Приглашаем посетить сайт

Ярхо В.: Драматургия Эсхила и некоторые проблемы древнегреческой трагедии.
Глава XI Кризис мифологической традиции: «Андромаха», «Электра», «Орест» Еврипида.

ГЛАВА XI

КРИЗИС МИФОЛОГИЧЕСКОЙ ТРАДИЦИИ: «АНДРОМАХА», «ЭЛЕКТРА», «ОРЕСТ» ЕВРИПИДА

Среди исследователей античной философии широким распространением пользуется формула «от мифа к логосу», которой несколько десятилетий тому назад немецкий филолог В. Нестле обозначил путь, пройденный древнегреческой философией от первоначально нерасчлененной «космогонии» VIII—VII веков до н. э. к рациональному понятийному мышлению, сумевшему к IV веку до н. э. выработать отвлеченные категории и определения. По аналогии с философией формулу «от мифа к логосу» нередко переносят и на художественное творчество древних афинян, видя в этой «рационализации» некий шаг вперед по сравнению с мифологической образностью.

Между тем вплоть до середины V века до н. э. сама философия мыслит в достаточной степени образно,— к примерам, приведенным в первой главе, достаточно добавить парменидовскую Дику, открывающую философу сияющие врата царства знания, или эмпедокловские Вражду и Любовь, действующие подобно антропоморфным богам 1. Что же касается древнегреческой трагедии, то несомненным фактом ее истории, уже известным нам из «Ипполита» и «Геракла», является потеря веры в богов — носителей разумного начала и мировой справедливости. Значит ли это, что, высвобождаясь из-под власти мифа как формы художественного осмысления «священной истории» своего народа, греческая трагедия делает шаг навстречу более рациональному объяснению мира? Уже упомянутые «Ипполит» и «Геракл» заставляют усомниться в правомерности положительного ответа на такой вопрос. Дальнейшие наблюдения над еврипидовской трагедией покажут нам, что разрушение мифа в качестве системы мировосприятия не компенсируется в ней ни созданием новой модели мира, ни углублением или большей достоверностью психологической характеристики персонажей.

Лучше всего это видно из того, как изображаются в трагедиях Еврипида Троянская война и последующие события в доме Агамемнона.

1

Для Эсхила и сам поход под Трою, и гибель Агамемнона, и месть Ореста являлись отдельными проявлениями внутренне противоречивого мирового закона справедливого возмездия, который в конечном счете приводит к гармоническому единству противоположностей. Гибель ахейских воинов под Троей, как и разорение самого Илиона «ради одной женщины», происходит не по прихоти какого-нибудь смертного, а в силу имманентного миру сплетения справедливого воздаяния с выходом человека за пределы какой-либо нравственной нормы. Субъективные побуждения людей сливаются с объективной необходимостью, находящейся под охраной вечных богов.

Софокл — в той мере, в какой он затрагивает причины Троянской войны в сохранившихся произведениях,— далек от диалектического проникновения в сущность мира, характерного для «Орестеи». Его больше интересует сущность человеческой природы и предпосылки, создающие героическую личность. В этой связи показательно, что в «Аяксе» мотив страданий «ради одной женщины» не только не используется для оправдания главного героя (он в этом не нуждается), а, напротив, сознательно отклоняется. Конечно, хор и Тевкр разделяют обиду Аякса, упрекая в неблагодарности Атридов (616—620, 957—960), которых он не раз выручал из беды в бою (1266—1287),— но Аякс делал это по долгу воина, а не для возвращения Менелаю Елены.

«Он отправился в поход вовсе не ради твоей жены, как это сделали с величайшим усилием многие другие,— говорит Тевкр Менелаю,-— а ради клятв, которыми поклялся ничуть не ради тебя» (1111—1114). И соратники погибшего героя, уставшие от длительной войны, шлют проклятья не Елене, не Атридам, а тому, кто первым научил эллинов владеть ненавистным оружием и этим лишил их радостей жизни: мирных пиров и любовных утех (1185—1210).

У Еврипида все иначе.

Содержание восьми из его семнадцати сохранившихся трагедий связано либо с Троянской войной, либо с событиями в доме Атридов, и если взять те три, в которых действуют оставшиеся в живых после захвата Трои женщины («Андромаха», «Гекуба», «Троянки»), то, несмотря на различное время их создания (см. прим. 5 к гл. X), все они дают достаточно сходную оценку причин войны и мотивов, определивших действия ее участников с греческой стороны. Возьмем в качестве примера «Андромаху».

В 1-м стасиме, объясняя причины бедствий, постигших и эллинов и троянцев, хор вспоминает о споре трех богинь и о суде Париса, о сладостных обещаниях Киприды, которые имели результатом похищение Елены и гибель Трои. Зачем Гекуба не поверила Кассандре, предвидевшей, какие страдания навлечет на троянцев только что родившийся царский сын—будущий Парис? Зачем не вняли мольбам прорицательницы троянские старейшины и не обрекли на смерть новорожденного младенца? (274—308). Истоки войны коренятся, по Еврипиду, в совершенно субъективных факторах: тщеславное соперничество богинь, легкомыслие Париса, пренебрежение предсказаниями Кассандры. В другой раз, правда, хор видит причину гибели Трои в гневе Паллады (1252) и в недоброжелательстве Аполлона и Посейдона: за что они, некогда сами возведшие троянские стены, предали труд своих рук копьеносцу Аресу, выдали на бесчестье несчастную Трою, обрекли на гибель толпы воинов? (1009—1026). Хор аргосских старцев у Эсхила хорошо знал, за что Зевс спустил со своего лука стрелу, направленную против Илиона: за кощунственное нарушение Парисом святых заповедей гостеприимства. У Еврипида об этом нет ни слова, и единственной непосредственной причиной войны становится Елена, «худшая из всех женщин» (595), которая не постыдилась оставить домашний очаг и бежать с чужим мужчиной в варварскую землю (602—604). И ради нее, обличенной в пороке, осиротели седые отцы и овдовели молодые жены!2

