Приглашаем посетить сайт

Кнабе Г.С.: Корнелий Тацит. (Время. Жизнь. Книги).
Глава шестая. «История», или Что значит писать, «не поддаваясь любви и не зная ненависти».

Часть третья

КНИГИ

Глава шестая

«ИСТОРИЯ», ИЛИ ЧТО ЗНАЧИТ ПИСАТЬ,
«НЕ ПОДДАВАЯСЬ ЛЮБВИ И НЕ ЗНАЯ НЕНАВИСТИ»

«История», создававшаяся между 101 и 109 гг., представляет собой рассказ о событиях в Римской империи, начиная с 69 и кончая 96 г. До наших дней сохранилось полностью его начало — четыре книги и большой фрагмент пятой. Первая повествует о том, что происходило в Риме и в империи в январе—марте 69 г., о состоянии столицы после смерти Нерона, походе Гальбы из Испании на Рим, кратком его правлении, о захвате власти Отоном и выступлении его во главе армии навстречу германским легионам, надвигавшимся на столицу с севера с целью посадить на престол своего ставленника Вителлин. Вторая книга охватывает март—сентябрь 69 г.— мятеж восточных легионов во главе с Веспасианом, боевые действия в северной Италии, приведшие к гибели Отона и воцарению Вителлин, выступление его полководцев навстречу армиям Флавия Веспасиана, вошедшим тем временем в Италию с северо-востока. Третья книга (август—декабрь 69 г.) посвящена почти целиком войне между вителлианцами и флавианцами в Италии и завершается описанием боевых действий на подступах к Риму и на улицах столицы, пожара Капитолийского храма, воцарения династии Флавиев. В четвертой книге (январь — июль 70 г.) много говорится о положении в сенате, спорах между отдельными группировками, первых политических мероприятиях новой власти, но главным содержанием ее является восстание галлов и германцев под руководством Цивилиса против римлян.

Наконец, в сохранившейся части V книги (январь- сентябрь 70 г.) дано развернутое описание Иудеи, ее столицы Иерусалима и анализ военно-политического положения, сложившегося к началу осады города римлянами; книга V завершается рассказом о боевых действиях в Германии и переговорах римского полководца Цериала с Цивилисом накануне капитуляции последнего.

При таком содержании «Истории» вопрос о ее теме кажется странным и неправомерным. Разве она не исчерпывается хронологически последовательным рассказом о событиях, о том, «как, собственно, было дело»?

Внимательное чтение ее, однако, показывает, что это впечатление обманчиво и что материал книги искусно организован, т. е. подчинен некоторой идее и утверждает ее, связан с определенной темой. В начале сочинения Тацит прямо говорит, что стремится понять и изложить «не внешнее течение событий, которое по большей части зависит от случая, но также их смысл и причины» (I, 4, 1) 1

«Прежде чем приступить к задуманному рассказу, нужно, я полагаю, оглянуться назад и представить себе, каково было положение в Риме» (там же). «В эти же дни вспыхнули волнения в Германии... О причинах и ходе этой надолго затянувшейся войны я вскоре расскажу особо» (III, 46, 1). Соответственно каждая книга «Истории» не просто охватывает определенный период времени, а организована как относительно замкнутое художественное целое, которое открывается особенно знаменательным событием, имеющим символический или пророческий смысл, и завершается примерно так же.

В конце I книги уходит в поход, чтобы из него не вернуться, Отон, в конце II — полководцы Вителлия, в конце III «солдаты, как были после боя увешанные оружием, толпой проводили Домициана в дом отца» — начинается почти 30-летнее трагическое правление императоров Флавиев.

Зарождением флавианского мятежа открывается II книга, вторжением флавианских войск в Италию — III, первыми шагами Цивилиса — IV. Задача не в том, чтобы «изложить внешнее течение событий», а в том, чтобы ни на минуту не дать ослабеть ощущению, что речь идет «о временах, исполненных несчастий, изобилующих жестокими битвами, смутами и распрями, о временах, диких и неистовых даже в мирную пору» ( 1 , 2 , 1 ) . Раскрытие исторического смысла флавианской эпохи и составляет тему «Истории».

