Приглашаем посетить сайт

Ярхо В.: Драматургия Эсхила и некоторые проблемы древнегреческой трагедии.
Глава V. «Прикованный Прометей»

ГЛАВА V

«ПРИКОВАННЫЙ ПРОМЕТЕЙ»

Среди сохранившихся трагедий Эсхила «Прикованный Прометей» занимает несколько особое место: целый ряд стилистических особенностей, очень скромная роль хора, наконец, изображение Зевса как жестокого тирана1 не находят себе аналогий в других известных нам эсхиловских творениях. Об этом много писалось и до сих пор пишется, причем для работ последнего времени показательно стремление максимально выявить те черты сходства, которые существуют между «Прометеем» и остальными произведениями Эсхила (особенно— «Орестеей»), и объяснить происхождение столь асе несомненных отличий. И для нас, в свете поставленных перед собой задач, важно показать, что в образе Прометея— при всей его необычности — и в драматической ситуации трагедии—при всей ее уникальности — не только находят завершение основные линии развития драматургии Эсхила, но и во многом предвосхищаются художественные нормы послеэсхиловской трагедии.

с эпизодами из поэм Гесиода, где миф о Прометее получил первую известную нам литературную обработку.

У Гесиода Прометей выступает в роли фольклорного «обманщика» («трикстера»), которому на какое-то время удается провести Зевса2. Так, из двух куч, сложенных Прометеем из костей и мяса заколотого быка, Зевс выбирает в качестве доли для богов кости, обманчиво прикрытые блестящим жиром, в то время как людям остается мясо, нарочно обернутое шкурой. Когда же Зевс, в гневе на Прометея, прячет от людей огонь, тот снова прибегает к хитрости и, выкрав у верховного бога огонь, относит его в полом тростнике людям (Теог. 535—570). Эсхил, напротив, вовсе не упоминает о дележе жертвенной туши, а похищение огня служит в трагедии средством для того, чтобы люди овладели множеством ремесел и благ (109—111), в конечном счете уже не имеющих к огню никакого отношения.

У Гесиода Зевс в наказание за похищение огня насылает на людей Пандору, от которой на земле пошли всяческие беды и болезни; только надежда осталась на дне сосуда, принесенного Пандорой с Олимпа (Труды, 80 - 105). У Эсхила, среди других благодеяний, оказанных Прометеем смертным, названы целебные травы и снадобья, отвращающие болезни и недуги (476—483), а еще до этого он одаряет людей надеждой, избавляя их от страха смерти (248—251).

Рассказывая о том, как Прометей обманул Зевса, Ге-сиод делает из этого довольно мрачный вывод: разгневанный Зевс скрыл от людей не только огонь, но также источники пищи (Труды, 42—50) и тем обрек их на полуголодное существование; возвращенный же Прометеем огонь не только не приостановил прогрессирующее ухудшение и вырождение человечества, он явился как бы ускорителем этого процесса. У Эсхила же Прометей взял человечество под свою защиту и избавил его от гибели, когда Зевс, новый владыка мира, замыслил совсем уничтожить род смертных (231—239). В дальнейшем Прометей научил людей возводить жилища и строить корабли, запрягать в ярмо быков и приручать лошадей, показал им, где хранятся в земле запасы меди и железа, серебра и золота; Прометей открыл людям приметы времен года, научил опознавать светила, определять их восход и закат, изобрел счет и письмо. Гесиодовскому сожалению о безвозвратно минувшем — не без содействия Прометея — золотом веке Эсхил противопоставляет гордость человека, овладевшего всеми достижениями цивилизации.

— «рядовой» представитель третьего поколения богов, потомок титана Иапета и океаниды Климены (Теог. 507—511), ничем не примечательных; у Эсхила Прометей сын Земли (Геи), то есть сам титан, принадлежащий к поколению богов старше Зевса. Кроме того, Гею Эсхил отождествляет с богиней-пророчицей Фемидой, передавшей сыну всеведение3 — могучее оружие, которым Прометей пользовался для того, чтобы помочь Зевсу в борьбе за власть (199—218); и сейчас владение всеобъемлющим знанием укрепляет силы Прометея в его сопротивлении Зевсу. 