Без упоминания о бегстве Елены не мог обойтись и Эсхил, но для него этот поступок — лишь звено в цепи других актов, через которые проявляется мудрый закон Зевса: «Совершившему страдать». Для Еврипида бегство Елены не более чем преступное легкомыслие, и поэтому даже образы, близкие к эсхиловским, снижаются с уровня божественной кары до уровня бедствий, обрушившихся на ни в чем не повинных женщин.

У Эсхила Зевс набрасывает на Трою сеть рабской доли (Аг. 355—361), ибо весь город страдает за вину Париса,— у Еврипида рабскре ярмо надевают смертные на беззащитных женщин (110, 301 ел.). У Эсхила воины, упершиеся коленями в землю, покрытые пылью сражений, осуществляют кару, назначенную богами,— в воспоминаниях еврипидовской Андромахи пыль3 — неизбежное следствие справедливой войны, у Еврипида Атридов обвиняют в том, что они присваивают славу рядовых воинов (703—705).

У Эсхила тоска брошенного женой Менелая символизирует бедствия, принесенные всей Элладе (Аг. 408— 436), а самого Менелая, облеченного властью верховного полководца, Зевс шлет на защиту разоренного гнезда4,— у Еврипида Менелай мелкий человек, недостойный Трои (328 ел.); ради Елены он повел войско на Илион и погубил там многих, а свои доспехи привез назад без единой царапины (605—618). Чтобы обеспечить возвращение Менелаю Елены, была принесена в жертву Ифигения (624—626),— у самого же Менелая не только не хватило смелости покарать изменницу (627—631), но он решается еще защищать ее, пользуясь изощреннейшей казуистикой: если бы Елена не бежала в Трою, эллины никогда бы не овладели военным искусством! (678—684).

Впрочем, если мы от прошлого обратимся к настоящему, то есть к событиям, происходящим в трагедии, то и в них увидим не больше благородства со стороны представителей рода Атридов. Здесь, однако, надо сначала выяснить, что давал Еврипиду миф и что он сделал из этого материала.

Эпическая и лирическая традиция знали о том, что после падения Трои Андромаха досталась в добычу Неоптолему, и так как молодая пленница непременно становилась наложницей своего господина, то вдова Гектора не избежала этой участи и родила от Неоптолема мальчика, которому суждено было основать династию эпирских царей. С другой стороны, чтобы привлечь Неоптолема к участию в войне за Трою, Менелай в свое время обещал ему руку своей дочери Гермионы, некогда уже обрученной с Орестом. В соответствии с этим наиболее ранний из наших источников — «Одиссея»— сообщает о том, как Менелай, вернувшись в Спарту, торжественно снаряжал в путь Гермиону, отсылая вместе с ней к будущему зятю богатые дары (IV, 5—13). Брак этот, однако, оказался недолгим, так как Неоптолем вскоре погиб в Дельфах: Аполлон отомстил ему за убийство Приама, искавшего спасения у очага Зевса. По некоторым версиям, Неоптолем даже не успел вернуться во Фтию — царство своего деда Пелея, и тем более, жениться на Гермионе. По другим — он отправился в Дельфы именно потому, что Гермиона оставалась бесплодной и Неоптолем хотел спросить у бога совета относительно потомства. Так или иначе, в возникшем споре с местными жрецами Неоптолем был убит, а Гермиона выдана замуж за Ореста5.

религиозным преступлением, которое боги не могли оставить без последствий,— отсюда смерть Неоптолема в Дельфах, где еще в историческое время показывали его могилу6. Вместе с тем рождение сына Неоптолема от Андромахи позволило не пресечься роду Ахилла, несмотря на бездетность Гермионы. Что касается этих двух женщин, то мифологическая традиция либо вовсе не задумывалась над их взаимоотношениями, либо стремилась развести их во времени: так, Вергилий, используя в «Энеиде», по-видимому, какой-то древний источник, рассказывал, что Неоптолем, собираясь жениться на Гермионе, выдал Андромаху замуж за троянца Гелена — брата Гектора, уцелевшего после разгрома Трои и обосновавшегося в Эпире (III, 325— 329).

Напротив, в еврипидовской «Андромахе» вполне мотивированные мифом ситуации видоизменяются таким образом, что, с одной стороны, свидетельствуют о бессмысленности мира, а с другой — дают простор наиболее низменным свойствам человеческой натуры.