Решение этой темы представляется очевидным. Про свое намерение поведать о времени правления Флавиев Тацит говорил с самого начала литературной деятельности и с самого начала не скрывал, каким должен быть смысл его повествования. «Я не пожалею труда для того, чтобы создать сочинение, в котором — пусть неискусным и необработанным языком — расскажу о былом нашем рабстве» 2«Истории» и это намерение, и это отношение к пережитой эпохе и к смыслу рассказа о ней выражено автором еще более прямо и ярко. После слов о том, что он «приступает к рассказу о временах, исполненных несчастий», следует перечень всего, чем для Тацита эти времена были ознаменованы. «Поруганы древние обряды, осквернены брачные узы; море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых. Еще худшая жестокость бушует в самом Риме — все вменяется в преступление: знатность, богатство, почетные должности, которые человек занимал или от которых он отказался, и неминуемая гибель вознаграждает добродетель» (I, 2, 2—3). Нет оснований сомневаться в том, что «История» не просто рассказ об эпохе Флавиев, что она посвящена разоблачению и гневному осуждению их режима. Это положение, однако, на первый взгляд столь простое и ясное, при углубленном анализе оказывается не таким уж ясным, а главное, совсем не простым.

2. «Не поддаваясь любви и не зная нен ависти » . Вернемся к той фразе в первой главе «Истории» о «восхождении» будущего историка «по пути почестей», которая до сих пор интересовала нас с точки зрения магистратской карьеры Тацита, и к словам: «не стану отрицать». «После битвы при Акции... правду стали всячески искажать... из желания польстить властителям или, напротив, из ненависти к ним. До мнения потомства не стало дела ни хулителям, ни льстецам... Если же говорить обо мне, то от Гальбы, Отона и Вителлия я не видел ни хорошего, ни плохого. Не стану отрицать, что начало моему восхождению по пути почестей положил Веспасиан, Тит продолжил его, а Домициан вознес меня много выше».

Связь свою с Домицианом отрицали в эти годы все. Деятельность его была осуждена сенатом, статуи уничтожены, имя подвергнуто проклятию. Последнее постановление проводилось в жизнь па редкость последовательно, и в эпиграфике имя последнего Флавия обходится даже в тех случаях, когда близость прославляемого в надписи лица к Домициану и покровительство, оказанное ему императором, были общеизвестны3. С двумя первыми Флавиями положение было сложнее. Оба были обожествлены и до 96 г. упоминаются в надписях неизменно и повсеместно; после смены династии имена их также не подвергались никаким официальным запретам. Они фигурируют в надписях и сенаторов, и прокураторов, в том числе таких, которые пользовались покровительством первых Антонинов. Существуют, однако, и надписи, где их имена опущены 4. Упоминание имен первых Флавиев или опущение их было, таким образом, делом выбора, т. е. выражением позиции.

5, не упоминается ни один из Флавиев, хотя при них протекала добрая половина его магистратской деятельности и хотя он был жрецом культа Тита. Его «Письма» свидетельствуют о том, что это но было случайностью: во всей этой объемистой книге Веспасиан упомянут четыре раза, Тит — два (при этом первый лишь дважды назван «божественным», второй — ни разу), и все упоминания о них очень сухи. Эти внешние детали выражали определенное отношение к режиму Траяна. В «Панегирике» этому императору, составленном тем же Плинием, имена первых Флавиев почти не встречаются. Домициан тоже называется по имени относительно редко (хотя подразумевается постоянно), и это очевидным образом связано с главной задачей речи: противопоставить старый принципат в целом новой римской государственности, воплощенной в Траяне.

Обоснование особого, высшего характера Траянова правления через контраст его с предшествующим режимом носило официозный характер — оно нашло себе отражение и в обращенных к императору (подобно тому как обращен был к нему «Панегирик» Плиния) речах Диона Хрисостома. При такой установке осуждения одного Домициана было недостаточно — Нерва и Траян оказывались бы в подобном случае лишь очередными хорошими государями, сменившими очередного плохого.