У Гесиода сохраняются отзвуки сказания об опасности, грозившей некогда Зевсу: у первой из его многочисленных жен, титаниды Метиды, должен был родиться потомок сильнее своего отца, и это могло стоить Зевсу власти над богами, подобно тому как он сам сверг с царского престола своего отца Крона. По совету Геи и Урана Зевс проглотил Метиду, беременную Афиной, и не дал ей зачать столь опасного для него второго ребенка (Теог. 886—900). К Прометею у Гесиода история Метиды никакого отношения не имела. Эсхил же вовлек этот мотив в характеристику своего героя: его Прометей знает от Геи-Фемиды, что Зевс некогда произведет на свет сына, который будет сильнее отца, и тем самым породит себе гибель. Однако, в отличие от гесиодовской Геи, Прометей у Эсхила отнюдь не торопится открывать Зевсу имя этой женщины, оставляя владыку богов в вечном страхе перед ожидающим его свержением.

Соответственно изменяется и отношение Зевса к Прометею. У Гесиода Прометей несет кару за уже совершенное похищение огня; у Эсхила это наказание становится только началом новых пыток Прометея, ибо Зевсу нужно выведать тайну, хранимую прикованным титаном. Поэтому действие трагедии развертывается между двумя «казнями»: в начале Прометея приковывают к скале, в конце он вместе с утесом проваливается в Тартар, и его еще в далеком будущем ожидает мучитель-орел, чтобы ежедневно расклевывать его печень.

Таким образом, Эсхил вносит две основные черты в образ Прометея, приводящие к его полному перетолкованию по сравнению с архаической традицией: во-первых, эсхиловский Прометей — не примитивный «обманщик», а первооткрыватель всех благ цивилизации, несущий наказание за свою «чрезмерную любовь к людям» (123); во-вторых, он — достойный соперник Зевса: и в силу своей принадлежности к старшему поколению богов, и потому что владеет тайной, которая заставляет трепетать перед ним самого верховного бога. В сюжете трагедии оказывается заложенным столкновение могущественных сил, и этой монументальной обобщенности художественного замысла соответствует как внешняя обстановка в драме, так и внутреннее содержание главного образа.

—25): теперь он весь во власти вечных стихий и элементарных сил природы. К ним он обращается, оставшись один в безлюдном безмолвии; их он призывает в своем последнем монологе, ощущая телом грозные подземные толчки и видя, как вокруг бушуют вихри, грохочет гром и извиваются молнии. «О божественный эфир и быстрокрылые ветры, истоки рек и непрерывный смех морских волн, и всеобщая мать-Земля, и всевидящий лик солнца,— вас зову, взгляните, как я, бог, страдаю по воле богов» (88—92). «О моя святая мать-Земля, о эфир, разливающий повсюду свет, ты видишь, как я несправедливо страдаю!» (1091—1093). Неустрашимость Прометея перед угрозами, исходящими от Зевса, привела в действие все земные и небесные стихии, и его низвержение в Аид носит характер космической катастрофы.

Завершающему трагедию воистину всемирному катаклизму в пространстве соответствует на всем ее протяжении не менее обширный охват событий во времени. Между двумя «казнями», обрушивающимися на Прометея в начале и в конце пьесы, перед зрителями раскрывается не только индивидуальная участь титана, но и судьба всего человеческого рода: в первой половине трагедии, в рассказе Прометея Океанидам, мы видим прошлое человечества, вышедшего благодаря ему из состояния первобытной дикости и достигшего вершин цивилизации; во второй половине драмы, в пророчествах Прометея несчастной Ио, слышим о поколениях, которые произойдут от нее, для того чтобы ее потомок в тринадцатом колене освободил Прометея от мучений. Собственно, прием этот, расширяющий границы сценической ситуации во времени, известен нам из других произведений Эсхила: в «Персах» тень Дария открывает предстоящее потрясенным персидским старейшинам, в «Агамемноне» Кассандра в пророческом наитии объясняет грозные испытания, ожидающие дом Атридов, преступлениями, совершенными в предыдущем поколении. Но в обоих этих случаях предвидение будущего охватывает не более десятилетия, и сами ясновидицы отчетливо ощущают на себе движение времени: Дарий вещает, вызванный заклинаниями на землю уже из подземных недр, и всего лишь считанные мгновения отделяют от смертельного удара прорицающую Кассандру. Прометей окидывает взором минувшие и грядущие века, между тем как сам он. бессмертный бог, не подвластен течению времени (ср. 933: «Чего бояться тому, кому не суждено умереть?»). Тем не менее выпавшие на его долю страдания заставляют и его чувствовать протяженность времени, и к тому же в таких масштабах, о которых смертный не в состоянии и помыслить,— трагическое бытие Прометея приобретает характер абсолютной величины, недоступной измерению обычной человеческой мерой.

