардесана, а также приписываемых ему трактатов по истории и философии Армении и Индии ничего не сохранилось. Но о его учении и методах рассуждения мы можем судить по «Книге о законах стран» (в греческом переводе — «О судьбе»), написанной его учеником Филиппом, где тот выводит своего учителя дискутирующим на манер платоновского Сократа о свободе воли и утверждающим на примерах обычаев разных народов независимость человека от судьбы.

Однако особо важную роль, и с точки зрения развития сирийской литературы и всей христианской литературы в целом, играет творчество Бардесана как автора религиозных гимнов. По отзыву знаменитого преемника Бардесана в сирийской поэзии Ефрема Сирина (ок. 306—373) Бардесан сочинил не менее 150 псалмов и мелодий к ним. Не меньшее число псалмов приписывается и сыну Бардесана — Гармонию. Подлинные стихи Бардесана и Гармония не уцелели, но по крайней мере два гимна в апокрифических «Деяниях Фомы» принадлежат, как установлено, поэтам их школы. В сирийской гимнографии христианская тематика сочетается с поэтическими приемами и лексическими формулами, восходящими еще к древней месопотамской традиции, причем образ Христа подчас наследует символику вавилонского Таммуза. Характер гимнов позволяет заключить, что ко времени жизни Бардесана сирийская поэзия имела за плечами долгую историю. Поэтому, когда мы обнаруживаем некоторые формальные особенности сирийских гимнов (устойчивую силлабическую структуру, специфическую строфику, использование акростихов, параллелизмов, алфавитную последовательность строк и даже рифму) сначала в греческих, а затем и в латинских христианских гимнах, мы вправе предположить, что с возрастанием роли церковных песнопений сирийский стих оказал влияние на западное стихосложение. Вероятно, с этим связано и появление тонического стиха в византийской поэзии, поздней латыни, а затем и в других языках Европы. Как и в ряде иных случаев, каналом проникновения сначала служила религия, но вслед за тем заимствованная форма натурализировалась в светской поэзии. И эта примечательная по своим результатам роль сирийского стихосложения также свидетельствует, что тесный контакт многочисленных христианских литератур первых веков н. э. не был односторонним и обогатил не только восточную, но и западную литературные традиции.

Спустя приблизительно два столетия после появления первых христианских сочинений на арамейском Востоке возникла новая религия, универсальные цели которой и влияние на литературу во многом напоминали раннее христианство. Основатель этой религии Мани (или Манихей) родился, по всей видимости, в 215—216 гг. в Вавилоне. Его учение, как и христианство, в значительной мере было наследием идеологического синкретизма эллинистической и римской эпох.

Манихейство сложилось в рамках традиционного восточного дуализма, представляющего мир как арену вечной борьбы светлого и темного начал и видящего смысл жизни в помощи светлому, доброму началу ради окончательного преодоления зла. Как следствие этого системы макрокосма и микрокосма в манихействе сливались в единстве: назначение мира и назначение человека соответствовали друг другу, и этические идеи были в глазах Мани отражением космического порядка, а устройство Вселенной наглядно воплощало в себе коренной этический принцип. Во всем этом было мало оригинального; манихейство вобрало в себя многие идеи христианства и гностицизма, зороастризма и буддизма. Оригинальной была, пожалуй, откровенность этого синтеза. Впервые какая-то религия не только не противопоставляла себя иным верованиям, но и охотно признавала себя воспреемницей — воспреемницей, правда, совершенной — всех остальных вер. В числе пророков — предшественников Мани — манихейские тексты называют Адама и Ноя, Заратуштру и Будду, Авраама и Иисуса, но полное и окончательное знание призван был возвестить только Мани — «Посланец Света». В манихействе, таким образом, тенденции религиозного синтеза, которые явственно ощутимы и в эллинистических религиях, и в христианстве, выступают в осознанной, можно сказать, узаконенной форме.