Все дело было в том, что согласно внедрявшейся схеме Нерон и Флавии составляли единую эпоху, единый принципат — плохой и ушедший в прошлое, а Траян открывал новую эру и должен был восприниматься как воплощение нового, в основе своей иного строя, человечного и идеального, поддерживаемого всеми порядочными людьми. Соответственно связь свою с Флавиями «отрицали» те, кто готов был видеть в становящемся режиме Антонинов идеал res publica Romana. Тацит не только заявил во всеуслышание, что не хочет этого делать, но не отрекся даже от связи с официально осужденным и официально не упоминаемым Домицианом.

Это было прямым нарушением общепринятого тона и почти грубостью по отношению к Траяну, который любил противопоставлять себя последнему Флавию и еще больше любил слушать, как это делают другие. Заявление Тацита ни в коей мере не означало, однако, и реабилитации, исторической или нравственной, пережигой эпохи и флавианского режима, которые он тут же назвал «временем диким и неистовым», а несколькими годами раньше — «порой рабства и нескончаемых гонений» 6.

основных политических направлений переживаемого Тацитом времени, означало готовность понимать историю, «не поддаваясь любви и не зная ненависти». Слова эти идут у Тацита непосредственно вслед за словами «не стану отрицать».

3. Тацит и флавианская историография. «История» знаменовала дальнейшее ее развитие и углубление. Упоминание в первой главе об историках, искажающих правду из желания польстить одним властителям или из ненависти к другим, открывает целую серию отзывов Тацита об официальной флавианской историографии7.

Как правило, отзывы эти носят критический, разоблачительный характер: «Писатели, которые рассказывали историю этой войны во время правления Флавиев, из лести объясняли измену Цецины и других их заботами о мире и любовью к родине. Нам же кажется, что людьми этими — не говоря уж об их непостоянстве и готовности, раз изменив Гальбе, изменять кому угодно — двигали соперничество и зависть» (II, 101, 1). Такими прямыми отзывами отношение Тацита к своим предшественникам не исчерпывается. Не менее, если не более, важны оценки скрытые, содержащиеся в самом освещении событий, полемичном по отношению к их флавианской версии.

История прихода Веспасиана к власти рассказана у Тацита и у Иосифа Флавия в «Иудейской войне». Рассказ обоих авторов следует общей схеме и подчас совпадает текстуально — достаточно сравнить, например, IV, 501 слл. у Иосифа с II, 4, 2 у Тацита или соответственно IV, 597 и II, 5, 1. Изменения, внесенные каждым историком в общий материал, должны в этих условиях отражать сознательную установку автора. Личные связи Иосифа с Веспасианом и тот факт, что это свое сочинение он преподнес императору, благосклонно его принявшему, заставляют рассматривать версию событий, в нем изложенную, как соответствовавшую пропагандистским установкам новых властителей. Характер изложения и его тон подтверждают такое предположение.

что его побуждали к тому солдаты (IV, 604). Такое освещение исключало всякую мысль о заранее составленном заговоре и делало главным в поведении Веспасиана солидарность с армией, потрясенной развалом, царящим в государстве, защиту res publica (IV, 591) и восстановление законных порядков (IV, 585 слл.). Тацит, сохраняя общую последовательность и некоторые детали рассказа, вводит в него решающее изменение: Муциан и Веспасиан заключили союз и тем самым начали готовить свое выступление сразу после смерти Нерона (II, 5), т. е. летом 68 г., когда Гальба был законным и общепризнанным императором, никакой гражданской войны не было и государству ничто не угрожало.

