Приглашаем посетить сайт

Шталь И.В.: Художественный мир гомеровского эпоса.
Вымысел

Вымысел

Вымысел — второй из выдвинутых античной поэтикой признаков «художественного» произведения. Роль и характер вымысла в гомеровском эпосе, в послегомеровской поэзии и «научных» сочинениях древности различны. Об этом свидетельствуют и практика и теория античной литературы 1.

1
Античная эстетическая теория о вымысле
в послегомеровской «художественной» литературе

Имея в виду в основном послегомеровскую античную поэзию, Квинтилиан в трактате «Воспитание оратора» пишет: «По роду (своему поэзия) сопоставима с притворством. И вдобавок она стремится к одному только: доставлять собой удовольствие,— и сопровождается измышлением не только ложного, но даже чего-то невероятного » (X, 1, 28).

Поэзия — притворство (ostentatio), цель ее — удовольствие (voluptas), удовольствие достигается вымыслом (fingendo), вымысел состоит из ложного (falsa) и невероятного (incredibile). Такова, по Квинтилиану, система поэтико-эстетических категорий вымысла в произведениях послегомеровской литературы.

Уточнить содержание каждой из этих категорий позволяет «Поэтика» Аристотеля 2. По мысли Аристотеля, поэтическое искусство состоит в подражании, воспроизведении (ή μίμησις) действительности, которое сопровождается чувством удовольствия (ή ηδονή), приятного (ηδύς), радости (χαίρειν).

С этими понятиями мы отчасти уже встречались при анализе эстетической терминологии Страбона и тогда же имели основание отнести их содержание к художественному, образному началу.

Текст «Поэтики» (см., например, IV, 1448b, 4—20) позволяет уточнить смысл понятия ηδονή (идентичные смысловые варианты ηδύς, χαίρειν, ψυχαγωγία) и определить его как эстетическое наслаждение, сопутствующее образному познанию мира.

В пользу такого толкования говорит, в частности, обширный текст IV главы «Поэтики» (1448b , 4—20), а также текст XIV главы, где Аристотель пишет: «А так как поэту следует путем подражания ( μ ί μ ηsis ) доставлять удовольствие (ηδονή) сострадания и страха, то ясно, что это должно заключаться в самих событиях» (1453b, 11 — 14).

Поэт, подражая жизни, воспроизводит ее в «событиях», вкладывая в них свое понимание происходящего, свои сострадание и страх. Читатель, слушатель, зритель, приобщаясь к искусству, входит в мир событий, созданных поэтом, проникается его настроением, и тогда возникает ηδονή, чувство радости познания и созидания, чувство эстетического наслаждения.

Но подражание, воспроизведение действительности, составляющее сущность искусства, в эстетической лексике Аристотеля равнозначно вымыслу3.

Так, в X главе «Поэтики» находим: «Из вымыслов (μΰθοι) одни бывают простые, другие — сплетенные. Ибо и действия, подражания которым составляют вымыслы, таковы» (X, 1452а, 12—14). Вымысел — подражание действию, из действий же складывается реальная жизнь. Так что вымысел в конечном итоге есть подражание жизни во всех ее проявлениях.

Такова, по Аристотелю, суть поэтического вымысла. Рассмотрим внутренние закономерности этого вымысла.

Согласно IX главе «Поэтики», «дело поэта говорить не о совершившемся уже, но о том, что могло бы совершиться, и о возможном (τά δυνατά) по вероятности (kaтά τό εικός) или необходимости (το άναγναΐον)» (IX, 1451а, 36—38). Другими словами, поэту надлежит не фиксировать реальные, действительно имевшие место факты с их строго определенным смыслом и значением — «свершившееся », но самому творить новые факты, иначе — «то, что могло бы совершиться», и творить, вымышляя их возможными по вероятности или необходимости.

Смысловое содержание вероятного необходимого в закономерностях возможного вымысла, в одном случае прямо, в другом — косвенно, выявляется в тексте XVIII главы «Поэтики»: «В перипетиях же и в простых событиях они (трагики, и в том числе Агафон.— И. Ш.) удивительно хорошо достигают, чего хотят. Ибо то <что они хотят выразить) трагично и человеколюбиво. А это случается тогда, когда человек мудрый, но порочный, бывает обманут,как Сизиф, и мужественный, но несправедливый побежден. Это вероятно,как говорит Агафон, ибо вероятное совершается часто и вопреки вероятности» (1456а, 20—25).

«Вероятное» — то, что может случиться, а может и не случиться, вопреки ожиданиям, «необходимое» же, очевидно, то, что случается непреложно.

Материал «Поэтики» позволяет также определить соотношение «вероятного» и «необходимого» внутри обнимающего их «возможного». Действительно, в XXIV главе трактата находим предписание: «В вымысле следует предпочитать невозможное (αδύνατα) вероятное (είκό:α) не внушающему доверия (απίθανα) возможному (δυνατά)» (1460а, 26—27).

αδύνατα, «невозможном», опущен факт восприятия («внушающее» или «не внушающее доверия», πιθανόν — απίθανα), при δυνατόν, «возможном », отсутствуют определения «по вероятности» и «по необходимости».

В результате возможное противополагается невозможному при особом акценте на понятии вероятности, что дает основание видеть в невозможном возможное, но не необходимое, иначе возможное по вероятности, а в возможном — возможное по необходимости. Допустимость отождествления подтверждается в «Поэтике» распространением объема понятия «внушающий доверие», «достойный доверия» лишь на возможное: «достойно доверия возможное» (1451b, 16—19). В результате высказывание Аристотеля обретает новый смысловой оттенок: в вымысле «следует предпочитать возможное по вероятности, не являющееся объективно необходимым, возможному по необходимости, не внушающему доверия».

Иными словами, в вымысле, который строится как возможное по вероятности или необходимости, возможное по вероятности предпочтительнее лишь тогда, когда возможное по необходимости не внушает доверия, неубедительно. И, следовательно, в противном случае, когда оно доверие внушает, возможное по необходимости превалирует над возможным по вероятности.

Надлежит уточнить,какой смысл вкладывает Аристотель в понятие «внушающий доверие» (πιθανός).

Впервые с этим термином сталкиваемся в IX главе трактата, где Аристотель пишет: «... внушает доверие возможное. Ведь относительно несовершившегося мы еще не верим, что оно возможно, совершившееся же, очевидно, возможно. Ведь оно не совершалось бы, если бы оно было невозможно» (1451b, 16—19).

Внушает доверие возможное, но лишь такое возможное, которое получает проверку ходом жизненных событий, подтверждается движением жизни.

О достоверности возможного вымысла как слияния с правдой жизни Аристотель пишет следующее (Поэтика, IX, 1451b, 30—32): «Ведь ничто не препятствует тому, чтобы некоторое из совершившегося было таким,каким оно могло бы совершиться по вероятности (εικός) или (необходимой) возможности (δυνατά)»4.