земли. Сам Мани, согласно преданию, проповедовал почти во всех провинциях обширной Сасанидской империи и побывал даже в Кашмире и Тибете. В манихейском трактате «Шапуракан», приписываемом перу Мани, говорится: «...прежние веры были в одной стране и на одном языке. Лишь моя вера — для каждой страны и для всех языков, и до самых дальних стран дойдет мое учение». Преемники и последователи Мани, действительно, принесли новую религию в средневековую Европу, Египет и Палестину, Среднюю Азию и Дальний Восток. Манихейские идеи воплотились в воззрениях антиклерикальных сект павликиан и мондракитов в Армении, богомилов в Болгарии, альбигойцев в Западной Европе. Манихейство укоренилось среди согдийцев и в иранских колониях Синьцзяна (Восточного Туркестана), в начале VIII в. оно проникло в Китай, а с 763 по 840 г. считалось официальной религией уйгурской державы. Соответственно фрагменты манихейской литературы дошли до нас на сирийском, греческом, латинском, коптском, арабском, иранских (парфянском, среднеперсидском и согдийском), китайском, древнетюркском (уйгурском) и некоторых других языках.

С универсальной основой и назначением манихейской религии связаны важные особенности этой литературы. Прежде всего они объясняют попытку охранить манихейскую проповедь от изменений и трансформаций, которые грозили ей ввиду бытования на многих языках и среди многих народов. Мани полагал, что доктрины, провозглашенные Заратуштрой, Буддой и Иисусом, были искажены, а их церкви распались на ячейки враждующих сект, потому что основоположники этих церквей не оставили после себя письменных сочинений, но проповедовали только устно, передоверив долг записи учения своим ученикам, слово которых не могло иметь, однако, абсолютного авторитета. Манихейство, в отличие от других вер, с самого начала возникло как письменная религия, и Мани чтится своими последователями не только как пророк и реформатор, но и как сочинитель, как автор священного канона*****. Этим объясняется и культ книги в манихействе. Переписчики и переводчики священных текстов занимали в церковной иерархии ведущее положение, в их обязанности входило неукоснительно и скрупулезно следовать духу и букве канонизированных оригиналов; а тщательное каллиграфическое оформление рукописей, украшение их заставками и иллюстрациями, которое было заповедано самим Мани, бывшим, по преданию, выдающимся художником, принесли манихейским книгам и на Востоке, и на Западе славу шедевров живописи.

Эти охранительные и унифицирующие тенденции привели к известному единообразию манихейской литературы на всем протяжении ее развития, к последовательной ориентации на древнейшие образцы, отразившие синкретический облик религиозных литератур Передней Азии II—III вв. н. э. Те же жанры, которые были излюбленны в сочинениях гностических и христианских сект Сирии и Месопотамии — евангелия, апостольские деяния, послания, откровения, жития мучеников, псалмы, молитвы, гимны и т. д., — составили и манихейскую литературу. По содержанию эта литература, как и иные литературы Востока, полна необычных и чудесных описаний, призванных воздействовать на человеческую фантазию, предложить ей мистические загадки и разгадки тайн мироздания. Псевдоисторические предания перемежались в ней с фантастическими приключениями: драконы, великаны, морские чудовища, которые пытались помешать проповеди святого или прервать его аскезу на берегу моря либо в пустыне и которых он побеждал с помощью чуда, доказывая тем самым истинность и всесилие своей веры.