Введенная Тацитом деталь имела принципиальное значение и придавала особый смысл целому ряду расхождений его рассказа с официальной версией событий — расхождений, на первый взгляд частных и незначительных. Так, у Иосифа сказано, что зачинщики мятежа рассчитывали на три легиона (IV, 598), у Тацита — на семь (II, 6, 2). За этим расхождением в цифрах стояло желание Иосифа доказать, что гражданскую войну начали солдаты Веспасиана в Иудее, где действительно находились три легиона, и желание Тацита подчеркнуть, что заговорщики рассчитывали на три легиона в Иудее и на четыре легиона в Сирии, т. е. с самого начала знали о союзе Веспасиана и наместника Сирии Муциана с целью захвата власти. Иосиф изображает оборону Капитолия в декабре 69 г. от германцев Вителлия как тщательно спланированный политический и военный акт, в осуществлении которого героическую роль сыграл Домициан (IV, 599, 645—649); Тацит, описывая эту оборону, показывает, как случайно она началась, говорит о трусости Домициана и — что должно было быть особенно чувствительным ударом по созданной историками флавианской легенде — снимает с Вителлия обвинение в разграблении храма (III, 71, 1). Восстание Цивилиса Иосиф изображает как результат злобного легкомыслия германцев, а подавление его — как результат военных талантов Домициана (VII, 75 слл.); Тацит в IV книге «Истории» говорит о притеснениях, которые терпят жители германских провинций от римлян, как о главной причине восстания и весьма иронически изображает появление Домициана на театре военных действий.

Что, собственно, ставит Тацит в вину своим коллегам и в чем смысл его полемики с ними? Кажется ясно: они прославляют Флавиев, которые были самозванцами, а некоторые и жестокими тиранами; он же разоблачает Флавиев, их помощников и их режим, показывает его подлинный неблаговидный характер. Общая антифлавианская направленность «Истории» подтверждает такое объяснение. И тем не менее оно отражает лишь часть истины, ибо в тексте книги есть вещи, ему противоречащие.

Во-первых, демонстративный отказ Тацита скрывать свою связь с Флавиями показывает, что «отрицанием» и «разоблачением» флавианства дело для него не исчерпывалось.

Во-вторых, Тацит противостоит профлавианской исторической традиции далеко не всегда и не во всем — в согласии с ней он обрисовывает теневые стороны людей, в общем ему нравящихся, и вводит положительные моменты в описание лиц, в конечном счете оцениваемых им отрицательно. Это касается прежде всего основателей династии.

«обычно сам шел во главе войска, умел выбрать место для лагеря, днем и ночью помышлял о победе над врагами, а если надо, разил их могучей рукой, ел, что придется, одеждой и привычками почти не отличался от рядового солдата» (II, 5, 1). Провозглашенный императором, он «не обнаружил ни малейшей важности, никакой спеси» (II, 80, 2). При подготовке кампании он проявляет энергию, опыт и талант подлинного принцепса: «Веспасиан показывался всюду, всех подбадривал, хвалил людей честных и деятельных, растерянных и слабых наставлял собственным примером, лишь изредка прибегая к наказаниям, стремился умалить не достоинства своих друзей, а их недостатки» (II, 82, 1). Так же обстоит дело и с Муцианом; изображая его в мрачных тонах, Тацит в то же время упоминает о его энергии, артистизме, утонченной культуре.

Выявление в действующих лицах самых разных и, казалось бы, взаимоисключающих черт — основа творческого метода Тацита вообще и в «Истории» в особенности. Тит Виний, «отвратительнейший из смертных», как наместник Нарбонской Галлии «управлял порученной ему провинцией с суровой и неподкупной честностью». Отон, при захвате власти «ведший себя как раб», в других обстоятельствах «был духом решителен и тверд» и «приобрел у потомков и добрую и дурную славу » и т. д. Этот метод выражал способность историка видеть свои персонажи в их двойственности и улавливать в ней относительность исторических сил, конфликтами которых было заполнено его время, говорить о них поэтому, «не поддаваясь любви и не зная ненависти». Отрицательное отношение Тацита к предшествовавшей ему исторической традиции было вызвано ее несовместимостью с этим методом — не только письма, но и мышления.