— Гермиона и Андромаха — живут под одной крышей, причем законная супруга Неоптолема остается бездетной, а у его наложницы растет сын, единственный наследник славы Ахилла. Легко понять чувство Гермионы к Андромахе, но едва ли можно оправдать ее план, составленный ею вместе со специально вызванным для этой цели из Спарты Менелаем: пользуясь отсутствием Неоптолема, они захватывают Андромаху и ее сына и ведут их на казнь; только подоспевший в последнюю минуту Пелей успевает предотвратить этот акт бессмысленной и незаслуженной мести. Само собой разумеется, что и до появления Пелея, и после этого между Менелаем, с одной стороны, и Андромахой и Пелеем, с другой, не раз вспыхивает словесная дуэль,— в ней и содержатся те нелестные оценки спартанского царя, которые мы уже привели выше. Участие Менелая в заговоре против Андромахи еще больше изобличает мелкость его натуры7: победитель Трои прибегает к коварному обману (435), воюя с беззащитной и бесправной женщиной. Затеянное Гермионой убийство Андромахи с сыном хор квалифицирует как «безбожное, противозаконное, отвратительное» (491). Это — расправа, попирающая все нормы справедливости8«бесславную победу», если она одержана ценой ущемления справедливости. Такая победа возбуждает ненависть в людях, и власть, чуждая справедливости, не должна иметь силы ни в частном доме, ни в государстве (777—787). В «Орестее» Атриды выступают как носители справедливости,— в «Андромахе» они самым бесцеремонным образом ее попирают, прикрываясь идеей справедливого возмездия: истребление Андромахи Meнелай изображает как ответное действие со стороны пострадавших (438), хотя в действительности единственной пострадавшей стороной является сама Андромаха, отданная в наложницы сыну Ахилла, от чьей руки пал ее Гектор!

Не многим лучше выглядит в трагедии и другой представитель Атридов — Орест. Поскольку его попытки отговорить Неоптолема от брака с обещанной некогда самому Оресту Гермионой не увенчались успехом (971—981), сын Агамемнона, уже осквернивший руки кровью матери, затевает новое убийство, на этот раз целиком по собственной инициативе: он успешно подстрекает дельфийцев к расправе с Неоптолемом, то есть вмешивается, по воле Еврипида, в историю, к которой в мифе не имел ни малейшего отношения.

Здесь надо подчеркнуть, что и мотивы посещения Неоптолемом дельфийского храма отличаются в изображении Еврипида от уже известных нам, сохраненных ранней традицией. По сюжету «Андромахи» Неоптолем оказывается в Дельфах второй раз: после окончания войны он уже был в храме Феба и позволил себе требовать у бога ответа за гибель своего отца (как известно, Ахилл пал под Троей от стрелы Париса, направляемой рукой Аполлона). Теперь Неоптолем, осознав собственную вину перед богом, пришел в Дельфы, чтобы искупить ее жертвоприношениями и мольбой (1106—1108),— образ его явно смягчен Еврипидом, даже не упоминающим о безжалостном убийстве Приама. Тем более низкой представляется месть Ореста, натравившего дельфийцев на Неоптолема, чтобы вернуть себе невесту9.

Показательно и другое. Орест считает Аполлона своим соучастником в мести Неоптолему (1005 ел.) и оказывается прав: пока сыну Ахилла приходится отбиваться от смертных, он одерживает верх над многочисленными заговорщиками, и только грозный голос из глубины храма возвращает им отвагу и побуждает их к последнему, губительному для Неоптолема натиску (1147— 1152). Вспомним, что в «Орестее» Аполлон сам называет себя прямым виновником другого поступка Ореста — матереубийства (Ев. 579 сл.), которое, однако, получает оправдание в суде ареопага и приводит в конце концов к примирению богов различных поколений. Соучастие Аполлона в убийстве Неоптолема едва ли кто-нибудь решится назвать справедливым: «Так поступил с сыном Ахилла, пришедшим к нему с повинной, бог, который прорицает людям будущее и для всех является судьей в делах справедливости,— завершает рассказ о гибели Неоптолема вестник.— Как злой человек, Феб вспомнил старые обиды. Можно ли считать его мудрым?» (1161—1165).

Заговор Менелая и Гермионы против Андромахи, заговор Ореста против Неоптолема — оба эти элемента в сюжете «Андромахи» представляют явное отклонение Еврипида от мифологической традиции, в своем роде не менее важное, чем отнесение убийства детей Гераклом к концу его жизни, а не к началу, как это было в мифе. Но в «Геракле» мифотворческое новшество позволяет Еврипиду довести до крайнего предела трагизм положения главного героя и обрисовать его сверхчеловеческую выносливость. В «Андромахе» разрушение мифа не компенсируется какими-либо новыми достижениями в изображении человека. Конечно, Андромаха и ее сын очень трогательны в своих предсмертных жалобах и способны вызвать искреннее сострадание зрителей, но их волнения прекращаются с приходом Пелея, и вся вторая половина трагедии обходится без участия главной героини. Не меньшего сострадания заслуживает скорбь Пелея и его стоны над телом погибшего внука, но им очень скоро кладет предел внезапно появившаяся из небесных далей Фетида. С присущей еврипидовским deus ex machina деловитостью и сухостью она дает своему смертному супругу предписания относительно похорон Неоптолема и будущего, ожидающего Андромаху, сулит самому Пелею бессмертие и завершает свой монолог столь же категорическим наставлением: «Прекрати печаль об умершем: всем людям от богов назначен жребий умереть» (1270—1272). И Пелей, который только что в слезах рвал на себе волосы и проклинал свое одиночество, с готовностью подчиняется воле Фетиды: «По твоему приказу, богиня, я прекращаю печаль...» (1276). Это легко сказать в эпилоге по воле автора — так ли просто несчастному старику, потерявшему сына и внука, отрешиться от своего горя — даже в предвидении собственного бессмертия?