По мере распространения манихейской литературы в отдаленных странах Востока и Запада переднеазиатские легенды, из которых манихеи, как и другие религиозные секты, черпали содержание своих книг, попадали на новую почву и входили в качестве составной части в новую литературную традицию. Это случилось не только с отдельными легендами, но и с целыми книгами, с их теологическими и космогоническими концепциями. Так, одно из сочинений Мани, «Книга исполинов», дошедшая до нас в согдийских, уйгурских и коптских фрагментах, по-видимому, не что иное, как свободная обработка древнееврейской «Книги Еноха», с которой Мани был знаком по ее сирийской версии. Как это происходило и в христианской литературе, с манихейскими текстами перекочевывали в новые страны и неведомые им до этого литературные жанры и формы, в частности, стихотворные. Например, среди среднеазиатских манихейских фрагментов обнаружены так называемые «Псалмы Фомы» (манихейского апостола Мар Амо), структура строф которых, основанная на параллелизмах и повторах, подчиняется обычным законам семитической поэзии. Подобного же рода параллелизмы и повторы характеризуют стихи из «Живого евангелия», приписываемые самому Мани:

Я, ученик повинующийся, родился в земле Вавилонской. Я родился в земле Вавилонской и у Истины врат оказался. Я, ученик наставляющий, ушел из земли Вавилонской. Я ушел из земли Вавилонской, чтобы кликнуть клич всему миру.

мифов, верований и представлений, распространенных в тех странах, где развертывали свою деятельность манихейские миссионеры. Не поступаясь фундаментальными принципами, но сочетая догматический ригоризм с формальной гибкостью, манихейская литература проявила способность выступать по мере необходимости всякий раз в новой по видимости оболочке (языческой или христианской, мифологической или этической). Это приводило к тому, что почти каждая религия, с которой сталкивалось манихейство, склонна была рассматривать его как собственную ересь. Это выражалось также в том, что манихеи легко включали чужеземных богов в свой пантеон или отождествляли их с высшими существами или абстрактными принципами своей религии. В средневековых иранских рукописях персонажам оригинальных сочинений Мани, написанных по-сирийски, соответствуют иранские имена: Ахура Мазда вместо Прародителя, Митра вместо Животворного духа и т. д. В центральноазиатских фрагментах Мани нередко представлен как последнее воплощение Будды и упоминаются имена иных будд и боддхисаттв. То же касается литературных форм и жанров. В восточной Азии манихейские богословские трактаты часто принимали форму буддийских сутр, в Европе — греческих апологий или посланий.

Излюбленным жанром манихейской литературы была притча. Как правило, манихейские притчи или просто заимствованы из библейской литературы, или близки ей по духу и содержанию. Так, в одном из турфанских фрагментов рассказывается о богатом человеке, пригласившем к себе домой царя и его приближенных. Этот человек щедро угостил царя и придворных, но забыл в должное время зажечь светильники, и царь заподозрил его в злом умысле. Заметив, что царь переменился к нему, хозяин в страхе упал в обморок, и только тогда его слуги зажгли перед царем тысячу лампад. Царь понял, что хозяин невиновен, и, простив его, наградил подарком. В морали, добавленной к притче, объясняется, что хозяин, не засветивший светильники, — верующий мирянин, обычно склонный к легкомыслию и забвению своего долга; его слуги — добрые дела его; царь — сам Мани; придворные — избранники церкви и т. д. Подобная притча вполне могла бы быть включенной не в манихейскую проповедь, а в христианское Евангелие.

Но вот в согдийских манихейских текстах встречается притча иного характера: «Некогда был большой пруд, и в этом пруду жили три рыбы. Первая рыба была „однодумной“, вторая — „стодумной“, а третья — „тысячедумная“. Однажды пришел туда рыбак и забросил свой невод. Он поймал двух рыб „многодумных“, но не удалось ему поймать рыбу „однодумную“». Точно такая же притча содержится в ряде обработок индийской «Панчатантры», в арабской «Калиле и Димне» и, как многие иные вставные манихейские рассказы, непосредственно заимствована из фольклора тех народов, среди которых проповедовалось манихейское учение.