Так, смысл πιθανός, термина античной послегомеровской эстетики, раскрывается в истине совершающегося, критерием которой оказывается сама жизненная практика, понятая как возможность. Соответственно высказывание Аристотеля о соотношении в вымысле вероятного (τό εικός) и необходимого (τό άναγκαϊον) в пределах возможного (τά δυνατά) должно быть уточнено вновь.

Именно в вымысле «следует предпочитать возможное по вероятности, не являющееся объективно необходимым, возможному по необходимости, отвергнутому жизненной практикой». Таково соотношение вероятного и необходимого внутри возможного в вымысле послегомеровской поэзии, соотношение, где поворотную и решающую роль играет правдоподобие. Вымысел как возможное согласно вероятности или необходимости в совокупности всех своих внутренних закономерностей — первый путь, по которому следует вымысел в требованиях послегомеровской эстетики.

Вымысел как невозможное согласно вероятности или необходимости, иначе —как несоответствующее требованиям разума, противное здравому смыслу,— путь второй.

Согласно Аристотелю (Поэтика, XXIV—XXV), противное здравому смыслу (τό άλογον) входит в вымысел нелепым, странным, необыкновенным (τό άτοπον). С нелепым, странным связано удивительное, которое, в свою очередь, соприкасается с приятным, способствуя эстетическому наслаждению.

Связь с эстетической категорией приятного допускает присутствие противного здравому смыслу, нелепого, необыкновенного в сфере художественного мышления, придает им эстетическую значимость. Содержание противного здравому смыслу, необыкновенного, нелепого в эстетической терминологии Аристотеля выявляется в анализе текста «Поэтики».

Действительно, в XXIV главе трактата читаем: «Итак, следует <и в эпопее и> в трагедиях сочинять удивительное; в эпопее же особенно допускается противное здравому смыслу, через которое по большей части случается удивительное, так как не видно действующего лица; ведь события вокруг преследования Гектора показались бы смешными на сцене: одни стоят и не преследуют, другой — кивает головой; в эпосе же <это> остается незамеченным. А удивительное — приятно. Доказательство то, что все, стремясь доставить удовольствие (χαριζόμενοι), рассказывают с собственными добавлениями. Преимущественно же Гомер учит,как следует сочинять ложь» (1460а, 11— 20)5.

Весь ход рассуждения, особенно последний, завершающий его момент, позволяет сблизить понятия «противное здравому смыслу» (τό άλογον) и «говорить ложь» (ψευδή λέγειν), а равно и «собственные добавления» всех тех, кто вносит эти добавления, «стремясь доставить удовольствие». В результате под «противное здравому смыслу», «нелепое», «необыкновенное» подпадает все то, что не имеет реальной жизненной основы, не связано с непосредственно случившимся и его двойником в искусстве, возможным по вероятности или необходимости. Так противное здравому смыслу, нелепое в вымысле оказываются идентичными невозможному и по вероятности и по необходимости.

Место невозможного, равно как и правомерность его присутствия в общей системе вымысла послегомеровской поэзии, Аристотель представляет себе вполне определенно.

В XXV главе «Поэтики» читаем: «Если искусство творит невозможное, то погрешает, но (погрешая) поступает справедливо, если достигает своей цели (а про цель уже говорилось), то есть если таким путем <поэт> делает или эту самую или другую часть (своего произведения) более поразительной. Пример — преследование Гектора. Но если же возможно или лучше или (хотя бы> не хуже достигнуть цели и сообразуясь с правилами искусства относительно всего этого, то погрешать несправедливо, потому что, если возможно, вовсе никоим образом не следует погрешать» (1460b, 23—29).

Невозможное вымысла — «погрешность» — нечто противное «правилам искусства», противное возможному как установленной структуре эпического вымысла. Невозможное вымысла допускается в поэтическое произведение с оговоркой, лишь при тех обстоятельствах, когда возможное было бы менее поразительно, потрясающе (εκπληκτικός ср. θαυμαστός — «удивительный»), в меньшей мере способно достигнуть цели всякого искусства: пробудить эстетическое чувство, вызвать эстетическое наслаждение.

О том же, не менее подробно, говорится в разделе XXIV главы: «Речи не должны состоять из частей противных здравому смыслу, но особенно — заключать ничего противного здравому смыслу, если же [это] невозможно, то [противное здравому смыслу должно располагаться] вне хода вымысла,как, например, в «Эдипе» о том, что он не знал,как умер Лай,— а не в драматическом действии,как, например, в «Электре» рассказывающие о Пифийских играх или в «Мисийцах» немой из Тегеи, пришедший в Мисию. Так что говорить, будто вымысел погибнет [от этого], смешно: ведь с самого начала не следует допускать таких вымыслов, но если уж сложил и он кажется вполне соответствующим здравому смыслу (εύλογος), то следует допустить и нелепое. Ведь и противное здравому смыслу в «Одиссее», в частности связанное с высадкой [героя на Итаку], ясно, было бы невыносимо, если бы их сочинил плохой поэт.

А теперь поэт прочими благами сглаживает нелепое, делая его приятным » (1460а, 27—1460b, 2).

Противное здравому смыслу, нелепое, необыкновенное, иначе — невозможное вымысла в поэтическом произведении нежелательно и оправдано лишь в тех обстоятельствах, когда оно кажется (субъективный момент восприятия подчеркнут в оригинале глаголом φαίνηтαι — «представляется») вполне соответствующим здравому смыслу, требованиям разума (εύλογο;); и тогда нелепое приятно. Итак, нелепое, необыкновенное, иначе — невозможное допускается в вымысле, когда оно соответствует здравому смыслу и потому приятно, и нелепое, необыкновенное, иначе — невозможное, в вымысле предпочтительнее возможного, если оно более поразительно, более удивительно, более приятно, чем само возможное.

— фактором производным.

Что кроется под термином «вполне соответствующий здравому смыслу» (εύλογος), при каких именно обстоятельствах невозможное становится таковым, позволяет судить следующий текст «Поэтики »: «Вообще-то невозможное следует вводить в поэтическое произведение или ради приукрашивания (πρός τό βέλτιον), или ввиду сложившегося общественного мнения (ή δόξα), потому что в поэтическом произведении предпочтительнее достойное доверия невозможное не достойному доверия возможному» (XXV, 1461b, 9—12).

Вымысел бывает или возможным, или невозможным, чаще — возможным, реже невозможным. Невозможное в вымысле берет верх над возможным только тогда, когда оно правдоподобно, а возможное правдоподобия лишено. Невозможное правдоподобно в идеале и в сложившемся общественном мнении.

О правдоподобии невозможного в идеале и общественном мнении Аристотель пишет: «(Невозможно), чтобы (изображаемые) были именно такими,какими рисовал Зевксид, но приукрашено: ведь образецдолжен превосходить (обычное)» (XXV, 1461b, 12—14). И еще: «Противное здравому смыслу имеет место потому, что так говорят (πρός α φασι). Иногда кое в чем оно и не противно здравому смыслу. Ведь вероятное совершается и вопреки вероятности» (XXV, 1461b, 14—16).

Вымысел идеала и вымысел общественного мнения — невозможное как не соответствующее факту бытия, однако правдоподобное как соответствующее факту сознания.