и концентрации внимания на судьбе главного героя. Таковы пророческие способности, которыми Эсхил наделил Прометея, или решимость Антигоны похоронить брата вопреки запрету Креонта, введенному в миф Софоклом. В «Андромахе» злобная мстительность Гермионы и заговор Ореста приводят к распадению трагедии на три только внешне связанных между собой эпизода: угроза смерти и спасение Андромахи; страх перед возвращением мужа и побег Гермионы; гибель Неоптолема и причисление к лику бессмертных Пелея. Единственное, что связывает три части,— это уже далекие события Троянской войны, следствием которой оказалось и рабское состояние Андромахи, и выдача Гермионы замуж за Неоптолема, и месть обойденного Ореста. С воспоминаний о гибели Гектора и малютки Астианакта начинается в прологе речь Андромахи (8—11),— заботе богов о сохранении троянского рода обязан своим будущим ее нынешний сын (1246—1251). Но и Троянская война, как мы уже знаем, лишена в этой трагедии смысла и сводится только к удовлетворению оскорбленного честолюбия Менелая...

2

Полный разрыв с мифологической традицией знаменует разработка в трагедиях Еврипида мотива отмщения за смерть Агамемнона.

Уже в «Андромахе» хор выражал сомнение в разумности прорицания бога Аполлона, повелевшего Оресту убить Клитеместру (1031—1036). В «Электре» и «Оресте» не только отрицается мудрость божественного промысла, но повиновение ему становится источником новых страданий и бессмысленных актов жестокости. Еврипидовскую «Электру» обычно противопоставляют одноименной трагедии Софокла 10, в которой не выражается ни малейшего сомнения в справедливости мести, и гибель Клитеместры, не говоря уже об Эгисфе, выступает как необходимое освобождение главной героини от гнета и унижений, пережитых в отсутствие брата. Однако именно эта «беспроблемность» мести в софокловой трагедии заставляет сравнивать изображение главных персонажей у Еврипида не с ней, а с эсхилов ской «Орестеей». В этом направлении в первую очередь обращают внимание на сознательную полемику Еврипида с Эсхилом в опознании Электрой Ореста: в то время как у «отца трагедии» Электре достаточно сравнить след своей ноги со следом, оставленным у могилы Агамемнона, и приложить отрезанную в дар покойному прядь волос к своим волосам, чтобы убедиться в приближении Ореста {Хо. 168—178, 205—210), еврипидовская Электра беспощадно отклоняет все эти признаки для опознания брата (513—537) и удовлетворяется только такой бесспорной приметой, как шрам над бровью у Ореста — воспоминание о их давней детской игре (571—578). Между тем полемика Еврипида с Эсхилом захватывает гораздо более глубокие пласты в изображении детей Агамемнона.

Во-первых, у Еврипида роль Электры куда значительнее, чем у Эсхила,— и по объему, и по участию в заговоре против убийц отца. Это она заманивает к себе в дом Клитеместру, толкая Ореста на ее убийство, и тому не остается ничего другого, как стать убийцей матери. Соответственно Электра, а не Орест, как у Эсхила, многократно излагает мотивы, побуждающие ее к ненависти (позорная гибель отца, наглость узурпаторов, ее собственное горе и унижение11— убийство12. Еще до его совершения юноша называет прорицание Аполлона «невежественным» (971), вызывающим сомнение в его правдивости (981).

Во-вторых, эсхиловский Орест настолько проникнут сознанием долга мести за отца, что никакие призывы Клитеместры пощадить в ней мать не достигают цели. И после матереубийства Орест не испытывает раскаяния, продолжая настаивать на своей правоте. Еврипидовский Орест, еще до убийства сознававший, что идет на «страшное дело» (deina, 985, 986), что ожидающая его борьба «горька и безрадостна» (987), после убийства чувствует себя раздавленным и сломленным. Куда ему идти, в какой город? Какой друг на чужбине, какой благочестивый человек захочет смотреть на матереубийцу? (1194—1196). «Ты видела,— спрашивает он у Электры,— как несчастная сбросила свой пеплос и обнажила перед убийцей грудь, как бросилась на землю, увы мне! родившая меня?.. Протягивая руки к моему лицу, она закричала: «Умоляю тебя, дитя мое!..» А я, накрыв голову плащом, вонзил меч, как в жертву, в тело матери» 13. Столь же подавленной чувствует себя и Электра.

В-третьих, хор у Эсхила связывал со справедливой местью Ореста избавление дома Атридов от скверны цареубийства и от произвола тиранов — хор микенских женщин в «Электре», хотя они и сознают справедливость расплаты за смерть Агамемнона (1169—1171, 1189), в то же время видит весь ужас положения сына-матереубийцы 14«крайней грани бедствий» (1232), подобно тому как бегство Елены было их началом. Еще хуже, что месть Ореста не встречает оправдания в божественных устах: появляющиеся в финале Диоскуры признают, что Кли-теместра была достойна кары, но не родному сыну следовало поднимать на нее меч; и Феб, будучи мудрым, на этот раз изрек не мудрый приказ (1244—1246, 1302).