Поскольку манихеи, с одной стороны, обильно черпали мотивы, сюжеты и формы из местных фольклорных и литературных источников, а с другой — их общины и вместе с ними их тексты распространялись на огромном пространстве — от Атлантики до Тихого океана, многие исследователи склонны видеть в манихейской литературе тот канал, по которому циркулировали так называемые «бродячие» сюжеты и рассказы от Дальнего Востока до Европы. Конечно, манихейская литература была не единственным таким каналом и, может быть, даже не самым важным, но не следует забывать, что, например, легенда о Шакьямуни (Будде), которая лежит в основе византийской «Повести о Варлааме и Иоасафе», впервые была обнаружена в одном из манихейских азиатских текстов, или что, по свидетельству аль-Бируни, «Калила и Димна» была переведена с персидского на арабский Ибн аль-Мукаффой с тем, чтобы склонить ее читателей к манихейству.

Еще одной мировой религией, в рамках которой литература в начале I тыс. н. э. успешно преодолевала региональные и языковые границы и барьеры, был буддизм.

в Кашмире и на Гималаях, у греческих царей Египта, Сирии, Македонии, Эпира и Кирены, на Цейлоне (Шри Ланке) и в некоей стране Суварнабхуми, которую современные исследователи иногда отождествляют с Бирмой, а иногда с Юго-Восточной Азией в целом. Особенно значительными результаты их деятельности были на Цейлоне. Буддизм стал государственной религией острова, и с тех пор вся цейлонская цивилизация на долгий срок оказалась в прямой зависимости от его влияния.

В I в. до н. э., в правление цейлонского царя Ваттагамани, был, согласно преданию, записан на палийском языке буддийский священный канон «Типитака» и впоследствии на пали, а также на местном сингальском языке был составлен ряд важнейших философских, исторических и художественных текстов, почитаемых буддистами всех стран. При этом благодаря буддизму и принесенным вместе с ним языку и культуре средневековая литература Цейлона во многих отношениях может рассматриваться как одна из преемниц древнеиндийской.

Однако истинное превращение буддизма в мировую религию произошло спустя три столетия после царствования Ашоки и связано с двумя важнейшими событиями буддийской истории: внутренним — трансформацией северных школ буддизма в новое учение, махаяну, и внешним — созданием в I в. н. э. частично на Севере Индии, частично вне ее границ могущественной империи кушанов. Империя кушанов — вероятно, ветви кочевых племен-юэчжей — включала в себя обширные территории Восточного Туркестана, Афганистана, Бактрии, Кашмира и Пенджаба и лежала на главных торговых путях, связывавших Центральную Азию и Китай с Малой Азией, Египтом, Грецией и Римом. Идеология и образ жизни кушанских властителей носили универсалистский характер: на их монетах чеканились и греческие, и иранские, и индийские божества; один из самых знаменитых кушанских монархов — Канишка (прибл. конец I — начало II вв. н. э.) носил четыре царских титула: китайский («Сын Неба»), иранский («Царь царей»), индийский («Махараджа») и римский («Цезарь»); искусство кушанов, известное в истории под названием «искусство Гандхары», сочетало в себе, наряду с иранскими, греческие и индийские элементы. Поэтому, когда в I в. н. э. кушаны в качестве официальной религии приняли буддизм, возникли реальные предпосылки для экспансии этой религии и на Восток, и на Запад.

Но буддизм, исповедуемый кушанами, принял, как уже говорилось, новую, резко отличную от древней форму, получившую название «махаяны» («великого пути»). В махаяне оказались подчеркнутыми некоторые созвучные новым верованиям аспекты буддизма. Центральное положение в ней занимает учение о богоподобных существах, так называемых бодхисаттвах, достигших высшей святости и сверхъестественного могущества, но добровольно воздерживающихся от вступления в нирвану ради спасения страдающего человечества; тем самым в ней находят свое выражение мессианские чаяния, столь распространенные в это время в религиях всего мира. Ориентацией на широкие слои народа объясняется и то внимание, которое махаяна, в отличие от раннего буддизма, уделяла нуждам и обязанностям простых мирян, а не монахов, практическому альтруизму, а не аскезе. Старые представления о Будде были оттеснены в махаяне культом личного бога-избавителя, и буддизм стал не только философским учением о спасении для избранных, но и эмоциональной религией для масс народа, что и предопределило его растущую популярность.