«должно», т. е. именно так,как этого требует установившийся общественный норматив.

«Иногда», временами, «кое в чем» нелепое, противное здравому смыслу, иначе — невозможное (τάλογα) становится не противным здравому смыслу (ούκ άλογον), иначе — вполне соответствующим здравому смыслу (εύλογο;), не невозможным, заступает место возможного; основанием же к этому служит правдоподобие вымысла (πιθανός).

Итак, невозможное допускается в вымысел тогда, когда оно достойно доверия, правдоподобно, а возможное правдоподобия лишено; и именно в этом случае невозможное оказывается более поразительным, более приятным, более способным вызвать эстетическое наслаждение, чем само возможное.

По Аристотелю, место невозможного достоверного в общей системе вымысла незначительно. И когда Аристотель ведет речь об удачном вымысле, он почти всегда имеет в виду вымысел как возможное по вероятности или необходимости и очень редко вымысел как невозможное (см., например: Поэтика, IX, 1451b, 33—35; X, 1452а, 18—20; XI, 1452а, 22—24; XV, 1454а, 33—1454b, 2).

Причина столь явного предпочтения возможного невозможному кроется в специфике правдоподобия того и другого.

— основополагающий принцип вымысла послегомеровской поэзии. Однако в вымысле как возможном по вероятности или необходимости оно — правдоподобие факта бытия, а в вымысле как невозможном — правдоподобие факта общественного сознания. По Аристотелю, для которого в конечном результате бытие первично, а сознание вторично, правдоподобие возможного как непосредственное воспроизведение факта бытия предпочтительнее перед невозможным как воспроизведением опосредствованным, пропущенным через дополнительную призму сознания.

Таковы, согласно Аристотелю, общие закономерности вымысла послегомеровской поэзии.

В сопоставлении с эстетической лексикой Квинтилиана лексика теории вымысла Аристотеля выявляет параллели центральных категорий вымысла послегомеровской античной поэзии, где ηδύς, ηδονή, «приятное», и voluptas, «удовольствие», δυνατόν kατά τό εικός ή κατά τό άναγκαϊον, «возможное по вероятности или необходимости», и falsa, «ложное», αδύνατον, «невозможное», и incredibile, «невероятное », оказывается соответствующими, а структура вымысла идентичной.

2
Античная эстетическая теория о вымысле
в «научной» литературе

«научная» литература в отличие от литературы «художественной» лишена вымысла, передает истину, преследует пользу и связана с понятийно-логическим мышлением.

Достаточно полное выражение этот взгляд на «научные» сочинения античности находит в трактате Лукиана «Как писать историю» 6.

Подобно Аристотелю (Поэтика, IX, 1451b, 1—5), усматривавшему различие между историком и поэтом в том, что «один говорит об уже совершившемся, другой о том, что могло бы совершиться », Лукиан отделяет историю от поэзии, исходя из факта вымысла как присущего поэзии и непозволительного науке.

В VIII главе трактата он пишет: «... У поэзии и поэтических произведений — одни обязанности и свои собственные правила, у историков — другие. Там безудержная свобода и единый закон — воля поэта, ибо он преисполнен божества и одержим Музами. И хотя он пожелал бы запрячь в колесницу крылатых коней, а другие, решил, пронеслись бы по водам или по вершинам колосьев, [ему] нет отказа 7. И когда у поэтов Зевс поднимает вверх на одной цепи вместе землю и море и держит их на весу, никто не боится, чтобы та не оборвалась и все, упав, не погибло 8— его брату Посейдону, станом — Аресу и чтобы сын Атрея и Аэропы оказался составленным из всех богов, поскольку ни Зевс, ни Посейдон, ни Арес, каждый в отдельности, не в силах восполнить его красоту9.

История же, если бы она переняла подобную лесть, оказалась бы не чем иным,как некой прозаической поэзией, но лишенной ее звучности, а в остальном — выдумкой (ή τερατεία), свободной от метра и потому еще более заметной».

Поэзию, согласно Лукиану, составляет вымысел, целиком построенный на закономерности «невозможного», если пользоваться терминологией Аристотеля.

По Лукиану, вымысел поэзии — всего лишь фантазия, выдумки, бредни (ή τερατεία), которые или приукрашивают реальную жизнь, идеализируют ее — пример с Агамемноном, или утверждают определенные этические представления и эстетические каноны, далекие от жизненной правды,— примеры с эстетикой мироздания и ролью Зевса в нем.

Вымыслу поэзии и связанному с ним эстетическому наслаждению, приятному (ηδονή) Лукиан противополагает истину науки вообще и истории, в частности истину, смысл которой в «пользе» (IX): «Ведь у истории единственная забота и цель — полезное (το χρήσιμον), которое вытекает из одной только истины (έκ τοΰ αληθούς) ». А посему: «... Да будет мой историк таков: чужд страха, неподкупен, прямодушен, друг свободного слова и истины (ή αλήθεια)» (XLI).

— в достоверности сведений, точности их передачи, объективности изложения. Отсюда рекомендация историку: «Сами же обстоятельства следует сближать не как попало, но прилежно и тщательно, предварительно обсудив их по нескольку раз, и лучше те, при которых присутствовал сам и которые сам наблюдал, если же нет, то рассказанное теми, кто передает более беспристрастно и о ком каждый пришел бы к выводу, что менее всего из любви или вражды они убавили или прибавили к действительно бывшему» (XLVII).

Истина науки соотносится с разумом, постигается мыслью. «... Пусть разум уподобится зеркалу, чистому и блестящему и точному по центру, и,каким оно восприняло образы вещей, таким пусть покажет их, точно, не искривив, не исказив ни в цвете, ни в форме»,— требует от историка Лукиан (LI).

Истина сопряжена с пользой. В чем состоит польза научной истины, Лукиан объясняет, ссылаясь на Фукидида и его «Историю»: «И он (Фукидид) имеет в виду то полезное и ту цель,какую ставит истории каждый здравомыслящий, именно если когда-нибудь вновь и произойдет нечто подобное, то обратившие взоры к написанному ранее смогут, говорит он, правильно воспользоваться этим в настоящем » (XLII).

Для каждого «здравомыслящего» польза науки — в возможности перенести опыт прошедшего в настоящее и будущее, передать, апеллируя непосредственно к мысли, истинные сведения о бытии и мире, чему-то научить.

Но познание мыслью есть познание понятийно-логическое, противостоящее чувственному, образному. Равно и «полезное»,как уже было выяснено нами ранее (см. анализ эстетической терминологии Страбона), является результатом и, вместе с тем, областью приложения понятийно-логического мышления. Отсюда истина (ή αλήθεια), обращенная к мысли и направленная на полезное (το χρήσιμον), оказывается категорией, связанной с понятийно-логической системой мироосознания и эту систему представляющей.

3

в гомеровском эпосе

Вымысел и истина как формы проявления «приятного» и «полезного », а в конечном счете художественного и понятийно-логического мышления, существующие разорванно, обособленно друг от друга в послегомеровской поэзии и «научной» литературе античности, в гомеровском эпосе слиты воедино и образуют вымысел особого рода, свойственный лишь эпической синкретической поэзии.