Из этого видно, что образ Прометея построен как бы на пересечении двух несовместимых линий: бессмертный бог, часть вечного, непреходящего мироздания, неподвластный дыханию времени, поставлен в положение, более соответствующее «эфемерному» смертному, существу из плоти и крови. Подобная внутренняя противоречивость образа коренится, конечно, в антропоморфизме греческих богов: несмотря на свою бестелесность, они обладают способностью страдать от боли и от ран. Для нашей же трагедии важно, что перед Прометеем возникают те же проблемы, которые вставали перед обычными, смертными героями Эсхила, но при их решении достигаются глубина и масштабность, возможные только на божественном, «абсолютном» уровне.

Первая из уже известных нам проблем — деяние трагического персонажа и принимаемая им на себя ответственность. Линия эта прослеживается во всех ведущих персонажах Эсхила, от Ксеркса и Пеласга до Ореста и помогающих ему богов. Вместе с тем очевидно одно существенное различие между Прометеем и другими героями Эсхила: Пеласгу, Этеоклу, Оресту еще только предстоит совершить деяние, они должны обосновать для себя (и для зрителя) свою готовность к нему— и само «действие» в эсхиловской трагедии сводится в значительной степени к процессу выработки индивидуального решения. У Прометея это деяние позади, поскольку поставленная им некогда перед собой цель — спасение рода человеческого и создание условий для его процветания — уже достигнута. Поэтому содержаниемего «действия» становится как будто бы лишь негодование по адресу Зевса, и вследствие этого образ Прометея Называется внешне более статичным, чем образы Этеокла или героев «Орестеи». Однако за физической неподвижностью прикованного титана скрывается огромное внутреннее напряжение, выливающееся в решительную, непоколебимую непримиримость с Зевсом. На протяжении всей драмы формируется трагическая нетерпимость героя, и этапы ее созревания заслуживают специального рассмотрения.

Когда Прометей остается один в безжизненной пустыне, он только ищет сочувствия у всех сил природы, стонет, настигнутый страшной бедой, и не видит конца страданиям (98—100); его страшит каждый новый звук, предвещающий приближение живого существа — бога ли, смертного ли, которое может стать свидетелем его мук (115—119, 127).

всезнающий Прометей обладает грозным оружием против ненавистного врага: придет время, когда Зевсу потребуется его совет, чтобы удержать в руках власть над миром, и тогда напрасно он будет стараться смягчить сердце Прометея «медоворечивыми заклинаниями» и устрашать новыми угрозами; он не услышит ни слова, пока не освободит страдальца от жестоких оков и не захочет «дать выкуп» за его позор (169—177). И хотя Океаниды, обеспокоенные дерзкой речью Прометея, напоминают ему о жестокости Зевса, они не Могут склонить его к благоразумию: он-то знает, что владыке Олимпа придется со временем смириться и искать дружбы с ним, его противником (186—192). Произнесенная дважды на протяжении двух десятков стихов угроза по адресу Зевса, безразличие к предострегающему голосу Океанид свидетельствуют о бескомпромиссности Прометея в ожидающих его новых столкновениях с грозным супостатом.

Эта черта образа Прометея получает дальнейшее развитие в следующем эписодии с участием Океана. Близкий родственник титана, бывший некогда его единомышленником, хочет сейчас разумным советом облегчить участь Прометея и примирить его с Зевсом.