Большую роль в распространении буддизма за пределами Индии сыграла и его внутренняя гибкость, умение приспособляться к иноземным культам, которое он разделял с остальными мировыми религиями. Уже в империи кушанов буддизм усвоил некоторые инородные элементы (например, поклонение статуям) и по мере дальнейшей экспансии легко впитывал представления и обряды других религий, вводил в свой пантеон местные божества, всякий раз меняя форму выражения своего учения.

индийской философии, науки, искусства и литературы.

Из империи кушанов уже в I в. н. э. буддизм проник, с одной стороны, в Среднюю Азию, а с другой — в бассейн реки Тарим (Восточный Туркестан, или Синьцзян). О распространении буддизма в Средней Азии (далее на Западе буддизм никогда не пользовался популярностью) дают представление многочисленные буддийские памятники, обнаруженные при раскопках на обширной территории вплоть до Самарканда. Как мы уже упоминали, манихейские тексты на парфянском языке вынуждены были инфильтрировать целый ряд буддийских представлений или даже принимать иногда форму буддийских сутр или джатак. Древняя рукопись на пальмовых листьях, обнаруженная в развалинах г. Мерва (Туркмения), содержит сборник рассказов из жизни Будды, именуемых в рукописи ваданы (др.-инд. аваданы). В то же время, судя по одной из откопанных археологами статуй, буддисты в сасанидском Иране признали иранского национального эпического героя Рустама своим бодхисаттвой.

Еще быстрее и успешнее росло влияние буддизма в Центральной Азии. В Аксу, Куче, Карашаре и Турфане в течение первых веков н. э. были воздвигнуты сотни и тысячи буддийских ступ и храмов. Монастырь в Хотане пользовался широкой известностью не только в Синьцзяне, но и в Китае и даже самой Индии. Вместе с буддийской верой населению бассейна реки Тарим стали известны и брахманические боги (Шива, Кубера, Ганеша), и индийские научные и административные методы, и, наконец, индийская письменность и литература, прежде всего буддийская.

Благодаря археологическим раскопкам XX в. в Восточном Туркестане были обнаружены фрагменты санскритского буддийского канона, религиозных драм Ашвагхоши и гимнов Матричеты, пракритский текст «Дхаммапады». Параллельно развивалась литературная деятельность и на местных языках: кучанском, карашарском (диалекты тахарского языка) и хотаносакском (иранский язык); при этом не только литература на этих языках, но и сами литературные языки как таковые формировались под сильным санскритским влиянием. В переводах на эти языки известны и памятники санскритской художественной литературы (например, гимны Матричеты), и многие буддийские махаянистские сутры, и медицинские и астрономические сочинения. Позднее (начиная с IV в.) подобного рода переводы подвергаются сильной натурализации, обрабатываются, расширяются, и, наконец, составляются, по-видимому, вполне оригинальные сутры и трактаты. Примечательной чертой этих поздних сутр является то, что буддийские принципы сочетаются в них с манихейскими, конфуцианскими и даже христианскими идеями, заимствованными от тех несторианцев, которые попали в это время в Центральную Азию.

В I в. н. э. буддизм из Восточного Туркестана проник в Китай, хотя, по некоторым сведениям, первые буддийские миссионеры изредка появлялись там и раньше. Согласно одной из легенд, китайский император Мин-ди увидел во сне золотую статую Будды и отправил во владения кушанов посольство, которое возвратилось на родину в 65 г., привезя с собой много санскритских сочинений и двух индийских монахов: Кашьяпу Матангу и Дхармаратну. С этих пор 65-й год считается традиционной датой введения буддизма в Китае. Кашьяпа Матанга и Дхармаратна перевели на китайский язык пять сутр. Четыре из них погибли, но пятая — «Сутра 42-х разделов» — сохранилась. Она представляет собой популярную компиляцию из различных буддийских сочинений и считается первым китайским переложением с санскрита.