Так Орест, против собственной воли и с содроганием совершивший ужасный поступок, теряет ту божественную поддержку, которую ему обеспечивал Аполлон у Эсхила и Софокла. Хоть Диоскуры и возлагают на Феба вину за убийство Клитеместры (1295 ел.), ни Оресту, ни Электре от этого не легче, и обещание, что Орест получит очищение в Афинах, равно как и выдача Электры замуж за Пилада обеспечивают только чисто внешнюю развязку, вводящую сюжет трагедии в традиционное русло мифа. Внутренняя обоснованность событий и поведения смертных исчезает из судьбы Атридов с такой же невозвратимостью, с какой она исчезла из судьбы Пелея и Неоптолема, Андромахи и Гермионы. Но в «Электре», по крайней мере, остается вполне осмысленной чисто человеческая реакция персонажей на удары и повороты судьбы: страдания униженной Электры и мстительное торжество над трупом Эгисфа; героическая решимость Ореста расправиться с узурпатором отцовского престола и страх перед матереубийством; наконец, искреннее горе брата и сестры после гибели Клитеместры. Хотя миф и теряет свой внутренний смысл, не теряет мотивировки человеческое страдание. Поставленный в конце творческого пути Еврипида «Орест» (408 г. до н. э.) в значительной степени лишается и этого последнего признака трагического.

3

Начало «Ореста» примыкает по содержанию к финалу «Электры»: там Диоскуры возвещали о приближении страшных Эриний, готовых броситься на Ореста, здесь мы видим юношу в состоянии тяжелой депрессии и бреда: ему чудятся «девы с кровавым взором», «горгоноликие жрицы мертвых» (256, 261), преследующие его за пролитую кровь матери. Не следует, однако, отождествлять этот бред с душевными муками, терзающими Ореста: Эринии представляются ему и изображаются Еврипидом именно как напасть извне. Они то «одолевают» Ореста «страхом» (38), «устрашают исступленным безумием» (270), то «позволяют ему здраво мыслить» (238). После же того, как хору удается умолить могущественных богинь, чтобы они «позволили сыну Агамемнона избавиться от исступления и безумного блуждания» (325—327), состояние невменяемости покидает Ореста, и на протяжение всей остальной трагедии он оказывается способным вполне разумно оценивать свое прошлое и настоящее.

Здесь-то и выявляется, какой путь проделывает еврипидовский Орест от страдающего матереубийцы к искусному ритору, умеющему оправдать любую жестокость.

В начале трагедии Орест еще сурово осуждает свой поступок: он порицает Феба, который побудил его к нечестивому убийству, и думает, что сам отец молил бы его не убивать мать, так как этим не вернешь к жизни мертвого, а оставшийся в живых, то есть сам Орест, ввергнет себя в пучину бед (285—293). В следующем затем диалоге с Менелаем Орест признает, что его удручает содеянное (388, 396) и особенно насылаемое Эриниями безумие (400—412), но тут же ищет себе оправдания в приказе пославшего его в Аргос Феба (414—420). В полной мере этот довод используется Орестом в большом оправдательном монологе (546— 601), который он произносит в ответ на обвинения Тиндарея.

— он чист, так как отмстил за отца15 на войну,— осознав свою вину, она не себя покарала, а убила мужа, боясь ответственности перед ним. И разве погибший отец не призвал бы на Ореста Эриний, если бы сын своим молчанием одобрял ее поведение? На самом деле погубил Ореста не кто иной, как Тиндарей, родивший дурную дочь: из-за ее дерзости сын, лишившись отца, стал матереубийцей,— Телемаху, рожденному добродетельной Пенелопой, не пришлось поднимать руку на мать. Другой виновный — Аполлон: повинуясь богу, Орест убил мать; что ему оставалось делать? Слвом, «не говори, что это плохо сделано, а скажи, что для меня, совершившего, оно обернулось к несчастью» (600 ел.).

Не обходится Еврипид без своеобразного самоцитирования, которое тоже служит снижению образа Ореста.

В «Электре» Орест с содроганием вспоминал об открывшейся ему материнской груди,— Тиндарей в «Оресте», даже не видя этого, не может удержаться от слез и с трудом представляет себе, что творилось в душе Ореста, когда мать, моля его о пощаде, обнажила перед ним грудь (526—529). Между тем, как видно из монолога Ореста, он довольно спокойно пережил это зрелище и, напротив, считает себя достойным похвалы за заслуги перед всей Элладой: если бы он не совершил матереубийства, то женщины стали бы по любому поводу убивать своих мужей16, а затем искать спасения у детей, показывая им для возбуждения жалости свои груди! (564—571).

противоречий, которые влечет за собой матереубийство, даже если кара заслужена женщиной. Другим нарушением мифологического предания служит введенное Еврипидом осуждение Ореста со стороны народа Аргоса — и не только моральное: при рассмотрении его дела в народном собрании аргивяне не придают значения- ни его аргументам, ни защитительной речи некоего поселянина, а приговаривают Ореста и Электру к смерти, предоставляя им только право покончить с собой, не дожидаясь избиения камнями. Скорбная ария Электры вводит трогательную сцену прощания брата и сестры с жизнью и друг с другом, и Орест, готовый лишний раз доказать согражданам свое благородное происхождение, нанеся себе смертельный удар мечом в печень (1062 ел.), почти заставляет нас забыть о его риторических уловках в самооправдании, как вдруг все снова неожиданно меняется.

... Раньше других эта мысль озаряет Пилада: прежде чем умереть самим, надо попытаться отмстить их врагу— Менелаю, предавшему Ореста, несмотря на заслуги Агамемнона перед своим братом: ведь это ради его жены Елены отец Ореста повел под Трою войско со всей Эллады. Как же осуществить месть? Убить Елену.