Однако ответом ему служит только уничтожающа» ирония со стороны прикованного бога. «Гляди-ка, что за штука? И ты явился, чтобы посмотреть на мои мучения? Как же ты решился, оставив названный твоим именем поток4 и укрытые скалами пещеры, явиться в эту землю, рождающую железо? Или ты пришел, чтобы посмотреть на мои беды и посочувствовать в несчастье? Смотри, что за зрелище: я, друг Зевса, вместе с ним установивший его власть, томлюсь по его милости в таких муках» (298—306). Напрасно Океан взывает к рассудительности Прометея, напрасно пугает его новыми мучениями, по сравнению с которыми нынешнее состояние покажется Прометею детской забавой,— герой остается непреклонным и в ненависти к Зевсу, и в саркастическом отношении к Океану: пусть он спасает себя самого, а Прометею хватит сил вынести свою долю, пока Зевс не избавится от гнева (375 ел.).

Если в первом монологе Прометея и в его словах при появлении Океанид звучали жалобы и обида, то ни в диалоге с Океаном, ни в последующих сценах нет даже намека на подобные чувства. Напротив, рассказ об оказанных людям благодеяниях Прометей завершает новым намеком на поворот судьбы, ожидающий Зевса, и дает понять, что, владея этим секретом, он избавится от позорных оков (522—525).

отца, и предназначенной участи ему не избежать, если только Прометей не будет освобожден от оков (755— 770). Впрочем, в диалоге с Ио это прорицание, изложенное в форме несколько протокольной стихомифии, звучит сравнительно бесстрастно. Зато после ухода несчастной девушки Прометей повторяет свои угрозы в развернутом и энергичном монологе.

«Да, Зевс, хоть он и очень высокомерен, еще присмиреет, ибо вступит в такой брак, который низвергнет его с царского трона и лишит силы; тогда-то целиком свершится отцовское проклятье Крона, которое тот призвал на сына, лишившего его древнего престола. Назвать ему ясно средство, чтобы уклониться от этих мучений, не сможет никто из богов, кроме меня. Только я эхо знаю — каким образом ему спастись. Итак, пусть он дерзко владычествует, веря в силу небесного грома и потрясая огнедьнпащей молнией! Ему это нисколько не поможет: он падет позорным, невыносимым падением. Он сам готовит теперь себе такого противника, такое неодолимое чудовище, которое найдет огонь яростнее, чем молния, и гром, превосходящий силой его гром, и раздробит вдребезги оружие Посейдона — морской трезубец, колеблющий землю. Сраженный такой бедой, Зевс научится понимать, насколько «властвовать» отличается от положения раба» (907—927).

Робким Океанидам, опасающимся при этих словах нового взрыва жестокости со стороны Зевса и побуждающим Прометея «преклонить колени перед Необходимостью»5, титан отвечает гордым отказом: пусть они льстят и молятся тому, кто правит; его Зевс заботит меньше всего на свете, ибо недолго тому осталось царствовать (937—940).

Героическая нетерпимость Прометея достигает вершины в заключительной сцене. Не мудрено, что боязливому Океану и нежным Океанидам не удалось поколебать его непреклонную волю. Но вот теперь с требованием открыть тайну является вестник Зевса Гермес— и с тем же результатом. «Пусть он швыряет в меня дымящееся пламя, пусть смешивает все вокруг и возмущает белокрылой метелью и подземными громами! Ничем он меня не согнет, чтобы я сказал, кому суждено лишить его власти!» (992—996). Новые ужасные угрозы: от ударов грома и молний Прометей будет надолго погребен под обломками скал. Когда же он, все еще в оковах, снова увидит свет, прилетающий ежедневно орел будет рвать его печень. Но и эти новые муки не в состоянии сломить Прометея: «Пусть на меня бросается всеобъемлющее пламя, пусть эфир сотрясается от грома и безумия диких ветров, пусть вихрь срывает землю с основания у самых корней, пусть морская волна с грозным грохотом зальет пути морских светил и швырнет мое тело стремглав в черный Тартар, на волю жестоких бурь неизбежности,— совсем умертвить он меня не сможет» (1043—1053). Современный читатель, наверное, вспомнит при этом вопли Лира, блуждающего в бурю в дикой степи,— но там трагический герой пожинает плоды своей нетерпимости. У Прометея же, хоть и испытавшего уже немалую долю позорных мучений, самое страшное впереди, и он знает об этом, и тем не менее не отказывается от ненависти к своему злейшему врагу.