(кит. — Чжи Лоу-цянь; конец II в.), было переведено более 350 буддийских книг. Не менее двухсот сочинений, в том числе знаменитую «Лалитавистару» («Подробное описание игры Будды»), перевел, согласно традиции, прибывший в Китай из Центральной Азии Дхармаракша (конец III — начало IV в.). Переводческая школа индийца Кумарадживы (начало V в.) познакомила китайцев еще со 106 махаянистскими трактатами (более 50 из них уцелело), причем самому Кумарадживе приписывается особенно популярная в Китае сутра — «Саддхармапундарика» («Лотос благой дхармы»)******.

Как и обычно, когда речь идет о религиозной литературе, китайские переводы менее всего были просто копиями оригинальных текстов. Переводчики использовали привычную китайскую терминологию, компилировали, расширяли, изменяли санскритские подлинники, приспособляя их к потребностям своего времени и местным обычаям. Поэтому если часть какой-либо санскритской сутры утеряна, ее нельзя восстановить по соответствующему китайскому переводу, и некоторые из этих переводов, особенно Кумарадживы, по праву могут считаться памятниками собственно китайской литературы. В еще большей мере вполне самостоятельные произведения — переводы буддийской художественной классики, в том числе, например, «Буддхачариты» («Жизнь Будды») Ашвагхоши, приписываемый Дхармаракше и состоящий из двадцати восьми песен вместо семнадцати санскритского текста.

В стиле ранних переводов с санскрита очень рано в Китае стали возникать и оригинальные буддийские сочинения. Первым среди них считается трактат философа Моу-цзы (170—225) «Рассуждения для устранения сомнения», где автор сравнивает доктрину Будды с учениями Конфуция и Лао-цзы и пытается доказать ее превосходство. По мнению некоторых исследователей, трактат Моу-цзы, написанный в форме диалогов, рядом черт напоминает палийскую «Милиндапаньху». Палийские и санскритские образцы оказали воздействие на стихи во славу Будды поэта Цао Чжи (192—232) — предтечи жанра буддийских гимнов (фань-пэй), расцветшего с начала VI в. и оказавшего заметное влияние на поэтов танской эпохи. Еще более очевидно и значительно влияние буддийской проповеди и переводов буддийских джатак и авадан на китайскую житийную литературу, прежде всего даоскую, а также на популярный повествовательный жанр бэньвэнь, в котором проза перемежалась стихотворными вставками на манер индийской обрамленной повести. Со временем в жанре бэньвэнь стали излагаться не только буддийские, но и традиционные китайские сюжеты, и при его посредстве индийские в своей основе элементы проникли в китайскую новеллу и в исторические сказания.

Буддизм процветал в Китае до XI в. Его успех был отчасти обусловлен тем, что, с одной стороны, он рассматривался как учение, близкое даосизму, однако более, чем даосизм, философичное, а с другой — богатство его мифологии и культа возмещало тот недостаток эмоциональной наглядности и позитивной веры, который был заметен в конфуцианстве. Буддизм в Китае повлиял не только на литературу, но и на архитектуру, живопись, философию, но все же постепенно оказался оттесненным на второй план обогащенными им местными религиями и прежде всего неоконфуцианством.