«Если бы мы подняли меч против более добродетельной женщины,— обосновывает Пилад свой план,— это было бы бесславным (dysklees) убийством. Теперь же она заплатит всей Элладе... Итак, пусть я умру, если не окрашу свой меч ее кровью! Если же нам не удастся ее убить, подожжем этот дом и тогда умрем. В одном мы, во всяком случае, не ошибемся, добыв славу (kleos): либо прекрасно умрем, либо прекрасно спасемся!» (1132—1134, 1147—1152).

Конечно, месть врагу и обидчику считалась незыблемой нормой древнегреческой этики, и Менелай, даже не попытавшийся взять Ореста под защиту, заслужил ненависть со стороны племянника. Но направить месть против беззащитной женщины — насколько это соответствует героической морали?

Не приходится отрицать, что Орест, подобно Аяксу, Федре, Гераклу, находится в «пограничной» ситуации, на пороге выбора между жизнью и смертью. Аякс руководствовался в этом случае нормой: «Прекрасно жить или прекрасно умереть». Федра пыталась найти выход из позорной страсти на пути к утверждению своей благородной натуры, хотя бы это стоило ей жизни. Геракл преодолевал ненадежность мира собственной выносливостью; хоть он и говорил, что «неизбежно повиноваться судьбе» (1357), он в действительности подчинял ее себе, вопреки всем перенесенным несчастьям. Орест тоже ищет способ «овладеть судьбой», но не посредством ответственнейшего нравственного решения: вместе с Пиладом он рассчитывает снискать себе славу, обрушив огонь на собственный дом и видя в этом залог прекрасной смерти или прекрасного спасения. Не уход из жизни как единственный путь для восстановления героической чести, а интрига и разрушение как средство уцелеть — в этом Орест видит способ «не опозорить» своего отца (1169).

но нравственная проблема решалась «изнутри», то есть выбор производился человеком в соответствии с его природой. (В такой же ситуации оказывался в софокловском «Филоктете», поставленном всего за год до «Ореста», Неоптолем.) Во второй половине «Ореста»—прямо противоположная картина. Состояние депрессии, которое переживал гоноша после убийства матери, совершенного, по его словам, под давлением извне (то есть по приказу Аполлона), давно прошло. Сейчас другой внешний фактор — приговор народного собрания — поставил его перед индивидуальной нравственной задачей — как умереть, чтобы это было достойно детей Агамемнона (1060 ел.). Но вместо решения этой задачи возникает план мести, переключающий проблему на внешнее: как избавиться от смерти. К тому же, если Орест достаточно долго уступает инициативу в разработке плана Пиладу, то Электра сразу же оказывается достойной соучастницей заговора: по ее совету Орест и Пилад должны еще захватить в качестве заложницы юную Гермиону, воспитанную, кстати сказать, в отсутствие родителей Клитеместрой. Если Менелай не захочет спасти детей Агамемнона от приговора аргивян, Гермиона погибнет от меча Ореста (1189—1203). Из «пограничной» ситуации находится выход.

Весь поворот сюжета с предполагаемым убийством Елены и Гермионы представляет собой абсолютное нововведение Еврипида, призванное заменить в этой трагедий существовавшие до того версии мифа. Привносит ли оно новые черты в характеристику персонажей? Несомненно. Но делает ли ее психологически более достоверной? Это трудно утверждать. Замученный бредовыми фантазиями, шесть дней не евший Орест (39—41), неспособный без помощи друга добрести до площади народных собраний (795), находит в себе силы гоняться по всему дворцу за рабами Елены. Заботливо охраняющая покой своего брата, полная сочувствия и сострадания к больному, Электра замышляет адское предательство своей двоюродной сестры — ни в чем не повинной девушки, почти ребенка. По-своему последователен только Пилад: явившись на выручку к Оресту, он остается верен до конца своему долгу, даже если это требует от него пособничества в убийстве.

Впрочем, прежде чем наши герои возьмутся за дело, они почувствуют потребность заручиться помощью потусторонних сил, как это происходит в коммосе «Хоэфор», и перед зрителем пройдет своеобразный «мини-коммос», в котором тоже будут сплетаться три голоса: Ореста, Электры и Пилада. Правда, семнадцать ямбических стихов 17, обращенных в «Оресте» к умершему, это ровно в десять раз короче эсхиловского ком-моса, но назначение их, по-видимому, совпадает: подготовить души заговорщиков к действию. Поэтому сравнение мольбы к убитому отцу из «Ореста» с коммосом «Хоэфор» может отчасти показать, в каком направлении эволюционировала за полвека аттическая трагедия.

Начнем с того, что трио из «Ореста» тоже своего рода автоцитата Еврипида: аналогичная сцена имеется уже в его «Электре» (671—684) и состоит из четырех трехстиший, замыкаемых двумя однострочными репликами. В свою очередь, в каждом трехстишии первый стих принадлежит Оресту, второй — Электре, третий—старому слуге, опознавшему Ореста18«Пожалей нас,— ибо терпим достойное жалости»; «Дай нам победу, если просим по справедливости...») или дополняет обращение брата («И ты, владычица-Земля...»). Старик подкрепляет слова девушки: «Так пожалей же своих детей»; «Дай им отмстить за отца»; «Помоги, помоги своим детям!». Наконец, последнее трехстишие представляет, в сущности, одно обращение к покойному, поделенное между тремя голосами: «Ныне приди, взяв в союзники всех мертвых,— которые вместе с тобой убивали фригийцев,— и всех, кто ненавидит нечестивых осквернителей».