в доведении до конца принятого решения, непреклонность и презрение к угрозам — все это признаки истинно трагической нетерпимости, свойства, отчасти присущего Этеоклу, Клитеместре и еще в большей мере— героям Софокла, для которого оно явится непременным элементом нормативного образа. Заметим, что полного выявления этой нетерпимости Эсхил достигает тем же способом, каким неоднократно будет пользоваться его преемник: он противопоставляет своего одержимого всепоглощающей идеей героя либо духовно более слабым, либо чем-то разгневанным и изрекающим угрозы второстепенным персонажам. Океан и Оке аниды перед лицом Прометея, с одной стороны, Гермес — с другой, предвосхищают ту расстановку сил, которая сложится в трагедиях Софокла между Аяксом и Текмессой, Антигоной и Исменой, Эдипом и Иокастой, с одной стороны, и тем же Эдипом или Креонтом (в «Антигоне») и Тиресием — с другой.

С проблемой деяния трагического героя неразрывно связана в «Прометее» не менее капитальная для античной трагедии проблема знания, соотношения человеческого представления о мире с его действительным, объективным состоянием. Как мы знаем, герой Эсхила, в отличие от гомеровского вождя, опиравшегося на незыблемую нравственную норму, всегда находится перед выбором пути, и поведение Данаид, Этеокла, Агамемнона, Клитеместры оказывается справедливым в той мере, в какой оно по своему объективному результату совпадает с миродержавным замыслом Зевса. Прометей и в этом отношении представляет известное отличие, так как, будучи сыном Геи-Фемиды, унаследовавшим от нее пророческий дар, он заранее знал, что его ожидает и предвидит все, что еще случится. Так, он вполне сознательно пошел на муки ради людей (101—105,2б5 267); он знает, какая опасность угрожает Зевсу и каким образом ее можно избежать (770, 913—915); знает что будущее и Зевса, и его самого находится в руках необходимости (103—105, 511—518), и поэтому угрозы Гермеса не представляют для него ничего неожиданного (1040 ел.).

Значение, которое в этой трагедии придается проблеме знания, снова подчеркивается контрастным изображением Прометея на фоне двух других персонажей.

Первый из них — Океан. Призывая Прометея познавать тщету своих усилий, научиться определять положенные ему границы (309), Океан пытается применить к нему требования, выдвигавшиеся еще Пиндаром перед своими героями;6 он не понимает, что «нравственный кодекс» Прометея — именно в силу его божественного происхождения — ориентируется на другие критерии. При этом сам Океан из соображений безопасности отказывается от владения знанием. «Для знающего выгоднее всего казаться незнающим» (385),—утверждает он. Знание парализует активность Океана, отодвигая его на несколько ступенек ниже Пеласга: тот, хоть и предпочитал «быть несведущим, чем мудрым» (Мол. 453 ел.), все же шел навстречу своей судьбе, осознав справедливость принятого решения.

7, и не приходится удивляться, что этот верный прислужник своего жестокого господина не способен оценить всю глубину трагического величия Прометея. Еще показательнее, что понятием «безумие» Гермес характеризует состояние Прометея как раз в тот момент, когда непримиримый титан извлекает наиболее горькие плоды из своего знания. Опять мы оказываемся перед парадоксальной ситуацией, возникающей из того обстоятельства, что бессмертному богу приходится решать задачи, возникавшие до сих пор перед смертными героями Эсхила: активное знание Прометея, указывавшее ему до сих пор (в предыстории трагедии) путь к необходимому действию, сейчас с такой же неуклонностью ведет его по пути неизбежного страдания. К тому же бессмертие Прометея придает его страданию продолжительность, силу и глубину, невозможные для обычного героя, и поэтому ни одна трагедия до «Прометея» не знала такой насыщенности мотивом страдания.