Первое свое большое историческое сочинение Тацит открывает рассуждением о тех, кто писал историю Рима до него,— очевидно, определить свое отношение к предшественникам, размежеваться с ними и занять свое место в ряду «летописцев деяний римских» было для него исходной и первоочередной задачей. «События предыдущих восьмисот двадцати лет, прошедших с основания нашего города, описывали многие, и пока они вели речь о деяниях римского народа, рассказы их были красноречивы и искренни. Но после битвы при Акции, когда в интересах спокойствия и безопасности всю власть пришлось сосредоточить в руках одного человека, эти великие таланты перевелись. Правду стали всячески искажать — сперва по неведению государственных дел, которые люди начали считать себе посторонними, потом из желания польстить властителям или, напротив, из ненависти к ним» (I, 1. 1).

Две вещи, как видим, определяют историографию римского принципата, для Тацита неприемлемую: ведущая к искажению правды односторонность и не дающая увидеть правду поверхностность. Вспомним, что ранний принципат как историческая форма строился на сосуществовании и неустойчивом равновесии традиций Римской республики со всеми ее общинными пережитками и военно- бюрократической государственной системы, перемалывавшей и эти традиции, и эти пережитки. Он нес в себе оба полюса этого противоречия. Потому попытки оценивать императорский режим с точки зрения какого-либо одного из его полюсов действительно вели к поверхностной односторонности и к предвзятости, к «лести или хуле», и, напротив, сам реальный ход истории требовал воспринимать время в относительности его противоречий.

4. Релятивизм и диалектика —не заблуждение истории и не преступление кровавых злодеев. Власть, утверждает он, пришлось сосредоточить в руках одного человека «в интересах спокойствия и безопасности», и если вследствие этого «великие таланты перевелись», то отсюда лишь следует, что каждая ценность истории чревата своей противоположностью. Это надо было понять и принять: республика давала свободу, а отсюда —распри, игра необузданных честолюбий; сменивший ее принципат принес мир и спокойствие, но именно поэтому уничтожил прежний, непосредственно политический характер жизни. Продолжая упрямо и однобоко ориентироваться на величины и ценности, обнаружившие свою объективную двойственность, писатели I в. были для Тацита обречены па то, чтобы скользить по поверхности действительности и искажать сложную, развивающуюся и противоречивую правду истории.

Из редких и скупых свидетельств Тацита о своей жизни и творчестве ни одно не вызвало столько недоверия и иронии, сколько слова о том, что он описывает пережитое им время, «не поддаваясь любви и не знал ненависти», или — в позднейшей формулировке — sine ira et studio — «без гнева и пристрастия» 8. Указывалось на то, что заверения в собственной беспристрастности — не более чем клише, характерное для римских историков вообще и потому не выражающее ни подлинной мысли, ни подлинной позиции автора. Изучение биографии Тацита и хода его мысли в «Истории» показывает, что принцип «без гнева и пристрастия» — не форма самообольщения и не риторическое клише, а внутренняя и пережитая художественно-философская установка писателя, в которой полно и точно выразились и объективный смысл римского принципата I в., и общественно- политический опыт самого историка. Этим, однако, содержание формулы «без гнева и пристрастия » не исчерпывалось.

Слова Тацита о том, что его предшественники писали ярко, умно и вольно, пока вели речь о деяниях народа римского, и что великие эти таланты после битвы при Акции перевелись, нельзя понимать в том смысле, что почву подлинного, правдивого историописания составляет республиканская идеология, а принципат такое историописание исключает. Подобному пониманию противоречит не только общий характер «Истории», не только весь жизненный путь Тацита, но и прямой смысл разбираемого текста. В нем сказано, что принципат возник из объективной необходимости преодолеть социально-политические противоречия Поздней республики и потому должен рассматриваться как явление положительное или, во всяком случае, логичное и естественное; что принцепсам Флавиям Тацит обязан всей своей государственной карьерой, а первым Антонинам — возможностью «думать, что хочешь, и говорить, что думаешь»; что антиимператорская историография романтически-республиканского толка еще хуже, чем историография официально сервильная.