На этом подробно останавливается Страбон, полемизируя с Эратосфеном. В первой книге «Географии» Страбон пишет (р. 25): «По мнению Полибия, то, что происходит в Менинге, соответствует рассказу о лотофагах. Если же что-нибудь не соответствует, причину следует искать или в незнании, или же в поэтической вольности (иначе — в поэтическом праве, праве поэта.— И. Ш.), которую составляют достоверные сведения (ή ιστορία), изобразительность (ή διάθεσις), вымысел (ό μΰθος).

Цель достоверных сведений — истина (αλήθεια). Так, в «Перечне кораблей» поэт говорит о посланных каждой местностью, один город называет каменистым, другой — расположенным на краю, тот — изобилующий голубями, этот — приморским. Цель изобразительности — впечатляющая сила, например когда поэт вводит сражающихся. Цель же вымысла — удовольствие и потрясение (изумление, ή eκпληξις; близко к τό θαυμαστόν, удивитель ное. — И. Ш.). Вымышлять же всецело (τό δέ πάν:α πλάττειν) — не достоверно (οϋ πιθανόν) и не свойственно Гомеру». Поэтическая вольность, поэтическое право Гомера-поэта состоит в том, чтобы приносить удовольствие и сообщать истину одновременно, а потому включает два различных подхода к восприятию и отображению действительного мира: вымысел и достоверные сведения.

τό πλάσμα, «вымышлять всецело») неправдоподобен и Гомеру не свойствен; не свойствен потому, что «поэты не все только сочиняют вымыслы, но и в большинстве своем присочиняют (προσμυθεϋουσι) их [к действительным событиям], и преимущественно Гомер» ( I , р. 27).

Вымысел гомеровских поэм предстает у Страбона как вымысел на основе реально бывшего, точнее —как присочинение, «примышливание » к реально бывшему. Именно такое истолкование природы гомеровского творчества позволяет Страбону заявить, что Эратосфен, отрицающий и долю истины в гомеровском эпосе, «разбирая, что присочиняют древние, не должен разбирать, существовало ли присочиненное на деле и существует ли, но, и по преимуществу,— к каким местностям и лицам оно присочиняется; он должен доискиваться истины о каждом из них,какова [эта истина] о странствии Одиссея, было ли оно и где именно» (Ibid.).

У Гомера свой, особый путь в создании вымысла. Его вымысел в разной мере, но всегда содержит истину факта. Поэтому гомеровский эпос,как полагает Страбон, в состоянии свидетельствовать о действительных событиях наравне со множеством летописцев и бытующими в народе преданиями (I, р. 23). «Ибо, помимо рассказанного о сочинительстве вымысла (αυθοτοιία), свойственного Гомеру, и множество летописцев, рассказывавших о тех же событиях, а равно и существующая в тех местностях молва могут доказать, что это (фабула гомеровских поэм.— И. Ш.) —не вымысел (τό πλάσμα) поэтов и летописцев, но действительные следы существовавших личностей и событий».

В эстетической терминологии Страбона понятие ό μϋθος, «вымысел », приобретает расширенное значение, оказывается вымыслом, построенным на истине, содержащим истину, в противовес τό πλάσμα, «вымыслу», в воспроизведении дел и фактов свободному от истины бывшего. Термин ό μϋθος у Страбона противопоставлен τό πλάσχα и прилагается к поэтическому вымыслу Гомера. Свое понимание структуры художественного вымысла гомеровских поэм Страбон достаточно полно изложил в следующем обширном рассуждении: «Ведь есть две возможности воспринять это (вымысел гомеровского эпоса.— И. Ш.): лучше и хуже. Лучше — если кто-нибудь так воспринял, что Гомер, уверенный, будто странствие Одиссея происходило там (в Италии.— И. Ш.), взяв эту истинную основу, поэтически [ее] приукрасил. И это было бы сказано о нем (Гомере.— И. Ш.) близко к истине. И не только в окрестностях Италии, но и вплоть до отдаленных пределов Иберии можно найти следы странствий Одиссея и многих других. Хуже — если бы кто-либо воспринял и приукрасил как достоверные сведения (ή ίστορία) его (Одиссея.— И. Ш.) Океан и Аид, быков Гелиоса и гостеприимство богинь, и превращения, и величину киклопов и листригонов, и вид Скиллы, и расстояние, которое он проплыл, и многое другое из явно вымышленного поэтом» (I, р. 21—22).

Таким образом, по мнению Страбона, поэтические «прикрасы» (вымысел) в гомеровском творчестве наслаиваются на истину факта («достоверные сведения») и образуют вместе с ней некое единое целое, формирующее особый эпический вымысел.

ό μϋθος) гомеровского эпоса находим истину и достоверные сведения, ее породившие, иначе — то, что составляет фундамент научной литературы, и находим вымысел как противоположное достоверным сведениям, вымысел просто (τό πλάσμα) и вымысел явный (ή τερατεία), иначе — то, что составляет основу послегомеровской поэзии.

При этом, в соответствии с приведенным текстом, вымысел «явный », в терминологии Страбона, сопоставим, по сути, с вымыслом, «противным здравому смыслу», «невозможным», а «просто» вымысел — с «возможным по вероятности или необходимости», в эстетической лексике Аристотеля.

Вымысел и истина в вымысле гомеровского эпоса тесно спаяны, слиты, взаимопроникнуты: эпический вымысел допускает и вводит истину в художественное произведение, со своей стороны, истина придает вымыслу особую убедительность, усиливая его правдоподобие. Объяснение тому,как и по каким законам в гомеровском эпосе протекает взаимопроникновение истины и вымысла, дает Аристотель.

В XXIV главе «Поэтики» он пишет: «Преимущественно Гомер учит и остальных,как нужно сочинять ложь (ψευδή λέγειν). Оно (сочинение лжи.— И. Ш.) состоит в ложном умозаключении. Ведь люди думают, что раз при существовании того-то существует то-то или при совершении совершается, то, если есть последующее, существует или совершается и предыдущее. Это — ложно. Потому следует прибавить, что если предшествующее — ложь (ψευδος), то последующее, хотя оно действительно существует, было бы по необходимости ложно сущим или совершившимся. Ведь увидев, что оно истинно существует, наше сознание ошибочно расценивает и предшествующее как существовавшее» (1460а, 18—26). Иными словами, жизненные реальные события, положенные в основу гомеровского эпоса, а равно и их воспроизведение художественным вымыслом есть непрерывная цепь взаимообусловленных причин и следствий.

Истинность, реальность причины вызывает представление об истинности следствия, делает следствие правдоподобным, даже если оно далеко от правды, чуждо правде, и наоборот. Происходит постоянное взаимодействие истинного и ложного, правды и вымысла как причины и следствия внутри единого эпического целого.

4
Истина и вымысел в тексте
гомеровского эпоса

Историческая истина гомеровского эпоса как реальная и в крупном и в подробностях мелочей канва событий, изложенных в гомеровских поэмах, общеизвестна 10.