Дело здесь не сводится к чисто лексическому критерию, хотя и в этом отношении сравнение «Прометея» даже с «Орестеей» весьма показательно8 Гораздо важнее что Прометей поставлен в совершенно особые условия по отношению к своему страданию. Тяжело переживает поражение при Саламине возвратившийся на родину Ксеркс, но его страдание находит выражение преимущественно во внешнем: он призывает персидских старейшин бить себя в грудь, рвать на себе одежду, царапать щеки, рвать бороды, сопровождая все это воплем отчаянья9, и сам, конечно, подает пример; однако эти проявления страдания Ксеркса все равно уже не могут ничего изменить в случившемся. У героев «Хоэфор» страдание переносится вовнутрь: служанки Электры вспоминают, как при гибели Агамемнона они били себя с плачем в грудь и раздирали до крови щеки (423— 429); теперь же, при виде следов на могиле царя, Электра чувствует, как желчь приливает к сердцу, как бы раненному двуострой секирой (183 ел.). Изображению душевных мучений Ореста перед убийством матери посвящен знаменитый коммос; о страхе перед настигающими его Эриниями юноша рассказывает в своем последнем монологе. Однако в обоих случаях он находит избавление от страдания в действии: решившись отмстить за отца, Орест без колебаний вонзает меч в грудь матери; сознавая свою правоту, ищет спасения от Эрний в храме Аполлона, а затем в Афинах. В образе Прометея совмещаются физические и нравственные муки: он страдает не только потому, что его пригвоздили и приковали к скале, открытой ветрам и зною, но и потому, что чувствует себя опозоренным этой несправедливой казнью10

В отличие от всех других героев Эсхила, источник страданий Прометея находится в его собственной власти. Данаиды, в страхе бегущие от Египтиадов, возлагают все надежды на аргосского царя,— сами они бессильны перед лицом преследователей. Орест не волен решать, отпустят ли его Эринии,— он должен искать помощи у Аполлона и Афины, ожидать решения ареопага. Прометей держит в своих руках тайну Зевса, которая может освободить его от страдания, но предпочитает сохранить эту тайну в своей груди, тем самым обрекая себя на новые мучения в продолжение веков. На божественном, «абсолютном» уровне образ Прометея предвещает героическую самоотверженность Антигоны, идущей на смерть с полным сознанием своей правоты, как и вся трагедия о Прометее своим гуманистическим пафосом предвещает знаменитый 1-й стасим «Антигоны» с его прославлением человеческого разума. Софокловский человек, изображенный, «каким он должен быть», и в этом отношении многим обязан эсхи-ловскому Прометею с его нормативными чертами героического идеала.

Именно этот героизм непреклонности, составляющий главное содержание образа Прометея, обеспечил трагедии Эсхила почетное место в истории мировой культуры и вместе с тем задал одну из самых трудных загадок исследователям его творчества. Чем объяснить столь необычное для Эсхила изображение Зевса? Как следует представлять себе развитие событий в последующих трагедиях, если это была трилогия, или во второй половине драматического комплекса, если Прометею была посвящена дилогия? На эти вопросы предлагаются различные ответы; в свое время и мы высказали наше мнение по этому поводу11, менять которое не видим оснований по следующим причинам.

Во-первых, в сохранившейся трагедии содержатся недвусмысленные указания на неизбежное в будущем примирение Прометея с Зевсом (186—192): оба противника и в этом подвластны необходимости, сделавшей неизбежными добровольно выбранные Прометеем мучения. «Необходимостью» переводится здесь древнегреческое слово «anagke», которое в эпическом языке обозначало «принуждение»12 «необходимости»13. Соответственно и Прометей у Эсхила признает, что его «искусство» слабее необходимости, у руля которой стоят три мойры и Эринии. Этой необходимости «предназначенному», вынужден подчиняться также Зевс (514—520).