Смысл противопоставления «великих талантов» «хулителям и льстецам» заключен в другом и также выражен в тексте ясно и прямо. Историки писали красноречиво, вольно и талантливо, пока «вели речь о деяниях народа римского», и талант их иссяк, когда они «стали считать государственные дела себе посторонними». Собственно, «государственные дела» — лишь очень бледный и неполный перевод слов res publica, за которыми в латинском языке и в римской общественной жизни стояло представление о полной и глубокой вовлеченности человека в дела общины, о личной ответственности граждан за судьбу города, о прямом участии каждого из них в решении этих судеб и тем самым — в «деяниях народа римского». В этом суть вопроса об отношении Тацита к Флавиям, к исторической традиции, которой он себя противопоставил, суть «Истории» как художественно-философского документа.

«считать государственные дела себе посторонними», а потому и утратившими возможность не только писать свою историю, но и думать, проявлять себя в обществе, жить «красноречиво и вольно ». Красноречие и вольность, полагает Тацит,— свойство тех, кто живет ради «деяний народа римского» и в них. Поэтому суть не в личных свойствах мужественного и в общем справедливого Веспасиана или коварного, жестокого и подлого его младшего сына. Эти их особенности можно и нужно сносить, как «сносят недород или ливни, губящие урожай... нет-нет да и наступают лучшие времена » (IV, 74, 1—2). Суть в том, что жизнь народа и государства, их развитие и интересы стали для людей посторонним делом. Трагическая вина принципата и горькая беда римского государства в этом, а не в пороках того или иного императора.

Теперь вернемся к вопросу о теме «Истории». Она включает в себя не только жизнь Рима в период между Нероном и Первой, не только разоблачение и осуждение принцепсов этой поры, но и раскрытие «внутреннего смысла и причин» того, почему их режим и римское государство под их властью стали тем, чем стали. В доблести граждан отделившееся от них государство видит теперь не опору, а угрозу своей наджизненной самостоятельности — «самую верную гибель навлекает на человека доблесть» (I, 2, 3). Безразличие к общим интересам res publica владеет городской чернью, которая «привыкла выказывать каждому принцепсу знаки преданности, на деле ни к чему не обязывающие» (I, 32, 1), жителями Рима в целом, которые во время уличных сражений между вителлианцами и солдатами Антония Прима, «наблюдая за борьбой, вели себя, как в цирке,— кричали, аплодировали, поощряли то тех, то других» (III, 83, 1), солдатами, «казалось, шедшими не по Италии, не по полям и селениям своей родины, а опустошавшими чужие берега, выжигавшими и грабившими вражеские города» (II, 12, 2). То же отчужденное безразличие проникло в сенат. Когда Гальба представлял усыновленного им Пизона сенаторам, «равнодушное большинство выразило ему свою благосклонность с угодливой покорностью, преследуя при этом лишь свои личные цели и нимало не заботясь об интересах государства» (I, 19, 1) .

Это безразличие характеризует поведение и самих принцепсов, вроде Вителлия, который бесчувственно созерцал поле сражения при Бедриаке, где римляне убирали римлян, и «не пришел в ужас, не опустил глаза при виде стольких тысяч своих сограждан, оставшихся без погребения» (II, 70, 4). В этом полном отчуждении правителей, сената, армии, плебса от интересов государства как целого, от традиций его былой солидарности и славы, от res publica и virtus, как раз и состоявшей в служенни человека «государственному делу»,— главная для Тацита особенность описанной им эпохи, отличающая ее от предыдущих. Многое из всего им рассказанного случалось и прежде, «но только теперь появилось это чудовищное равнодушие» (III, 83, 3).

Вина историков, описывавших годы Нерона и Флавиев, и состоит, по убеждению Тацита, во-вторых, в том, что они не заметили этой главной особенности своей эпохи и продолжали наивно полагать, будто распад изжитого исторического состояния и нарастание общественных противоречий — результат чьей-то злой воли, процесс обратимый, и ничего не стоит, если только постараться, вернуть его в былое русло. Именно об этом идет речь в обоих наиболее развернутых рассуждениях Тацита, посвященных критике историков принципата,— II, 37— 38 и II, 101. Поверхностность взгляда и тем самым неведение правды — первая их вина. Вторая вытекает из первой: но видя глубинных движущих сил общественного развития, они сосредоточивают свое внимание на внешних причинах и думают — угодливо или с ненавистью — о принцепсах, вместо того чтобы думать о народе и его судьбе.