Однако еще до начала своего кризиса китайский буддизм проник в Корею (в конце IV в.), а оттуда в Японию (в конце VI в.), содействовал ознакомлению этих стран с китайской литературой и культурой и во многом определил, как это случилось позже в Тибете (с VII в.) и Монголии (XIII в.), характер местной литературной традиции. Наконец, отчасти китайские хроники, отчасти археологические раскопки доказывают, что в первые века н. э. параллельно экспансии буддизма из северной Индии в страны Центральной Азии и Дальнего Востока происходило распространение буддизма в Юго-Восточной Азии (из южной Индии и Цейлона). Буддийские миссии в I—II вв., а может быть, и несколько раньше вели свою пропаганду в Бирме, Сиаме (Таиланде), Кампучии, Чампу (государство на территории современного Вьетнама) и Индонезии. Первое время, однако, буддизм в этих странах повсюду соседствовал с брахманизмом, и поэтому в местных литературах, от которых, как правило, сохранились лишь памятники значительно более позднего времени, в равной мере ощутимо воздействие как санскритского эпоса, драмы, «Панчатантры», так и буддийской философии и литературных жанров. В большинстве этих стран буддизм до сих пор сохранил свое влияние, и древняя палийская литература и поныне не утратила своего значения.

на содержании, форме и характере распространения каждой из религиозных литератур. Это было время, когда на обширных пространствах Европы и Азии происходил переход к феодальному строю и на обломках старых государств возникали в Западной Европе и Китае, в Индии и Иране феодальные империи. Развитие производства, экономические и торговые связи, достигшие относительно высокого уровня, обусловили интенсивное культурно-идеологическое взаимообогащение и взаимообщение внутри тогдашнего цивилизованного мира. В новых исторических условиях этнические и государственные барьеры стали проницаемыми для литератур и по крайней мере некоторые из языков этих литератур — греческий, латынь, сирийский, санскрит, пали — шагнули далеко за пределы первоначального бытования.

В свое время, в первую из переломных эпох истории, когда в недрах первобытнообщинного строя закладывались основы классового общества, доминировал идеал героической личности, упорядочивающей и преобразующей мир в борьбе и испытаниях. Во вторую переломную эпоху, на рубеже старой и новой эры, возник новый образ — человека, познавшего людские страдания и избавляющего от них, образ, нашедший свое первое воплощение в религиозно-художественном сознании этого периода.

Художественная идеология первой эпохи в соответствии со своим идеалом вызвала к жизни такие литературные жанры, как мифологический и философский гимн, эпос, позднее — героическую драму, трагедию. Художественная идеология второй эпохи выражала себя в притче, афористическом назидании, жизнеописании, эмоциональной лирике. И те межлитературные контакты и связи, которые были заметно упрочены в первых веках н. э., принесли с собой повсеместное распространение и утверждение этих жанров.

Сноски

* Существует предположение, что часть буддийского памятника II—I вв. до н. э. на языке пали «Милиндапаньха» («Вопросы Милинды») восходит к греческому оригиналу, но никаких сколько-нибудь убедительных подтверждений этой гипотезы нет, хотя возможно, что индийский автор «Милиндапаньхи» в какой-то мере был знаком с греческой литературой, бытовавшей на Востоке, в частности с Платоном.

*** Стихи, входящие в собрание «Сивиллиных оракулов» и приписываемые легендарной пророчице Сивилле, составлены в разное время и в разных странах (имеются вавилонская, персидская, греческая Сивилла и т. д.). Книги III—V считаются в основном еврейскими.

**** Роман «Иосиф и Асенеф», весьма популярный в Средние века, переводившийся на латинский, сирийский, армянский, коптский, эфиопский, старославянский и среднеанглийский языки, впоследствии оказался почти забыт и читателями, и специалистами.

***** Манихейская традиция в разных странах приписывает Мани разное число сочинений: от четырех до семи. Наиболее вероятно, ему принадлежали следующие книги: «Живое евангелие», «Книга исполинов», «Сокровище жизни», «Книга мистерий» и «Шапуракан». Первые четыре были написаны на арамейском языке, а последняя — на среднеперсидском, но дошли они до нас главным образом в коптских, уйгурских и согдийских фрагментах, а также в цитатах у позднейших авторов. Кроме того, известны отрывки из отдельных посланий Мани и, может быть, несколько составленных им псалмов.

в китайскую «Типитаку», подавляющее большинство (1467) — переводы с санскрита, но 194 сочинения оригинальны.