Во-вторых, изложение мифа о Прометее в платоновском «Протагоре» (321d—322d) показывает, на каких условиях происходило примирение между враждовавшими богами: в дополнение к материальным благам, дарованным людям Прометеем, Зевс посылал им «стыд» (aidos14) и «справедливость», необходимые для их объединения в гражданский коллектив. Следовательно, как и в «Орестее», конфликт разрешался гармоническим исходом, в результате чего торжествовала не индивидуальная и субъективная воля того или другого бога, а справедливость мироздания в целом. Вместе с таким завершением достигали своего естественного предела и долгие поиски сущности мира, какими было в конечном счете все творчество Эсхила. Доведя в «Прикованном Прометее» до логического конца антропоморфную характеристику Зевса, чтобы навсегда расстаться с ней, Эсхил должен был в «Прометее освобождаемом» найти путь к решительному утверждению в облике Зевса отвлеченного начала, придающего миру смысл и закономерность. Как именно это было сделано в не дошедшей до нас трагедии, мы сказать не можем. Что же касается сохранившегося «Прикованного Прометея», то в истории афинской трагедии он означал, с одной стороны, полное преодоление идеологии архаики, с другой — открытие новой перспективы и новых задач в изображении человека.

Примечания

—187, 324, 403 ел.

2 Ср. его эпитеты «богатый на выдумки» (Теог. 521), «хитроумный» (546, Тр. 48), «коварно мыслящий» (Теог. 550); его орудие— «коварное искусство» (547, 560), он «обманывает» (565;Тр. 48), «одурачивает» (Тр. 55) Зевса.

3 18, 209 сл., 873 сл. Связь Фемиды с Геей, может быть, восходила еще к древнему афинскому культу. (См.: М. P. Nilsson. Geschichte der griechischen Religion, t. I. Munchen, 1955, S. 457).

4 То есть Океан, окружающий, по представлениям древних греков, своим течением всю землю.

5 В оригинале стоит имя Адрастеи, отождествляемой в других источниках с Немесидой — богиней, «наделяющей» каждого положенной ему долей.

—16; Нем. XI, 15 сл.

7 977, 1034 сл., 1054, 1057.

8 Слова algos («горе, страдание»), pGrna («беда, несчастьем) и их производные, а также глагол paseho («терпеть, страдать») встречаются в «Орестее» пятьдесят два раза, то есть один раз на семьдесят два стиха, в «Прометее» — сорок три раза, или один раз на двадцать шесть стихов.

9 Пе. 941 сл., 1004, 1030, 1038—1040, 1046 —1048, 1050, 1054, 1054, 1060, 1062, 1065—1077.

10 ekdika pascho, 1093, ср. 976. Зевс позорит и себя, и Прометея, наложив на него оковы: ключевое слово aikeia («истязание», сопряженное с «позором для жертвы») и производные: 93, 97, 168, 177, 195, 227, 256, 472, 525, 989, 1042.

«Эсхил», с. 249—259.

12 Особенно часто в форме дательного падежа anagkei —«насильно», «поневоле» (Ил. IX, 429; XI, 150; Од. I, 154; II, 110; IV, 557 и т. д.) и в сочетании krateres hyp' anagkes — «под сильным давлением», «вследствие сильного принуждения» — физического или по стечению обстоятельств (Гее, Теог, 517; Феогнид, 195). Anagke в значении «принуждения» встречается и у Эсхила: Пе. 587; Мол. 1031; Ев. 426, 550.

13 Гераклит, А 5 и 8; Парменид, А 32 и 37 (отождествление Ананки с Дикой); Эмпедокл, А 45; В 115, 1; 116; Левкипп, А 1 и 10; В 2. Впрочем, на примере тех же философов без особого труда прослеживается возникновение абстрактного значения anagke из уже известного нам конкретного — особенно наглядно в двух цитатах из философской поэмы Парменида. «...(Сущее) покоится в себе самом, ибо сильное Принуждение (anagke) держит его в оковах границ, которые его окружают» (В 8, 30 сл.). «Ты узнаешь, откуда возникло небо и как Принуждение... заставило его держаться в пределах звезд» (В 10, 6),— в обоих случаях философ видит перед собой совершенно конкретную картину ограниченности в пространстве, обеспечиваемой Принуждением.

14 Перевод греческого aidos русским словом «стыд» дает очень суженное представление о значении этого понятия (см. гл. IX); мы оставляем здесь традиционный перевод, чтобы не отвлекать читателя от основной линии изложения.