Однако историческая реальная основа поэмы Гомера не единственное проявление «истины» их как варианта «полезного». Весь текст «Илиады», а равно и «Одиссеи» до отказа насыщен сведениями географического, этнографического, астрономического, медицинского и иного характера, философскими сентенциями, теологическими справками, которые, растворяясь в художественном тексте поэм, тем не менее не утрачивают собственную познавательную ценность и самоцель. Сведения такого рода в гомеровском эпосе обладают одновременно многозначностью образа и единственным значением понятия, а потому, разделяя эстетическое ощущение «приятного », свойственного всему художественному произведению, всему эпосу в целом, сохраняют за собой характер «истинного», «полезного », «поучительного». Так, «истинны», т. е. достаточно точны и реальны, и вместе с тем в известной мере сюжетно самоцельны географические описания Гомера.

Муж сей, почтенный Приам, Лаэртид Одиссей многоумный,
Взросший в народе Итаки, питомец земли каменистой.
(Ил,, III, 200 — 201)

Действительно, Коринф располагается близ моря, а на острове Эвбея некогда жили воинственные абанты:


Чад Эретрии, Халкиды, обильной вином Гистиеи,
Живших в Коринфе приморском и в Диуме, граде высоком,
Стир населявших мужей, и народ, обитавший в Каристе,
Вывел и в бой предводил Элефенор, Ареева отрасль,

Он предводил сих абантов, на тыле власы лишь растивших,
Воинов пылких, горящих ударами ясневых копий
Медные брони врагов разбивать рукопашно на персях.

О «нетрепетных духом» абантах, пылких воинах Эвбеи, что сражались копьем, упоминает вслед за Гомером Архилох (фрагмент 3):


Мужи владыки Эвбеи, копейщики славные...

Такого рода достоверными географическими и этнографическими сведениями, при всей своей краткости достаточно объемными, выделяющими основное, главное или примечательное, отличное, изобилует все эпическое повествование, но особенно многочисленны они во второй песни «Илиады», так называемом «Перечне кораблей»:

Рать беотийских мужей предводили на бой воеводы:
Аркесилай и Леит, Пенелей, Профоенор и Клоний.

Схен населявших, Скол, Этеон лесисто-холмистый;
Феспии, Грей мужей и широких полей Микалесса;
Окрест Илезия живших и Гармы и окрест Эритры;
Всех обитателей Гил, Элеон, Петеон населявших;

Копы, Эвтрез и стадам голубиным любезную Фисбу,
Град Коронею, и град Галиарт на лугах многотравных;
Живших в Платее, и в Глиссе тучные нивы пахавших;
Всех, населяющих град Гипофивы, прекрасный устройством;

Арн, виноградом обильный, Мидею, красивую Ниссу,
И народ, наконец, населявший Анфедон предельный.
С ним неслось пятьдесят кораблей, и на каждом из оных
По сту и двадцать воинственных юных беотян сидело.
— 510)

Истинность всех географических отсылок: Фисба во взмахе голубиных крыл, пересеченная лесистая местность Этеона, виноградники Арны, каменистая почва Авлиды и т. д.— проверил и подтвердил в свое время еще Страбон (I, р. 16, 25), для которого, кстати, сама сжатость географических характеристик Гомера, нередко выраженных одними эпитетами, служила доказательством их достоверности. «Истинные» географические сведения гомеровского эпоса не выпадают из общего хода повествования, не стоят особняком, но вливаются в общее движение художественной мысли, необходимы для реализации художественного замысла, выполняя роль индивидуальной эпической характеристики народов и племен.

Вместе с тем при всей несомненной спаянности, слитности «истины » и «вымысла» в поэмах Гомера «истинные» географические сведения сохраняют в них некую внутреннюю самостоятельность и информационную самозначимость. Именно это обстоятельство позволяет географическим данным в ткани художественного целого гомеровских поэм стать, в представлении древних, едва ли не разделом античного географического трактата, а Гомеру — античным географом. И это же свойство «истинных» сведений в пределах эпоса отличает географические данные Гомера от аналогичных данных более поздних авторов античной поэзии 11.

О последнем подробно и убедительно говорит Страбон (1, р. 27): «Вообще-то нехорошо все, что касается поэзии Гомера, сводить в одно с поэзией других поэтов как в остальном, так и в тех географических делах, о которых сейчас идет речь, и не признавать за ними преимущества. Ведь если обратиться не к чему иному, а к «Триптолему » Софокла или к прологу «Вакханок» Еврипида, и сопоставить с тщательностью по отношению к тому же самому у Гомера, то легко заметить его превосходство или, по крайней мере, преимущество. Ибо, где требуется порядок в перечислении местностей, которые он упоминает, он соблюдает порядок как эллинских, так и отдаленных:

Оссу на древний Олимп взгромоздить, Пелион многолесный

Взять...
(Od., XI, 315 — 316)

Гера же, вдруг устремившись, оставила выси Олимпа,
Вдруг пролетела Пиерии холмы, Эмафии долы.

Выше утесов паря и стопами земли не касаясь;
С гордой Афоса вершины сошла на волнистое море;
Там ниспустилася в Лемне, Фоасовом граде священном;
Там со Сном повстречалася, братом возлюбленным Смерти.
— 231)

А в «Каталоге» он не называет города по порядку, потому что <в этом> нет необходимости; народности же — по порядку. Точно так же и о местностях отдаленных:

Видел я Кипр, посетил финикиян, достигнув Египта,
К черным проник эфиопам, гостил у сидонян, эрембов;
В Ливии был, наконец...
—85)

Это заметил и Гиппарх. Они же <Софокл и Еврипид>, когда нужно изложить по порядку, один, говоря о Дионисе, приходившем к разным народам, а другой — о Триптолеме, (перечисляющем) заселенные им Земли, располагают рядом местности, отстоящие далеко, близкие же — разделяют. «Покинув полные золота земли Лидийцев, солнечные равнины Фригиян и Персов, я пришел к Бактрийским стенам, в холодную страну Мидян, в блаженную Аравию» 12. Подобным образом поступает и Триптолем» 13.

По мысли Страбона, Гомер перед другими поэтами имеет определенные преимущества в точности географических знаний, реальности их, т. е. преимущество в «истине» 14.

Ни Софоклу, ни Еврипиду не важны географические сведения о местностях сами по себе. Им нужно и важно создать впечатление огромной географической протяженности, на которой действуют их герои,— Дионис и Триптолем. Географические данные они используют как художественный прием, подчиняют их определенной эстетической заданности, заставляют нести художественное содержание и тем способствовать воплощению этого содержания.

«истину». Отсюда пренебрежение скрупулезной точностью описаний, свойственной Гомеру, нарочитое разъединение близкого и сближение по принципу противоположности: с юга на север, с севера вновь на юг; от тепла, избытка солнечных лучей Лидии и Фригии — к холоду Мидии, а затем назад — в счастливую, блаженную, согретую солнцем Аравию.