Безразличие к жизни res publica, которую люди стали считать себе посторонней, и лесть властителям или ненависть к ним — это две стороны и два логических этапа единого процесса искажения исторической правды. Лесть властителям, внешне прямо противоположная нападкам, потому и не отличается от них по существу, что в основе и той и других лежит «неведение государственных дел» — забвение той единственной нормы, которая позволяет видеть относительность равно извращенных общественных сил, борющихся на поверхности политической жизни, которая позволяет возвыситься над ними, над злом времени и судить его и их. «Вести свое повествование, не поддаваясь любви и не зная ненависти»,— удел лишь тех, кто «объявил во всеуслышание о своей неколебимой верности » основополагающим ценностям римской гражданской общины и ее истории.

— до времени, на которое приходится литературная деятельность Тацита. До этого времени поэтому могли длиться и оказывать свое влияние сложившиеся в недрах города-государства ценностные его представления: гражданская солидарность, гражданская ответственность, гражданская доблесть — весь тот круг этических норм, который искони выражался понятием virtus. Судьба поставила Тацита на ту грань, на которой римская гражданская община как реальный общественно-политический и социально-психологический организм окончательно завершила свое существование, традиции же римского города-государства и его полисная аксиология объективно могли еще восприниматься как духовная ценность. Тацит относился к числу тех, для кого была жизненно важна эта исторически сложившаяся аксиология и ее центральная категория — virtus, и именно потому, что он видел растворение ее в утверждающемся космополитизме Антониновой эры и несоотнесенность с ней ни одной из реальных общественно-политических сил времени, эти силы и представлялись ему чуждыми; именно отсюда возникла возможность рассматривать их «без гнева и пристрастия». Писать и думать так — не выражение безразличия, а верность virtus.

Единство обоих взаимодействующих начал — относительности исчерпывающих себя противоречий римской истории и абсолютного значения ее главного принципа, состоящего в ответственности гражданина за свое государство и перед ним,—стало и итогом жизни Тацита и сутью его творчества, их общей основой.

момент, позволявший выявить ограниченность самой этой относительности и оценить ее. Сочетание этих двух особенностей делает формулу «без гнева и пристрастия» выражением не релятивизма, а диалектики. Последняя, как известно, на том и основана, что противоречия, их движение и относительность их полюсов раскрываются как факт объективной действительности. «Диалектика головы — только отражение форм движения реального мира, как природы, так и истории» 9. Обнаружение того, что сама относительность познаваемых процессов относительна и содержит в себе некоторый абсолютный момент, также составляет важнейшую особенность диалектики г, ее отличии от релятивизма. «Для объективной диалектики. в релятивном есть абсолютное. Для объективизма и софистики релятивное только релятивно и исключает абсолютное» 10.

— в его cursus'e, таком непростом и сдержанном, но в то же время исполненном искреннего стремления служить государству; в его отношении к принципату, в котором он видел закономерный и оправданный этап общественного развития, но и к принцепсам, чью жестокость, аморализм, ограниченность он осуждал; в его ясном понимании того, сколько слабости было во «впечатляющей, но бесполезной для государства смерти» 11 — Тразеи, Гельвидия, Рустика, но и в его глубоком уважении к ним и ко всем, кто в условиях императорского террора «прожил жизнь, почти как подобает свободному человеку» 12. «без гнева и пристрастия» относительность окружавших его исторических сил, т. е. рассказать о них без назидательности и догматики, но в то же время ясно показать их несоответствие конкретно- исторической моральной норме, рассказать так, как до него не говорил в Риме никто,— ужо с некоторого отступа и еще изнутри, спокойно и страстно, с той нравственной силой и с тем благородством тона, которые двадцать веков привлекают к нему читателей.

В «Истории» эта диалектика выступает уже как общий принцип; в частных своих формах она складывалась в предшествующих, ранних произведениях Тацита: диалектика личности — в «Агриколе», диалектика культуры — в «Германии», диалектика истории — в «Диалоге об ораторах».