Разумеется, не приходится сравнивать эти трехстишия ни по размеру, ни по форме со структурой коммоса в «Хоэфорах», ибо в трио «Электры» отсутствует, прежде всего, вокально-музыкальный момент: здесь чередуются ямбические стихи, а не лирические строфы. Затем, ст. 671—684 внешне ничем не выделяются из достаточно обширной стихомифии, где им предшествует шесть десятков однострочных реплик. Наконец, более прозаическому характеру этой молитвы соответствуют и два заключительных стиха. «Ты слышал нас, претерпевший такое зло от моей матери?» — патетически восклицает Орест и получает в ответ торопливое заверение старика: «Все это отец слышит, я уверен. Но пора в путь». При всем том нельзя отказать разбираемым стихам Еврипида ни в энергии, ни в настроении: знаменитые эсхиловские триады здесь как бы сжаты каждая до пределов трехстишия, а цель, ради которой дети Агамемнона просят поддержки у покойника, справедлива и благородна: свержение узурпатора отцовской власти.

Соответствующий отрывок из «Ореста» имеет много общего в построении с трио из «Электры». Хотя он тоже внешне ничем не отделен от предшествующей ему большой ямбической сцены, сам по себе он построен достаточно искусно, распадаясь на три отрезка: два по шесть стихов каждый и один — из пяти стихов.

Сначала идут три двустрочные реплики (Ореста, Электры и Пилада), представляющие собой обращения к убитому Агамемнону:

Орест.

Электра. О отец, приди же, если ты слышишь под з'емлей, как зовут тебя дети, принимающие за тебя смерть!

Пилад. — 1234).

«Я убит мать...— Я подала меч»; «Защищая тебя, отец.— И я мс предала тебя»; «Да будут тебе возлиянием мои слезы. -И мои жалобы»), а каждый четный стих заполнен словами Пилада, который подводит своеобразный итог предшествующим речам: «Ну, прекратите, и приступим к делу» (1240). К этому прозаическому призыву примыкают пять стихов того же Пилада (1241—1245), подкрепляющего молитвы, обращенные к покойному Агамемнону, призывом к Зевсу и священной Дике даровать всем троим удачу в общем деле и дать им либо вместе выжить, либо вместе умереть.

Как видим, все трио задумано и исполняется с вполне серьезным намерением, и его участники совершенно искренне ждут помощи от потусторонних сил и самих богов,— но в чем? В предприятии, которое вовсе не является актом мести за убитого Агамемнона (она давно свершена!), а имеет целью осуществление кровавой интриги ради избавления Ореста и Электры от гибели. Что в их новом плане на первое место выступает его бессмысленная жестокость, лучше всего подчеркивается дальнейшим развитием событий, приобретающих характер трагикомического фарса,— недаром античный комментатор указывал, что эта «драма содержит поворот, скорее, в сторону комедии».

... Вскоре после ухода Ореста и Пилада во дворец оттуда раздается отчаянный вопль Елены; услышав его, возвращающаяся с кладбища Гермиона устремляется внутрь и попадает в засаду,— после таких происшествий на аттической сцене обычно отворялись двери дома, и зритель видел убийцу с окровавленным мечом над трупами своих жертв. Вместо этого в «Оресте» после тревожной песни хора, ожидающего вестей из дворца, появляется фригиец-евнух, который в длиннейшей арии, в подчеркнуто-экспрессивной форме, граничащей с пародией, сначала дает волю своему страху, а затем, перебивая свой рассказ причитаниями, сообщает о том, что произошло в доме. Как выясняется, Елена чудесным образом исчезла из рук ее убийц, но выбегающий из дворца Орест, вместо того чтобы разыскивать беглянку, устремляется с мечом на фригийца. Полу комический диалог с перепуганным варваром придает всей сцене характер фарса, хотя следующий затем эпизод вовсе не должен располагать зрителя на веселый лад: Орест появляется на крыше дворца, приставив обнаженный меч к шее Гермионы, и в такой позе ведет спор с Менелаем, прибежавшим выручить жену и дочь. Заключительную часть их диалога составляют двадцать ямбических триметров (1598—1617), все (за исключением одного) поделенные между двумя говорящими,— как мы помним, этот прием применялся только для обрисовки величайшего эмоционального напряжения и охватывал не более четырех-пяти стихов подряд. Так, Софокл употребил его всего лишь дважды в «Царе Эдипе»— действительно, в самых важных пунктах трагедии. В «Оресте» в перепалке Менелая с Орестом успевают поистине с телеграфной скоростью проскочить не меньше пяти мотивов, каждого из которых было бы достаточно для серьезного монолога: и право Ореста остаться в живых после матереубийства, и урок, данный им порочным женщинам, и лицемерная «святость» Менелая, и угроза для жизни его дочери, и бесцельность Троянской войны. Поскольку, впрочем, мотивы эти уже обсуждались в пьесе, заключительный спор можно было бы рассматривать как их кульминацию, ведущую к трагической развязке,— вместо этого очередной появляющийся в вышине deus ex machina — на этот раз, Аполлон — разрубает все затянувшиеся узлы. Елена спасена им от меча Ореста и возносится на Олимп, Менелаю же предлагается искать себе другую жену (вариант мифа, нигде более не засвидетельствованный!),— эта сыграла свою роль, поскольку ее крсота послужила поводом для давно предусмотренного богами сокращения народонаселения на земле (мотив из киклической поэмы «Киприи»). Что касается Ореста, то пусть он отнимет меч от шеи Гермионы, которая предназначена ему в жены,— правда, сначала Оресту придется еще судиться с Эриниями, но пусть он не тревожится: его оправдают в афинском ареопаге. Гермиона же никогда не достанется Неоптолему, ибо тому судьбой назначено умереть в Дельфийском храме (1629— 1S57),— речь Аполлона не только охватывает сюжетные линии, завязавшиеся в «Оресте», но отвечает и на возможные вопросы зрителей, помнящих круг мифов, связанных с Гермионой.