Теряется конкретное, реальное представление о пути, проделанном Триптолемом и Дионисом, но возникает чувство обширности, беспредельности, полноты охвата земель, а вместе с ним и чувство величия деяний героев.

Самостоятельной, самодовлеющей значимости реальные географические сведения в художественных произведениях послегомеровской литературы не имеют, да эта значимость им, произведениям с чисто образной структурой мышления, и не нужна.

К сходным выводам о взаимосвязи вымысла и истины в тексте «Илиады» и «Одиссеи» приводят также наблюдения над сведениями- поучениями в области медицины, в частности анатомии, диагностики болезней, терапии, хирургии, фармакологии и т. д.

Во всяком случае, в «Илиаде» курс ранней античной анатомии предстает едва ли не во всей своей полноте. В жестокой сече враги наносят друг другу чудовищные раны, и Гомер добросовестно и методически фиксирует их:


Вышибла острая медь и язык посредине рассекла;
Он с колесницы падет и бразды разливает по праху.
(Ил., XVII, 617-619)

Несторов сын, обращенного тылом Фоона приметив,

С правого бока хребта непрерывно идущую к вые,

Всю совершенно рассек; зашатавшися, навзничь на землю
Пал он, дрожащие руки к любезным друзьям простирая.
(Ил., XIII, 545—549)


С громом упал он, копье упадавшему в сердце воткнулось;
Сердце его, трепеща, потрясло и копейное древко;
Но могучесть в нем скоро Арей укротил смертоносный.
(Ил., XIII, 441 — 444)
.


Сильный Патрокл, и не праздно копье из руки излетело:
В грудь угодил, где лежит оболочка вкруг твердого сердца.
(Ил., XVI, 479-481)

Собственно говоря, подробное описание ранений, равно как и боев, составляет едва ли не большую часть «Илиады». И дело здесь не в жестокости, не в смаковании натуралистических подробностей, и даже не в ужасе перед войной, губящей все прекрасное. Война в представлении эпических героев и творца эпических поэм — это жизненный труд, тяжелый и изнурительный, но такой же обыденный и привычный,как пахота и жатва. Время от времени он бывает необходим, и тогда оратай преображается в воина, чью храбрость во многом определяют раны, место и обстоятельство ранения. Отсюда пристальный интерес, при каких обстоятельствах и как один воин ранил или сразил другого. Недаром, рассказывая о битве за стену у ахейских кораблей, Гомер различает позорные раны трусов и доблестные храбрецов:


Были постигнуты в тыл, у которых хребет обнажался
В бегстве из боя, и многие храбрые в грудь, сквозь щиты их.
(Ил., XII, 427 — 429)

И когда царь Крита Идоменей воздает хвалу мужеству Мериона, своего соратника, он опять-таки обращается к ранам в бою, способам и месту ранения:


Верно, не в выю тебе, не в хребет бы оружие пало:
Грудью б ты встретил копье иль утробой пернатую принял,
Прямо вперед устремившийся, в первых рядах ратоборцев.
(Ил., XIII, 288-291)

Вместе с тем в эпических рассказах-отчетах об умерщвлении или ранении героя содержатся подчас подробности, место которым в специальных сочинениях по медицине и которые излишни при художественном определении почетного или позорного ранения.

Так, чтобы составить представление о гибели Эхекла, достаточно знать, что Ахилл рассек ему череп, но излишне — что кровь теплая и нагрела меч. Важно, что герои Алкафой и Девкалион встретили смерть лицом к врагу: один упал, пораженный копьем в сердце, другому срубил голову Ахилл,— но не важно для установления храбрости каждого из них, что копейное древко, вонзившись в сердце, сотряслось от его биения и что при падении обезглавленного трупа из позвоночника выскочил мозг.

Подробности такого рода, будучи с медицинской точки зрения истинными, несомненно усиливают правдоподобие всего изображения в целом, всей сцены боя, заставляют поверить в реальность вымысла. Но этого мало. Рассказ о ране приобретает как бы самостоятельный смысл, анатомические подробности увлекают поэта и его слушателей «сами по себе», иначе — своим медицинским аспектом. Не будь и слушателям и сказителю подобные медицинские «излишества » важны и нужны, едва ли они вошли бы в эпос, а Гомер, возможно, не упрочил бы за собой в древности славу опытного врачевателя и всемудреца 15.

Когда знакомишься с греческим героическим эпосом, то не только узнаешь, что у греков в войске, осаждавшем Трою, были опытные врачи, удачно излечивавшие раны, но и получаешь своего рода медицинскую инструкцию по врачеванию этих ран, изложенную убедительно и неназойливо подробно.

.. под грудь подхвативши, повел он владыку народов
К сени; служитель, узрев их, тельчие кожи раскинул.
Там распростерши героя, ножом он из лядвеи жало
Вырезал горькой пернатой, омыл с нее теплой водою

Горьким, врачующим боли, который ему совершенно
Боль утоляет; и кровь унялася, и язва иссохла.
(Ил., XI, 842—848)

Действия Патрокла осенены авторитетом мудрого кентавра Хирона (Ил., XI, 831—833), его и Ахилла наставника, а потому неоспоримы и нормативны.

Язвину врач осмотрел, нанесенную горькой стрелою;
Выжал кровь и, искусный, ее врачевствами осыпал,
Силу которых отцу его Хирон открыл дружелюбный.
(Ил., IV, 217 — 219)

«Илиады»:

Им Гекамеда кудрявая смесь в питие составляла,
Прежде сидящим поставила стол Гекамеда прекрасный,
Ярко блестящий, с подножием черным; на нем предложила
Медное блюдо со сладостным луком, в прикуску напитка,

Кубок красивый поставила, из дому взятый Нелидом...
В нем Гекамеда, богиням подобная, им растворила
Смесь на вине прамнийском, натерла козьего сыра
Теркою медной и ячной присыпала белой мукою.

(Ил., XI, 624, «28 — 632, 638—641)

Питье приготовлено на прамнийском вине; в него входят тертый козий сыр, ячная мука или крупа, добавляется по вкусу мед. Питье заедают луком. Фармакологическая сторона ингредиентов рецепта и в наши дни ясна, понятна, приемлема.

Подобного рода «истина», иначе — полезные сведения, поучения в поэмах Гомера встречаются едва ли не по всем отраслям знаний.

Приведем еще несколько примеров.

Язву Пеан врачевством, утоляющим боли, осыпав,
Быстро его исцелил, не для смертной рожденного жизни.
Словно смоковничий сок, с молоком перемешанный белым,
Жидкое вяжет, когда его быстро колеблет смешавший,—

(Ил., V, 900 — 904)

что при бросании камня для силы удара расставляют ноги, создавая тем самым большую устойчивость:

Стал он (Гектор.— И. Ш.) у самых ворот и, чтоб не был удар маломочен,
Ноги расширил и, сильно напрягшися, грянул в средину...

и что над деревянным брусом, прежде чем он станет притолокой в дверях богатого дома, производят ряд совершенно конкретных плотницких операций:

Сел он (Одиссей.— И. Ш.) в дверях на пороге, спиной прислоняся к дубовой
Притолке (выскоблил острою скобелью плотник искусный
Гладко ее, наперед топором по снуру обтесавши).
— 341)

Последний пример особенно полно и рельефно передает суть сращения истины и вымысла, понятийно-логического и образного начал в русле единого синкретического художественного мышления.

Из трех вышеприведенных строк послегомеровская художественная литература использовала бы только одну первую, заимствовав из двух других лишь эпитет «гладкая»: гладкая притолока из дуба на острове каменистом и почти безлесном говорит о зажиточности хозяина дома. Вопрос же о том, кто и как сделал притолоку гладкой, никогда бы не возник перед поэтами более поздней поры сам по себе, без настоятельной к тому необходимости со стороны общего хода образной мысли.

В свою очередь, научная литература, напротив, восприняла бы, очевидно, лишь две последние строки и как несомненную истину конкретизировала их содержание, введя массу дополнительных подробностей. Только истина, только то,как протекал процесс обработки дерева, интересовала бы этот род литературы, эту систему человеческого мышления.

Поэмы Гомера органично соединяют в себе и то и другое — и истину, и вымысел. Истина — рассказ о процессе обработки дерева под притолоку — введена в поэму вымыслом и должна пояснить, сколь богата и знаменательна была вымышленная притолока в вымышленном доме, если над ней так долго и «истинно», с соблюдением всех правил искусства, трудился опытный плотник. И одновременно истина наделяет вымысел гомеровских поэм оставляющим в заблуждении правдоподобием: если так реальна гладкоотесанная дубовая притолока дома, о производстве которой в подробностях известно все, и это «все» — истина, то почему должен быть менее реален, истинен весь дом и его хозяин Одиссей со всеми своими странствиями? Истина предстает почти вымыслом" и вымысел почти истиной.

«истин», непосредственно связанных с фактами бытия, гомеровский эпос поставляет и «истины» духовные, «истины» отражения и преломления бытия в сознании людей, «истины» античной философии в различных ее аспектах: физические, этико-психологические, теологические.

В «Илиаде», рассказывая,как обманутые речью Агамемнона ахейцы устремились к кораблям, чтобы плыть домой, Гомер вводит сравнение:

Встал, всколебался народ,как огромные волны морские,
Если и Нот их и Эвр, на водах Икарийского понта,
Вздуют, ударивши оба из облаков Зевса владыки;

Вдруг налетев, и над нею бушующий клонит колосья;
Так их собрание все взволновалося...
(Ил., II, 144—149)

Гомеровское сравнение ведет к восприятию явления сразу в нескольких плоскостях. Ветер и облака создают картину волнения на море, рождают образ огромных мятущихся морских волн и вместе с тем — человеческих толп. С художественным образом сопряжен момент логической информации, момент «истинного» знания, научной аксиомы, для нас теперь трудно различимый, почти скрытый, но для древних необычайно ясный: ветры дуют из облаков. Последнее для ранней античности имеет значение исходного и первостепенного научного открытия. Схолии к Эсхилу свидетельствуют: «Ветры, по учению Анаксагора, возникают из земли, по Гомеру же, "из туч отца Зевса,,. Но Анаксагор говорит о материальной причине ветров, Гомер же о деятельной»16.

— актуальный вопрос античной физики, и решают его равно компетентно философ Анаксагор и поэт Гомер.

Итак, ветры дуют из облаков, но — из облаков владыки Зевса. И если принять во внимание, что одним из постоянных эпитетов Зевса является «облако», или «тучегонитель» (Ил., I, 517, 560 и др.), то окажется, что дуют они и по воле Зевса, т. е. дуновение их так или иначе направляет Зевс. Причем не Зевс — абстракция, но вполне реальный и грозный метатель молний, царь богов и людей, обитающий на вполне реальном Олимпе. Для древнего поэта одинаково ясно, что ветры дуют из облаков и что облака — проявление мощи Зевса.

Смешались, объединились мифологический образ, совпадающий со значением («тучегонитель» Зевс гонит тучи), расширенное логическое понятие (ветер дует из облаков) и поэтический многозначный образ народных толп-волн. Смешались, объединились научная физическая истина, художественный поэтический вымысел и мифологический вымысел-истина. И подобных примеров в эпосе немало. Теперь об «истинах» гомеровского эпоса в сфере этической. Речь пойдет о сентенциях почти того же порядка, что и знаменитые сентенции Феогнида, о которых Плутарх сказал: «Мы знаем жертвоприношения без плясок и флейт, но не знаем поэзии без сказок и выдумки. А поэмы Эмпедокла и Парменида, сочинения о животных Никандра и гномические изречения Феогнида — все это произведения, которые взяли взаймы у поэзии размер и высокий стиль, словно телегу, чтобы не ходить пешком»17.

По мнению древних, сентенции Феогнида лишены вымысла, истинны и в силу этого могут быть поставлены в один ряд с философскими сочинениями Эмпедокла и Парменида, т. е. сопричастны понятийно- логическому мышлению. Но моральные сентенции Феогнида и Гомера близки как тематически, так и по внутренней структуре, по типу мышления, по той основной цели, которую они преследуют, — научить, принести пользу.

С умыслом добрым тебя обучу я тому, что и сам я,

(Феогнид. Элегии, 27 — 28)

обещает Феогнид18.

«Слушать советы полезно», утверждает устами мудрого Нестора Гомер (Ил., 1, 274).

Оба они, и Феогнид и Гомер, действительно учат часто одному и тому же, советуют одно и то же:


Что достижение даст — благо иль тяжкое зло?
Часто мы думаем зло сотворить,— и добро совершаем;
Думаем сделать добро,— зло причиняем взамен.
И никогда не сбывается то, чего смертный желает.

(Феогнид. Элегии, 135 — 140)

Гомеровский Зевс — коням Ахилла:

Ах, злополучные, вас мы почто даровали Пелею,
Смертному сыну земли, не стареющих вас и бессмертных?

Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе,
Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.
(Ил., XVII, 443 — 447)

И еще. На этот раз отнюдь не пессимистическое:


С разумом пьют,— от вина польза одна, а не вред.
(Феогнид. Элегии, 211—212)

Гомер в лице Диомеда советует:

Ныне предайтесь покою, но прежде сердца ободрите

(Ил., IX, 705 — 706)

Советы, поучения Гомера,как и Феогнида, для человека ранней античности — «истина», ценная, важная в своем едином и единичном значении, а потому «научная», т. е. отмеченная печатью понятийно- логического мышления.

Вместе с тем и у Феогнида, отчасти, и у Гомера, особенно и прежде всего, понятийно-логическая сторона поучений не стоит особняком, не выпадает из художественного целого, но входит в это целое, растворяется в нем.

Так, в первой сентенции Гомера мысль о беззащитности, слабости человека перед силами мирозданья, поданая как «истина» («истинно в целой вселенной несчастнее нет человека»), акцентируется, подкрепляется образом «тварей, которые дышат и ползают в прахе»; а безотносительная «истина» о вине, сентенция вторая, расширяет образ Диомеда как эпического героя не только храброго, но и умудренного опытом.