Принесенный богом happy end, разумеется, не может быть опротестован никем из смертных, и лютая вражда между Орестом и Менелаем, чуть не стоившая жизни Елене и Гермионе, мгновенно сменяется родственными отношениями зятя с тестем. При этом, правда, забывают спросить у Гермионы, с каким чувством она взойдет на ложе человека, который только что собирался ее зарезать. Забывают задуматься и над тем, оправдывает ли божественная цель — уничтожить сотни смертных — страдания тех, кто остался в живых?

Жертвоприношение Ифигении, коварное убийство Агамемнона, смерть Клитеместры; депрессия, терзающая Ореста, и приговор, вынесенный аргивянами; мечи, нависшие над Еленой и Гермионой,— все это оказывается расплатой за замысел богов, не имеющий прямого отношения ни к кому из Атридов. Не удивительно, что в мире, где царит такая бессмыслица, поведение смертных ориентировано не на вечные нравственные нормы, а на собственное спасение любой ценой. Конечно, Менелай ведет себя неблагородно, предавая Ореста, но и способ мести Ореста тоже едва ли кто-нибудь назовет благородным. Высокие слова о славе и врожденной доблести, патетические призывы к усопшему отцу прикрывают и здесь мелкую и низкую цель. Прав был античный комментатор, говоря, что эта драма, пользовавшаяся сценическим успехом,— «самая скверная по изображаемым характерам: ведь все они — негодные, кроме Пилада». Не забудем, однако, что последний план спасения придуман не кем иным, как Пиладом.

«Орест» не должна оставить у читателя впечатления о полном вырождении жанра в конце V века до н. э.: за год до «Ореста» был поставлен софокловский «Филоктет», а уже после смерти Софокла — его «Эдип в Колоне». И от написанной Еврипидом на склоне лет трилогии, тоже увидевшей свет посмертно, сохранились «Вакханки», пронизанные суровым трагизмом, и «Ифигения в Авлиде», до сих пор пленяющая читателя искренним и чистым героизмом патриотического самопожертвования. Каждая из этих трагедий заслуживает специального разбора, который показал бы, в чем театр Еврипида на своем последнем этапе примыкает к принципам трагического, разработанным его предшественниками и им самим в более ранних произведениях, что он теряет из достигнутого и какие новые черты приобретает. Цель этой главы — другая: показать, что отход древнегреческой трагедии от мифологической традиции ведет к ее разрушению как художественного организма. Лучшие свои образцы античные драматургии создавали не вопреки мифологическому мышлению, а в его русле. Поэтому, когда в наши дни в иных литературоведческих работах, словарях или статьях по эстетике снисходительно пишут о мифологическом содержании афинских трагедий как о неизбежном, но простительном для тех времен заблуждении, это значит, что истинное положение вещей ставят с ног на голову. В таких случаях приходится лишний раз напоминать, что для афинской трагедии, как и для эпоса, «мифология составляла не только арсенал греческого искусства, но и его почву» 19. Когда эта почва стала уходить из-под ног аттических драматургов, вместе с ней ушло и то трагическое содержание, которое делало их произведения великими творениями человеческого духа. Мифология же как «арсенал» образов, сюжетов и ситуаций открывает путь к искусству поздней классики IV века до н. э. и, особенно, эллинизма,— но это уже совсем другая эпоха и по историческим предпосылкам, и по масштабам мышления, и по специфике художественной формы.

Примечания

1. Парменид, фр. В 1, 6—32; 4, 1 ел.; 8, 50—52; 10. Эмпедокл, фр. В 16; 17, 6—20; 20; 21, 7—15; 22; 26, 3—10; 35; 71.

2 307 сл, 612 сл., 1037—1041.

«пыль»): Аг. 64, Андр. 112.

4 Аг. 42—52, 60—62, 108—115.

5 См. сводку мифологического материала во втором томе издания Л. Меридье с. 90—94, а также в кн.: Euripides. Andromache. Ed.... by P. Т. Stevens. Oxford, 1971, p. 1—5.

6 Павсаний, X, 24, 6.

7 Ключевое слово mikros — здесь в значении «незначительный», «мелкий»: 352, 366, 387.

9 993—1006, 1088—1096, 1109—1111, 1115 сл.

10 Время постановки софокловской «Электры» неизвестно, и среди исследователей до сих пор нет согласия по вопросу о ее хронологическом отношении к «Электре» Еврипида.

11 60—63, 115—124, 130—149, 159—166, 184—189, 201—212, 302—335.

12 966, 9В8, 973, 975, 977.

—1209, 1214 ел., 1221—1223.

14 1172—1176, 1185—1188, 1201—1205, 1210—1212, 1218—1220, 1226.

— «чистый» (в ритуальном отношении) и anosios — «нечистый», то есть запятнавший себя (546 сл.).

16 Те же аргументы в свою защиту выдвигает Орест в речи перед народным собранием (935—942).

17 1225—1245 за вычетом ст. 1227—1230, считающихся поздней вставкой.

перепечатки), р. 134.

19 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12, с. 736.