«истины» гомеровских поэм — ряд неоспоримых правил, обязательных к исполнению и руководству в делах и поступках. Еще несколько примеров.

Ответ Агамемнона на просьбу о захоронении мертвых, павших в бою:

Что до сожжения мертвых, нисколько тому не противлюсь.
Долг — ничего не щадить для окончивших дни человеков,
И умерших немедленно должно огнем успокоить.
— 410)

«Умерших огнем успокоить» нужно, должно. В устах Агамемнона слова о долге перед умершими обретают смысл этического предписания, выходящего за рамки художественного образа и потому удерживающего свое изначальное содержание.

Тот же Агамемнон, ободряя воинов перед боем, излагает им «истину» о преимуществах храбрости; излагает так,как это могло быть в «Этике» Аристотеля или любом другом научном трактате:

Будьте мужами, друзья, и возвысьтеся доблестным духом;
Воина воин стыдися на поприще подвигов ратных!

Но беглецы не находят ни славы себе, ни избавы!
(Ил., V, 529 — 532)

В поэмах Гомера немало точных психологических наблюдений. И когда, выдвигая условия перемирия, гомеровский Менелай говорит о неустойчивости, подвижности незрелых умов молодежи и о мудрой осмотрительности старцев, в его словах непреложность факта, психологическая «истина»:

Пусть призовут и Приама владыку, да клятву положит

Да преступник какой-либо Зевсовых клятв не разрушит:
Сердце людей молодых легкомысленно, непостоянно;
Старец, меж ними присущий, вперед и назад прозорливо
Смотрит, обеих сторон соблюдая взаимную пользу.
—110)

Среди разного рода гомеровских «истин» значительное место занимают «истины» теологические.

Представления о божестве, его сущности, его бытийственной и космической роли в глазах верующего человека не могут не быть «истинными», т. е. соответствующими правде жизни. А потому, например, местонахождение Тартара и само изображение Тартара у Гомера есть не что иное,как религиозная, теологическая «истина »:

Или восхичу его и низвергну я ( Зевс— И. Ш.) в сумрачный Тартар,
В пропасть далекую, где под землей глубочайшая бездна:

Столько далекий от ада,как светлое небо от дола!
(Ил., VIII, 13—16)

Однако в «Илиаде» рассказ о Тартаре имеет не только «истинный », информационный, но и художественный смысл: ужасы далекого сумрачного Тартара, из которого нет выхода, живописуют, подчеркивают гнев Зевса, мощь бога, жуткую реальность его угроз.

И еще аспект мифологический: Тартар не мог бы стать «истиной » даже для религиозного грека гомеровской поры, если бы в его сознании вымышленный Тартар не представлялся реально существующим.

вымысел в поэмах Гомера правдоподобен не только вследствие сращения с истиной, но и потому, что строение его подчинено закономерностям правдоподобия, выявленным применительно к послегомеровской поэзии античной теорией искусства и сформулированным Аристотелем. Вымысел гомеровских поэм —это «возможное согласно вероятности или необходимости и невозможное, но правдоподобное».

По вероятности или необходимости возможно большинство из того, о чем рассказывает Гомер.

По необходимости возможна кровопролитная война между ахеянами и троянами: совершается воля Зевса (Ил., I, 5), пожелавшего избавить Землю от переизбытка людского множества. По вероятности возможен гнев Ахилла, открывающий первую песню «Илиады»: эпический гнев, проявление силы, мужества, доблести постоянно сопутствует герою на всем его жизненном пути. По вероятности или по необходимости возможны сцены и обстоятельства, сопровождающие этот гнев: по вероятности — приход жреца Хриса, молящего ахейцев о выкупе за дочь, угрозы Агамемнона, не пожелавшего лишиться красивой наложницы, печальное возвращение старца, его мольбы к Аполлону и внимание божества к своему оскорбленному жрецу; по необходимости — месть Аполлона, внявшего моленьям, его незамедлительная расправа с обидчиками, и т. д.

Невозможного, но правдоподобного в эпосе значительно меньше. Невозможно кое-что из того, что относится к эпическому идеалу, и отчасти то, что утверждается общественным мнением. Невозможна сила Гектора и Ахилла, которые легко поднимают камни и отодвигают воротный засов такой величины, что их не могут в одиночку ни отодвинуть, ни поднять ни эпические современники героев, ни тем более «живущие ныне» (Ил., XII, 445—450; XXIV, 452— 456). Вместе с тем «невозможная» сила Гектора и Ахилла для эпического сказителя и его слушателей правдоподобна. И Ахилл, и Гектор — великие богатыри, лучшие воины ахейского и троянского ополчения. Отсюда их преимущества перед современниками, в частности в физической силе. И Ахилл, и Гектор жили в далекие героические, не сравнимые с настоящим времена, когда все было иное, все было лучше; отсюда их превосходство и над «живущими ныне». А потому особая сила обоих героев в эпическом повествовании правомерно мыслится безусловно реальной и достоверной.

О сложившемся общественном мнении как невозможном, но правдоподобном, с которым нельзя не считаться, упоминает Гомер:


Сперхия сын, реки пресловутой, от Зевса ниспадшей:
Тайно его Полидора, прекрасная дочерь Пелея,
С Сперхием бурным родила, жена, сочетавшаясь с богом;
Но, по молве, с Периеридом Бором, который и браком

(Ил., XVI, 173-178)

Происхождение Менесфия подано в двух версиях. По одной, и ее разделяет Гомер, Менесфий — сын бога Сперхия, подругой — сын смертного. Вторая версия для Гомера неприемлема, «невозможна ». Но хотя Гомер убежден в противном, версия эта не обойдена молчанием:как всякая версия, источник которой молва, общественное мнение, она правдоподобна и потому имеет право на существование. Античные критики и теоретики литературы,как правило, преувеличивали момент невозможного в вымысле гомеровского эпоса и делали это обычно за счет эпического мифологизма. Последнее понятно. Мифологическое сознание, пронизывающее поэмы, без учета и осмысления особенностей которого судить о путях строения эпического вымысла нельзя, с точки зрения античной литературной критики,— чуждый, досадный и незаслуживающий внимания анахронизм. В результате невозможным в вымысле эпоса оказывается едва ли не все то, в чем эпический сказитель и его слушатели видели возможное, необходимое, вероятное.

Для Лукиана 19, например, «невозможны» быстрота бега мифических коней Эрихфония (Ил., XX, 219—229) и сила Зевса, обещающего на одной цепи поднять море и землю (Ил., V I I I , 23—27), для Аристотеля 20 — помощь Афины и вмешательство Посейдона при высадке Одиссея на Итаку.

Так что эпический вымысел гомеровской поэзии — вымысел особый, в котором «ложь» срослась с «истиной», и каждый факт такого вымысла может рассматриваться одновременно как «ложь», построенная с соблюдением закономерностей художественного вымысла послегомеровской поэзии, и как «истина» античной науки и эпико-мифологического сознания.